Текст книги "Последний барьер"
Автор книги: Андрей Дрипе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Те редкие случаи, когда Озолниеку доводилось бывать в обычной школе, он вспоминает без особого восторга. Шум, гам, беготня по лестницам, ребята скачут и толкаются, бестолково доказывают что-то друг другу, а над всей этой кутерьмой сиренами "скорой помощи" несется истошный девчоночий визг.
"Слава богу, что в колонии одни мальчишки", – думает Озолниек, проталкиваясь через гурьбу ребят. На полу в коридорах возле свежепокрашенных стен еще лежат кучи опилок и бумага, на окнах потеки масляной краски. Их отскабливают девчонки, стоящие на стульях с ведрами и тряпками в руках.
Добравшись до учительской, Озолниек здороваотся и ищет глазами, кто бы мог быть классным руководителем его Гунтиса? Выясняется, что ее сейчас тут лет, и одна из учительниц уходит на поиски коллеги. Две другие с нескрываемым интересом смотрят на Озолниека. В их взорах мелькает выражение едва ли не ужаса – ведь он явился "оттуда". Тут тоже ходят всевозможные россказни про колонию.
– Меня всегда удивляет, как вы там можете работать, – говорит одна из учительниц. – Очевидно, для этого нужны железные нервы и выдержка, – голос переходит на шепот.
– Все не так страшно, – с улыбкой говорит Озолниек и прислушивается к шуму и гомону за дверью.
– Говорят, у вас там есть даже убийцы.
– Попадаются, – вынужденно соглашается Озолниек.
– Нет, это кошмар! – Женщины переглядываются между собой. – Мы там не стали бы работать ни за какие деньги.
– А здесь разве легче? -в свою очередь спрашивает Озолниек, и учительницы не понимают – человек шутит или просто оговорился.
– Есть, конечно, свои трудности, но ведь тут – нормальные дети. А у вас...
– А что у нас? Тоже две ноги и две руки.
– Ну а головы-то, головы!
Озолниек взвивается:
– А чем плохи головы? Разве что волосы острижены под нуль, но, с точки зрения воспитания, это, может, и проще – не надо бороться с разными прическами "под тарзана", "под битлов". Хотя лично я стою за волосы.
– Однако вы шутник... – Учительницы смеются понимающе и вежливо Допустим. Но откуда берутся эти чудовища?
Это же ваши нормальные дети, из ваших нормальных школ. Может, это они сейчас бегают по коридору, – Озолниек делает жест в сторону двери, – один потенциальный грабитель, два вора, три хулигана, четыре уличных девчонки...
– Как вы можете! – Одна из учительниц затыкает уши, другая машет руками.
Они крайне недовольны подобной постановкой вопроса. Они-то рассчитывали послушать страшные истории из жизни колонии, а вместо этого Озолниек позволил себе высказать столь недостойное предположение.
– А если даже и так? Что мы можем поделать?
Бесконечные разговоры, и все. Тут говорят, в другом месте говорят, и все равно никакого послушания; чуть что случится – все упрекают... Учительницы наперебой выкладывают свои печали. – А папаши и мамаши? Что делают они? – Поглядев на Озолниека, женщины переглядываются и умолкают.
Неловкая, нудная пауза. Озолниек, подергав себя за нос, откашливается.
– Наверно, этот камушек в мой огород? – говорит он.
– Ваш сынок тоже, прямо скажем, далеко не ангел.
Открывается дверь, и входит стройная девушка в перепачканном известкой переднике. На вид ей года двадцать три, двадцать четыре. "Наверно, прямо из института", – думает Озолниек. Слегка зардевшись, учительница подает руку и называет свою фамилию и, быстро овладев собой, переходит на деловой и решительный тон. Ей есть о чем порассказать. И Озолниек узнает о "художествах" своего сынка. Гунтис лодырь, держится вызывающе, непослушный и дерзкий. Чуть что не по нему – кулаки в ход. И вот сегодня утром опять учинил драку.
– На уборке школы мне трудно за всеми уследить, – говорит девушка. Каждому надо дать задание, проверить, а Гунтис сегодня вдруг отказывается пол мыть. Он, видите ли, хочет парты носить. Я ему говорю, парты – потом, когда группы поменяются, а он не слушает. И как только я отошла подальше, началась драка. Гунтис оттолкнул своего товарища и сам ухватился за парту. Тот не дает, а Гунтис взял мокрую тряпку и давай его охаживать. Сцепились так, что и растащить было трудно. Когда сказала, что вызову отца, он только рассмеялся. "Мой отец не придет, – сказал он, – у отца есть дела и поважней".
Быть может, вы с ним поговорите?
– Что ж, можно и поговорить.
Учительница уходит и возвращается с Гунтисом.
– Видишь, твой отец приехал.
Она легонько подталкивает мальчика вперед, а сама отходит в сторону.
Озолниек безмолвно смотрит на сына. Гунтис смущен чувствуется, что на встречу с отцом здесь он никак не рассчитывал. И перед мысленным взором Озолниека вдруг возникают сотни воспитанников, прошедших через его кабинет. Они стояли, потупив головы, так же как сейчас стоит его сын. Правда, тут всегонавсего учительская, но, очевидно, все начинается именно так. И в то же время Озолниек сознает, что не знает сына, что он ему так же чужд, как вновь прибывший в колонию воспитанник. Правда, знакомые черты лица, знаком купленный весной темно-синий школьный костюм, но вот что таится в склоненной набок голове, в застывшем взгляде, Озолниеку неведомо.
Перед его глазами оказываются стопки тетрадей на столике сына и дочери, их кровати, которые он видит, проходя мимо спящих детей в свою комнату поздно вечером. Неужто он и в самом деле так занят?
А сколько раз он говорил другим отцам, что всегда нужно и можно находить время для детей, иначе нет смысла производить их на свет. Справедливые слова.
Как легко их произносить, если речь не о самом себе.
Он, конечно, старался быть строгим и требовательным, иногда заглядывал в дневники. Но только иногда – обычно это случалось, когда жены не было поблизости. Вне всякого сомнения, больше времени ушло на ссоры с ней, а ссоры как раз и происходили из-за того, что жена упрекала его за безразличие к ней и детям, за вечный недосуг. И тут Озолниек окончательно становится в тупик. Заколдованный круг! Он не хочет приходить домой из-за того, что там его ждут холод и попреки, а послушать жену – они следствие того, что он отбился от дома. И лишь он во всем виноват. Гунтис стоит и по-прежнему пялится на мусорную корзину. С одной стороны, сын вроде бы понимает больше, чем было бы желательно, а с другой – еще слишком мало.
– Почему ты не хочешь мыть пол? – спрашивает Озолниек.
– Неинтересно. Подумаешь какая работа!
– А другим интересно?
– Не знаю.
– И почему тебе взбрело в голову затеять драку?
– Потому что он по-хорошему не отпускал.
– Но ведь учительница распределила работу. Что кому досталось, тот и должен это делать.
Гунтис молчит. Раздается телефонный звонок, кто-то снимает трубку и обращается к Озолниеку:
– Просят вас.
Заместитель коротко докладывает начальнику о том, что Бамбана привезли, что прикатили Аугсткалн с Ветровым и хотят видеть Озолниека. Об остальных трех беглецах новых сведений еще не поступало.
– Хорошо, сейчас приеду, – говорит Озолниек и поворачивается к сыну. Нельзя себя так вести! Кулаками действуют лишь те, у кого не хватает ни ума, ни выдержки. Я полагал, что мой сын к дуракам не принадлежит, но вижу – ошибался. Ступай работай, а подробнее обо всем поговорим дома.
Гунтис уходит.
– Я с ним побеседую. Все будет в порядке, – обещает Озолниек учительнице и уходит.
На дворе машину облепили школьники, один уже забрался в кабину и крутит руль. При виде человека в военной форме ребята мгновенно разбегаются.
Мчится газик. Опять барабанит грязь по крыльям.
Мрачный и злой Озолниек гонит, не разбирая дороги, по рытвинам и лужам. "К черту все! Пора в отпуск. Как только этих шпанят беглых поймают, надо будет всерьез подумать о своих собственных детях", – размышляет он, позабыв, что такое решение принимает уже не первый раз.
* * *
Близ дороги в кустарнике расположились Крум и контролер, старик Омулис. Это их наблюдательный пост. Лес в этом месте обрывается, и шоссе дальше идет полем.
– Все из-за того, что жизнь очень легкая стала, – философствует Омулис. – Когда хлебушек достается играючи, тогда и безобразие – хочешь не хочешь – само лезет в голову. Нешто теперь из молодых умеет кто работать? Смех берет, как послушаешь, что нынче стали называть работой.
– Теперь, Омулис, работают все больше головой да машинами, – говорит Крум просто так, чтобы не молчать. Ему уже порядком надоело это сидение.
Слава богу, хоть дождь кончился. Даже закурить нельзя – дым может выдать их.
Отпуск пролетел незаметно, через несколько дней начинаются занятия в школе. Крум успел заглянуть в список новых учеников. Половины из тех, что были весной, уже нет, зато подоспели новые. Однако Омулис прав – без работы не жизнь. Два месяца не поработал, и то уже появилась какая-то бойкость.
Только трудно сказать, хватит ли ее до следующей весны.
Контролер принял его возражение со всей серьезностью, обстоятельно поразмыслил и реагирует с нескрываемым презрением:
– Так, так... А я тебе скажу: все это чепуха.
– Но если никто не делает ничего разумного, то отчего же жизнь становится лучше?
– Оттого, что еще не перевелись старики, которые кое-чего смыслят.
– Стало быть, чем дальше, тем хуже. Чем лучше будем жить, тем глупее станем. Конец света, верно? – усмехается Крум.
– А так оно и будет. Радоваться нечему. – Омулис сердится. – Когда огольцы, из-за которых мы тут торчим, оперятся и заговорят всерьез, настанет конец. Перебьют друг дружку со скуки. Острастки маловато и труда тоже, а без них человека не вырастить, не воспитать. Не знают, куда свободное время девать!
Смехота, да и только!
Омулиса не переубедить, и Крум сидит и помалкивает. Старик кое в чем прав. Учитель опускает голову и разглядывает траву. Не пора ли перекусить?
Он ощупывает в кармане сверток с бутербродами. Но старик тычет в бок Крума и шепчет:
– Глянь-ка, вон где наши петухи разгуливают!
Чувство голода вмиг пропадает. Крум пригибается и смотрит сквозь ветви. И в самом деле – со стороны леса приближается Струга с Цукером. Но где же Зумент? Крум шарит взглядом по сосенкам на опушке и обнаруживает третьего беглеца. Стоит наблюдает.
– Подпустим совсем близко, пускай даже пройдут чуток дальше, а тогда налетим на них с тылу, – говорит Омулис. – Мне не впервой ловить таких пичуг.
Оба паренька пугливо озираются по сторонам, поглядывают на Зумента, а тот, пройдя шагов двадцать вперед, опять останавливается и выжидает.
– Ты хватай Мартышку, он поменьше, а я Стругу сграбастаю. Сноровка у меня еще есть. Гляди только, как бы он не вздумал ножичком побаловаться, поучает Омулис и, переложив пистолет "ТТ" из кобуры в карман – так сподручнее, – берет в левую руку конец веревки.
У Крума тревожно стучит сердце. Он впервые принимает участие в подобной операции и, надо признаться, чувствует себя неуютно. Ведь эти головорезы готовы на все, причем Струга парень здоровый. Хорошо еще, что рядом такой мужик, как Омулис. Вот они уже совсем рядом. Струга глядит прямо сюда, неужели не заметит? Да нет, голова поворачивается в другую сторону, и вдруг у Крума внутри все обрывается от неожиданно громкого окрика чуть не над ухом:
– Стой! Ни с места!
И они с Омулисом перемахивают через канаву. Цукер застывает как вкопанный, а Струга бросается наутек. Омулис в три прыжка нагоняет его, бросается рыбкой и хватает за ноги, беглец падает, и вот старик уже сидит на нем.
Крум стоит вплотную к Цукеру.
– Не шевелись! – кричит он, но Цукер и не думает шевелиться. Кинув взгляд через плечо, Крум успевает заметить, как в соснячке мелькают ноги удирающего Зумента.
Струга орет:
– Не ломай, собака, руку!
– Ничего, потерпи! Сейчас все будет хорошо, – ласково утешает его Омулис. – Чего тут у тебя в котомке? Ах, вот чего – ножик! Это придется забрать.
Тут и Крума осеняет догадка, что Цукер тоже может быть вооружен.
– Подними руки! – строго приказывает он и вынимает из кармана Цукеровых штанов нож.
– А теперь шагом марш помаленьку! Впереди нас, впереди ступайте, поясняет Омулис, подходя со своим пленником. – Скоро дома будете, а Зументу, бедолаге, еще придется побегать. Ну, ничего, глядишь, скоро встретитесь.
* * *
Останавливается Зумент лишь тогда, когда в боку начинает нестерпимо колоть от сумасшедшего бега.
"Идиоты, – бормочет он, – говорил, нельзя идти по шоссе. Во всем Струга виноват".
Неужели и впрямь не вырваться из окружения?
Можно же пройти боковыми проселками, по тропинкам. Только Зумент не имеет ни малейшего представления, куда ведут эти проселки и тропы. И он идет, как раньше, – все равно куда, лишь бы вперед. Стоять нельзя, когда стоишь – страшно.
Снова пошли поля, впереди какие-то люди. Зумент поворачивает назад и дальше идет лесом. Солнце клонится к закату, а он все идет и идет голодный, изму-"
ченный, пугающийся каждого шороха. Вот и снова прогал меж деревьев. Зумент прибавляет шагу и выходит на опушку. Что за черт!.. За полем виднеются здания колонии и серый забор. От бессильной злобы он всхлипывает и сжимает кулаки. Три дня спустя после побега он вновь стоит на том же месте, откуда они начали путь!
Прислонясь к сосне, беглец пялит пустые глаза на колонию. Его охватывает тупое безразличие. Он поворачивается и медленно идет вдоль опушки леса. Небольшой лужок с копенками сена. Глаза слипаются от усталости. Уже третья ночь почти без сна, и Зумент, еле волоча ноги, опасливо подходит к стожку сена, забирается в самую середину и засыпает как убитый.
Утром выпала обильная и холодная роса, и Зумент, вылезший из своего логова, зябко ежится. В животе у него урчит от голода, он идет в лес и собирает бледнозеленую, недозрелую голубику, которой тут целые заросли, но от нее есть хочется еще сильней. Ягоды разве жратва? И до каких пор можно тут ошиваться? Скорей, скорей прочь отсюда! На этот раз Зумент идет лесом вдоль знакомой дороги, ведущей из колонии в город, но держится более или менее в глубине, так что шоссе только изредка мелькает вдали.
Да, что и говорить – не таким он представлял себе этот побег... Но... Стоп! Нечего распускать нюни. Он еще свободен! Через город проходит железная дорога, надо выйти к ней.
Лес кончается, дальше идут городские окраины с неказистыми домишками, а еще дальше блестит шпиль церкви и дымят несколько фабричных труб.
Что теперь делать? Идти в обход?
Зумент сворачивает налево и, хоронясь в кустах, выходит на проселочную дорогу. Где-то за поворотом слышится девичий смех. Присев на корточки за можжевеловым пустом, Зумент ждет. Вот уже и слова можно разобрать.
– Чудак ты, право, – говорит девушка.
– Почему? – недоумевает мужской голос.
– Потому что боишься моей мамы.
– Я не боюсь.
– Боишься, боишься.
– Чего мне бояться, просто неудобно.
Теперь парочку хорошо видно. Паренек лет двадцати, с широким загорелым лицом и лохматым чубом, несет на одном плече рюкзак; девушка идет рядом.
В руке у нее сетка с покупками. Глаза Зумента прикованы к этой сетке, во рту собирается слюна. Два желтоватых батона, свертки, из бумаги торчит колбаса. Зумент сглатывает слюну, но это не помогает. Все ближе раскачивается сетка с едой, Зумент ощущает во рту вкус колбасы, его зубы уже вонзаются в мягкий батон.
Муть застилает глаза, и рука тянется к ножу.
– Что же тут неудобного? Представься, поклонись, шаркни ножкой.
"Почему она не одна? Я бы вырвал сетку и убежал".
– Легко тебе говорить.
"Теперь этот малый заступится. И он не из слабаков".
– А тебе трудно? Взрослый человек.
"Когда они пройдут мимо, а вскочу и садану ему под-лопатку".
– Мало ли что взрослый, твоя мать меня не знает.
– Вот и познакомься.
Они уже рядом. Зументу кажется, он чувствует запах колбасы. Сетка касается округлой ноги девушки, откачнется – и снова к ноге, и всякий раз слышен шорох бумажной обертки. На можжевеловые иголки перед глазами Зумепта садится муха с блестящим синим брюшком. Пальцы сжимают рукоять ножа. Зумепт напрягается для прыжка, но откуда-то, словно из глубины его нутра, долетают спокойные, четкие слова:
Я желаю одного, чтобы ты правильно осознал соотношение сил. В конечном счете пострадаешь сам. Если не будешь нападать ты, тебя тоже оставят в покое".
Если ты не нападешь, если ты не нападешь... Надо прыгать, потом будет поздно. Качается сетка, ветер завевает пестрый подол юбки. Шаг, еще шаг, еще... На плече парня висит зеленоватый рюкзак; парень резким движением перекидывает его поудобней. "Если не будешь нападать ты, тебя тоже оставят в покое". Путники скрываются за кустами, опять весело и звонко над чем-то смеется девушка.
Вспотевший Зумент глядит на руку с ножом, затем тыльной стороной ладони утирает губы, спугивает синюю муху. Живот урчит, словно сожалея об упущенной возможности получить свое, но на душе вдруг становится удивительно незнакомо и легко. Дорога пустынна, и Зумент смотрит на пыльные листья подорожника меж глубоких тележных колей... Еще чутьи эти листья обагрила бы кровь. Там лежал бы парень с белокурым чубом, и он, Зумент, жевал бы белый батон. Два батона и колбасу.
Зумент медленно прячет нож в карман и встает.
* * *
Сориентировавшись по свисткам паровозов, Зумент через некоторое время выходит к железной дороге. Проносится дизель с красными вагонами, в окнах едва различимы смазанные скоростью человеческие лица. Потом идет товарняк. Зумент недолго бежит рядом с перестукивающими, безжалостно перегоняющими его колесами и, запыхавшись, останавливается, так и не отважившись на прыжок. Колеса на стыках рельсов тяжко и грозно перекликаются: "Смерть-смерть, смертьсмерть!" Зумент представляет себя изрезанным на куски на этих рельсах. Его передергивает.
Под покровом сумерек вконец измученный и безразличный ко всему приближается он к станции. Черные кучи угля и железобетонные блоки, штабеля кирпича и лесоматериалов. Вдали протяжно гудит паровоз, и Зумент выходит к путям, однако этот поезд не тормозит и без остановки проносится мимо вокзала.
Зумент плетется назад в свое укрытие за бревнами.
Навстречу идет милиционер. Сперва даже не понять – всамделишный это милиционер или померещилось. Решив, что всамделишный, Зумент поворачивает обратно, но там, ему наперерез, движется высокая фигура воспитателя Киршкална. Отступать некуда! Зумент останавливается, косится через плечо на милиционера и, опустив голову, направляется к воспитателю. Одиссея окончена.
– Привет, молодой человек! – улыбается Киршкалн. – Ну, как было у турок?
Подходит милиционер.
– Помощь потребуется, товарищ старший лейтенант?
Киршкалн испытующе смотрит на Зумента, как бы оценивая ситуацию, затем ощупывает его карманы, отбирает нож и отвечает:
– Благодарю вас, поладим как-нибудь сами, – и подталкивает Зумента в плечо. – Пошли, машина ждет.
Они переходят через пути, огибают вокзал. Киршкалн достает из кармана завернутый в бумагу бутерброд и, развернув, протягивает Зументу:
– На-ка съешь.
Парень воровато зыркает на воспитателя, затем быстро берет хлеб и, отвернувшись, жадно запихивает в рот.
Киршкалн стоит и ждет, глядя на упрямый крутой затылок, на немного уже отросшие волосы с застрявшими в них стебельками и крошками сена. Молниеносно расправившись с бутербродом, Зумент, не поднимая головы, благодарит:
– Спасибо!
Они вместе идут к дежурному по станции, Киршкалн звонит по телефону начальнику колонии.
– Привет! Киршкалн говорит. Все в порядке, Зумент есть.
– Молодец! – гремит в трубке. – Коньяк за мной.
XX
На другой день после поимки беглецов Киршкална встречает около школы Крум. Он в несвойственном ему приподнятом настроении.
– А ты знаешь, Бас за Стругу и Цукера объявил мне благодарность. Нам с Омулисом. Смешно, правда?
То, что Омулису, – понятно, но я был всего лишь ассистентом, – смеется Крум, однако видно, что к этой благодарности он далеко не безразличен. – И должен тебе по секрету сказать, что было мне там страшновато.
Он вынимает сигареты и собирается закурить.
– Стоп! В зоне теперь курить запрещено! – останавливает руку учителя Киршкалн. – Смотри, не то вслед за благодарностью тебе влепят выговор.
– Ах да, верно. Мне уже говорили, – недовольно морщится Крум и засовывает пачку обратно в карман. – Черт с ним, с куревом. Но вот ведь что получается: как учитель я уже несколько лет не получал благодарностей, а тут – на тебе, ни за что, ни про что.
– Благодарности получают за то, с чем хорошо справляются!
– А как твой Зумент?
– За ум взялся, начал думать. Как раз иду помочь ему в этом деле.
– Но ты, наверно, был здорово зол на него. Когда поймал, в ухо ему дал?
– Хлеба дал.
– Чего? – недоуменно переспрашивает Крум.
– Да, так получилось.
– Ну, знаешь, ты уже педагогических гениев начинаешь затыкать за пояс.
– Ерунда. В ухо дать рука, конечно, чесалась, – Киршкалн, словно бы удостоверяясь, смотрит на свою ладонь. – Но что поделаешь, надо держать себя в рамках. Тем более что не имеет смысла бить еще раз того, кто сам себя уже высек. Теперь надо только помочь укрепиться первым слабым росточкам.
Киршкалн отправляется в дисциплинарный изолятор.
На долгом допросе Зумент ничего не скрывал. Зачем скрывать? Но есть вещи, за которые никто не взыщет с него больше, чем он сам. Виноваты ли случайные обстоятельства и промахи в том, что он сызнова сидит в столь хорошо ему уже знакомом "трюме)? А быть может, его замыслы постиг неизбежный и закономерный финал? В последнее время он слишком уж часто слышал слово "дурак". От Струги, от контролеров и воспитателей. Не произнесенное вслух это слово он прочитал даже во взгляде Цукера. Недаром Мартышка под конец перешел в подданство Струги.
Да, стало быть, он дурак, и все, что он думал и делал – тоже было идиотизмом, поскольку нельзя, будучи дураком, поступать умно. А раз так, то теперь, очевидно, надо действовать наоборот.
Когда тебе нет еще и восемнадцати, прийти к столь самокритичному выводу невообразимо трудно, в особенности такому самоуверенному и наглому парню, как Зумент; быть может, даже трудней, чем когда за плечами имеешь половину прожитой жизни. Ведь на поверку оказалось, что его козырной туз был всегонавсего жалкой девяткой, побитой без малейшего труда. И он теперь не может вызывающе бросить:
"Вы еще увидите!" – поскольку уже все показано.
А то, что он показал, вызвало лишь сострадательные улыбки, и о нем стали говорить чуть ли не как о трехлетнем ребенке. Неужели впрямь нет ничего, чем бы их огорошить? Зумент думает, думает, но увы, ни одна идея не осеняет его, по-прежнему вокруг туман и потемки.
На скамье стоит побитая жестяная миска и алюминиевая ложка – еще не забрали посуду после завтрака. Над головой под самым потолком зарешеченное оконце. И так будет очень долго. Годы будет так. Охога закричать, спросить: "За что?" Но этот вопрос тоже глуп. Ответ один: "Ты сам к этому стремился".
В замке поворачивается ключ. Входит Киршкалн, здоровается и, по своему обыкновению, присаживается рядом.
– Теперь меня будут судить? – спрашивает Зумент.
– Будут судить.
– Сколько же мне еще наварят?
– Да немного. Тебе до побега дали почти все, что можно. Годик могут прибавить – до десятки.
– И придется ее всю просидеть?
– Больше половины – наверняка. Теперь ведь будет вторая судимость. Таких досрочно не очень-то освобождают.
– А если я буду себя вести очень хорошо?
– Тогда лет через шесть-семь можно надеяться, – спокойно говорит Киршкалн. – Только навряд ли. Ты ведь не признаешь хорошего поведения.
– Почему? – в вопросе слышится испуг и одновременно протест.
– Не соответствует твоим понятиям. Во всяком случае, так было до сих пор. Отсюда вывод – тебе нравится в заключении.
– Мне не нравится. Кому это может нравиться?
– Странно ты заговорил. Слова как-то не совпадают с делом. Второй раз нарушаешь закон и сам же ноешь.
Зумент молчит. Киршкалн ему не говорит, что так поступать может лишь дурак. Воспитатель и раньше не употреблял этого слова, но смысл сказанного не может быть иным.
– Кто мог знать, что все так получится? – тихо произносит Зумент, глядя в темный угол.
– Как это "кто мог знать"? Один тэаз тебя наказали. Разве я тебе мало напоминал? Помнишь наш разговор на этом самом месте в день приезда твоей матери?
– Помню.
– Возможно, ты думал, что я рассказываю бабушкины сказки, чтобы тебе крепче спалось? Помнишь, как в отделении однажды толковали насчет побега. На твой вопрос: убегал ли кто из колонии, я сказал: да, убегали, но никто не убежал. Вылезти за ограду еще не означает убежать. Или не слышал?
– Слышал.
– А теперь послушай, о чем ты при этом думал.
Ты рассуждал так: другие не убежали, а я убегу, потому что я умнее и хитрее всех. Мыслишки твои были столь же примитивны, как и тогда,, когда ты занимался мелким грабежом на рижских улицах. Милиционеры – дураки, а Зумент – голова! Он ловок, хитер. Не так разве было?
Зумент молчит.
– И когда узнали о твоих замыслах стать международным бандитом, знаешь, о чем я подумал? Будь это в моих силах, дал бы тебе возможность побыть там – за рубежом. Это была бы для тебя самая лучшая наука. Без знания языка, без профессии ты был бы последним среди последних и счастлив был бы ползти на брюхе на родину. А после знакомства с методами американской полиции тебе наша колония показалась бы раем.
– Чего же в газетах пишут, будто там полиция с гангстерами заодно? Там никто с бандитами не борется!
Таким аргументом Киршкалн несколько ошарашен.
Неужели этому человеку восемнадцать лет от роду?
Неужели он так упрощенно и наивно представляет себе истинное положение вещей? С чего же начинать, с какого конца к нему подступиться? Часом-двумя тут не обойтись, нужны месяцы, а то и годы.
– Это совсем другой мир, со своими законами и традициями. Это капитализм, о котором ты не имеешь даже отдаленного представления.
Зумент, наморщив лоб, глядит в пол.
– А если бы я стал атаманом? – несмело предполагает он и краснеет до ушей, потому что кое-что, очевидно, начинает до него доходить.
– Эх, Зумент, Зумент! – вздыхает Киршкалн. – Неужели ты не понимаешь, что любой советский человек, который честно делает свое дело, неизмеримо выше любого бандитского атамана в Америке?
– А деньги? – осторожно возражает Зумент еще раз.
– Деньги, отнятые у другого, никогда не приносят счастья. Вот отсидишь свое, овладеешь как еледует профессией и ступай работай – будут и у тебя деньги. У заработанных денег совсем иная цена.
– Сколько же можно у нас заработать?
– А сколько тебе надо? Ты у нас видел голых и голодных? Два магнитофона или мотоцикла тебе все равно девать будет некуда. И если будет у тебя одна квартира, то вторая ведь не нужна.
– А выпить на что?
– Хватит и на выпивку. Или ты мечтаешь о том, чтобы пить ежедневно, стать алкоголиком, валяться под заборами и закончить свою жизнь в сумасшедшем доме?
– Все не так страшно. Это только так говорят.
– Если хочешь знать, на деле оно куда страшней, – Все это очень трудно,
– Но разве легче сидеть в колонии? Надо суметь взять себя в руки. И если другие могут с собой справиться, то неужели ты такой хлюпик, что тебе не под силу? У тебя достаточно развита способность идти к намеченной цели. Только направление до сих пор было неправильным. Не порхай по жизни с идеями Фантомаса в голове. Фантомас – всего-навсего шутка, но когда на таких шутках начинают строить жизнь, то результат бывает весьма печальным.
Зумент молчит. С его красивого, но пустого лица сошла бравада. Теперь оно даже привлекательно. Парень начал думать. Киршкалн знает, что процесс этот едва начался, но в том, что перелом произошел, сомнения нет.
Киршкалн уходит.
В коридоре общежития воспитатель видит Трудыня.
– Трудынь, почему ты от меня отворачиваешься?
Мы же до сих пор так хорошо ладили.
– Эх! – машет рукой Хенрик, поворачивается и нехотя подходит. – Все равно податься некуда. Значит, теперь я должен всегда думать по-вашему?
– А наше джентльменское соглашение?!
– Но откуда вы все знали? Почему вы всегда бываете правы? Это же просто невозможно выдержать, – Трудынь не кривляется. Он в самом деле расстроен, – Потому что я правильно думаю. Теперь ты тоже будешь думать правильно, и все твои заботы и сомнения отпадут сами собой. Ты тоже всегда будешь прав"
Ну, не красота ли?
– Шутки шутками, но вы мне объясните по правде! Это же выходит, что дураки – мы, а вы – умники – Видишь, вот и первый правильный вывод. Эдак, Трудыыь, ты и меня скоро обгонишь. Компас будет в руке, и цель жизни зрима.
– Ладно, я все это понимаю, но ведь нет же правды на земле! Взять, скажем, Жука или меня. Чего мы хотим? Хорошо пожить. А как пожить хорошо, если нет денег? Воровать нельзя, спекулировать не дают.
Правильно, чего нельзя, того нельзя. Человек человеку брат, так ведь? Но вы мне скажите – каким другим путем можно в молодости заиметь красивую жизнь? Старики всякие, которые одной ногой в могиле, раскатывают на машинах, могут шляться по кабакам, а мы? У нас лучшие годы проходят серо, без радости.
А должно бы наоборот. По справедливости, всего этого у них должно быть меньше, а у нас больше. Кое-кому, конечно, везет, если старик у него академик или какой-нибудь знаменитый писатель. Им нет-нет да перепадет пачка. А остальным как?
– Трудынь, ты забыл о том, что проиграл пари, и опять начинаешь думать на свой старый манер. Ты теперь подумай-ка по-моему и постарайся дать ответ.
Трудынь морщится, строит гримасы, но воспитатель стоит и ждет.
– По-вашему? – Трудынь не тараторит, как обычно, а говорит медленно, с расстановкой: – По-вашему, что-нибудь вроде этого: старики свои блага заслужили долгим трудом. То, что легко достается, не ценится, а то, что заработал сам, имеет совсем другую ценность. – Хенрик вздыхает. – Трудно! – И он вопросительно смотрит на Киршкална.
– Примерно в таком духе, – соглашается воспитатель. – Но одно очень важное обстоятельство ты упустил из виду.
– Какое? Хотите сказать, что они тоже кое-что смыслят в этих благах?
– Дальше.
– Дальше я не знаю.
Киршкалн смотрит на статного паренька и грустно улыбается.
– Ты упускаешь то, что вам принадлежит богатство, за которое любой, как ты называешь, старик отдал бы все, что у него есть, и согласился бы остаться голым и босым. Богатство, по сравнению с которым любая машина и даже целые горы денег – ничто!
– Ну, это вы уж слишком! – Трудынь недоверчиво крутит головой. – Что же это такое?
– Молодость!
– Серьезно? Но что же тут особенного? Разве вы согласились бы поменяться? Хотя и машины-то у вас нету.
– Что ж, у меня есть хорошая мебель, моторная лодка, возможно, и машина будет. В общем, есть известные блага. Но у меня есть еще седые виски, ревматизм и сорок пять лет от роду. Правда, я еще ни в коей мере не чувствую себя стариком, каким ты меня, очевидно, считаешь, и тем не менее, Трудынь, я бы поменялся.
– Даже со мной, с таким, какой я сейчас, с моими свернутыми набекрень мозгами и судимостью?