Текст книги "Семь я (СИ)"
Автор книги: Андрей Козырев
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Annotation
Семь разделов сборника посвящены семи жанрам моего творчества – поэзии, прозе, драматургии, переводу, афоризму, эссе и изобразительному искусству.
Козырев Андрей Вячеславович
Козырев Андрей Вячеславович
Семь я
СЕМЬ Я
Избранные сочинения
И земля была безвидна и пуста, и тьма над бездною.
Книга Бытия
– ПОЭТ.
Словарь XXI века
Неоконченная поэма
Мне кажется, что в книге бытия
порою перепутаны страницы
и сон, что ночами часто снится,
важней для Бога, чем судьба моя...
А.К. 2006 г.
Словарь времён написан, как поэма.
Здесь-перечень рождений и трагедий,
смертей, исчезновений, возрождений,
и в этих кратких строчках дефиниций,
в "тире" меж словом и определеньем-
вся жизнь, как между цифр на надгробье,
отметивших рождение и смерть.
Словарь есть список слов, что отзвучали,
подобный в чём-то списку мёртвых душ.
Листаю я потёртые страницы:
вот слово "счастье", "солнце",
"свет", "спасенье"...
Но дальше-вырван лист со словом "смысл".
Какое слово значимей и выше,
какое чаще в речи вспоминаем,
какое глубже, выше и звучней?
Есть фразы, что слетают с уст эпохи,
порой прекрасны, а порой ничтожны,
но в них живём мы, ими говорим,
и их определенья я прочту.
– Рынок
Давно существовал на свете рынок:
во времена Сократа и Христа
на площадях торговцы и менялы
всем предлагали книги, благовонья,
и золото, и камни, и ковры.
Шумела жизнь, кричали зазывалы,
и иногда по рынку шел мудрец,
большой и важный, в мантии багровой
и говорил юнцу со ртом раскрытым,
записывающим его слова:
"Как много есть вещей, ненужных людям!"-
и торопился что-нибудь купить.
Теперь же рынок стал большим искусством,
сродни театру, новой формой жизни,
великим многоактным представленьем,
где куклы кукловодом управляют
и зрители сценарий создают.
Что для людей дороже: счастье оптом
иль в розницу? Конечно, только оптом!
Жаль, что нам оптом мудрость не купить.
И индекс цен на совесть-то взметнется,
то упадет. И паника на биржах!
В Нью-Йорке совесть падает, а в Дели
в цене растет, чтоб роскошью там стать.
Душа взаймы-теперь, увы, не редкость.
Заимодавец только больно строг...
И если счастье взять в кредит однажды,
то отдавать придется много лет...
Взять в ипотеку можно дар поэта,
а можно-шапку (больше не купить
на эти деньги). Но и то неплохо!
И главное, что совесть, дар, душа
и счастье-не поддельные, живые,
с сертификатом качества, и с ними
легко поэтом стать, бойцом, святым.
А в отдаленье, сразу не видны,
сидят калеки нищие, поют
калекам с ампутированной честью-
им милостыню песней подают.
Но тем сейчас действительно больнее...
И человек с поношенным лицом
сидит в кафешке посреди базара,
пьет кока-колу, смотрит вдаль за окна
на круговерть финансов и интриг,
черкает строчки в стареньком блокноте,
описывая в радостных стихах
победу рынка, разума, прогресса.
– Шоу
Когда-то жизнь казалась нам театром.
"Весь мир – театр, а люди в нем – актёры",-
сказал Шекспир. И Данте жизнь назвал
Божественной Комедией. А ныне
жизнь стала не комедией, не драмой,
а шоу. Что же, взглянем на экран.
Смотрите же Божественные Шоу:
"Рожденье", "Жизнь", "Любовь", "Несчастье", "Смерть".
Экран мерцает. Клип звучит за клипом.
"Семь вечеров Творенья", "Пусть живут"-
мелькают титры. Вот ведущий вышел,
расфранченный нелепо, и гнусавит,
и плещет зал руками. Свет горит,
юпитеры горят сильнее солнца,
хор ангельский поет под фонограмму.
"Жизнь Человека" – это тема шоу
скандального. Герои передачи -
Адам и Ева. Вот сюжет фривольный!
И стонет зал. Кипят на сцене страсти:
"Когда ребро Адама стало Евой,
сюрреализм был вдруг изобретен!"
"А ревновала ли Адама Ева
к тем ребрам, что остались в его теле?"
"Как разделить вам райскую жиплощадь?"
"Вы привлекали Каина к суду?"-
"Хотела, только адвоката нету".
"А змей не обратился ли в "Гринпис"?
Так – век за веком. Жизнь одна и та же:
что было жизнью, сделалось преданьем,
преданье – книгой, книга – анекдотом,
а анекдот был в Шоу превращен.
И, кажется, легко нам щелкнуть пультом-
и выключен экран.
Но всё сложнее,
судьбу не переключишь, как канал.
И надо мне смотреть, смотреть, смотреть,
и ждать, пока не пронесутся титры
стихов и книг,
и Шоу станет Жизнью.
Божественной?
Не знаю.
Там поймём...
– Сеть
Давно, тысячелетия назад,
в убогой и далекой Галилее
у стен старинных, светлых городов
шумело море, древнее, живое,
запомнившее Авеля, Адама
и гибель согрешивших городов,
ушедших навсегда под эти волны.
И был солёным вал его прибоя,
и рыбари на деревянных лодках
вытягивали сети из воды,
ломившиеся от улова рыбы,
и Странник, шедший к лодке по воде,
им говорил: "Оставьте ваши сети,
отныне души – это ваш улов".
И новые апостолы отныне
сетями рыбаков ловили рыбу,
сетями слов улавливали души,
и страны, и Историю, и Время.
И мы с тех пор запомнили навеки,
что Время – тоже сеть, рыбачья сеть,
и мы в ней трепыхаемся, как рыбы,
лишённые живительной воды...
Но мелкие рыбёшки уплывают,
а крупные находят смерть в сетях.
Теперь же мир – в компьютерных сетях,
и быстро стали блоггеры в наш век
"ловцами душ", "ловцами человеков".
Сердца теперь закрыты, как машины,
от вирусов свободы и любви.
И как найти пароль к чужому сердцу?
Но может злоба, как искусный хакер,
любое сердце запросто взломать.
И в постоянной памяти души-
пробелы, как от вирусов случайных.
Объем души измерен в гигабайтах.
Любви определенье отыскалось,
которого не знал ни Дант, ни Пушкин-
"беспроводная связь сердец и душ".
И легко, набрав в сети пароль,
выйти на страницу Ориона,
Бетельгейзе, Веги и Алголя,
им письмо незримое послать.
Расстоянья между городами
сократились. Стало очень просто,
сделав шаг к блестящему экрану,
пронестись от Омска до Москвы.
Улица кончается в Нью-Йорке-
там открылось Интернет-кафе
с новыми компьютерами "Intel".
Впрочем, скоро будет там Китай...
И теперь слова "уйти из мира"
значат "подключился к Интернету".
Бог для программистов-сисадмин
сети, где уже шесть миллиардов
юзеров (синоним человека).
Но жизнь прожить-не в «Яндекс» перейти.
– ПРОЗАИК.
АЗ ВОЗДАМ
Городская п овесть
* * *
Не пришло ещё время пробуждения, и спала земля, хотя ржавая позолота рассвета уже расцвечивала стены городских зданий. Желтовато-серый, растрёпанный, невыспавшийся сентябрь лежал за окном, и ветер ворочался в небе, разминая затёкшие мускулы.
Предстоял долгий, полный трудов и забот день, но спал ещё город, досматривая последние утренние сны.
Яркий луч, пробившись сквозь шторы, скользнул по глазам Алексея Темникова. Алексей поморщился от солнечной щекотки и потянулся в своей постели, смакуя в памяти остатки ночных сновидений, вспоминая их вкус и аромат, – так мирно потягивается со сна откормленный кот, лениво вытягивая лапы и выпуская острые коготки. Идти на работу в библиотеку не надо было,– Алексей находился в двухнедельном отпуске. Можно отдыхать, сколько душе угодно.
Сны сменяли друг друга неспешно, как контуры утренних облаков в розовой луже за окном... Вдруг Алексея вывел из забытья резкий, громкий звук за окном, как будто пробка вылетела из бутылки с шампанским. Через минуту за стеной раздался крик – громкий, пронзительный. Алексей узнал голос Любови Григорьевны, своей матери. "Что случилось?" – забеспокоился он, быстро вскочил с постели, точным движением сунул босые ноги в шлепанцы и побежал к матери.
Дверь в квартиру была распахнута. Мать – грузная пятидесятилетняя женщина со стёртым, неприметным лицом, на котором выделялись большие, выцветшие сине-серые глаза с набрякшими веками – лежала у входа без сознания. На пальцах её рук виднелись следы крови.
Алексей выскочил за дверь. На лестничной площадке лежало мертвое тело его отца, Дмитрия Александровича. На белой рубашке небольшим кровавым пятном алела свежая рана.
Кто сделал это?
И почему?
...Времени рассуждать у Алексея не было. Он вздрогнул, метнулся, быстро сбежал по узкой лестнице на улицу. Убийца, по-видимому, не мог уйти далеко... Но у входа в подъезд никого не было, только вдалеке маячила чья-то коренастая фигура в серой куртке. Алексей крикнул, но человек уже прыгнул в приблизившуюся машину, которая скрылась за поворотом.
Алексей стоял у подъезда в пижаме и шлёпанцах на босу ногу, не ощущая сентябрьского ветра. В его голове не вертелось ни одной сколько-либо отчетливой мысли: думать было больше не о чем.
Отец был убит.
Убит...
Непонятно, за что и ради чего...
Но надо было жить дальше, заботиться о матери, искать убийц...
Впрочем, они, скорее всего, и так известны всему городу, – вот уже около года как банда некоего Николая Сапогова держала под контролем весь небольшой город, где жил Алексей, собирая деньги со всех крупных предпринимателей и уничтожая любого, кто пытался бороться с ними.
Алексей припомнил, что отец в последнее время часто отлучался из дома без причины, совершал странные поступки, вёл себя так, словно за ним следили. Вероятно, он, научный сотрудник местного университета, предпринимал попытки сбросить Сапоговых... и за это поплатился жизнью.
Алексей не помнил, как поднялся по лестнице, как вошёл в квартиру, как привёл в сознание мать и вызвал милицию (что было совершенно бесполезно – её сотрудники были запуганы Сапоговым и могли возбудить дело только формальности ради, чтобы потом отложить его в долгий ящик. Найти настоящего убийцу и покарать его никто был не в силах).
Слава Богу, что в ближайшем отделении милиции работали хорошо известные Алексею люди, – они не работали на мафии. и не могли завершить устранение семьи Темниковых. Но облегчения это не приносило.
Пока милиция изучала место преступления, пока выносили труп, мать Алексея сидела в кресле в своей комнате, глядя в одну точку. Она не отвечала на вопросы следователя, невысокого коренастого мужчины с тоненькими усиками над жирной верхней губой, чем явно доставляла ему большое облегчение. В конце концов милиция удалилась, труп увезли в морг, а Алексей и его мать остались сидеть в своей квартире молча.
Алексей знал, что в таком состоянии любого толчка будет достаточно, чтобы спровоцировать истерику. Поэтому, когда после ухода милиции он нашел в коридоре обручальное кольцо отца, видимо, свалившееся с его пальца, когда тело выносили, он не стал показывать находку Любови Григорьевне, а молча спрятал её.
Только к вечеру он смог передать свои мысли и чувства дневнику – такому опасному, но порой необходимому другу.
Из дневника Алексея Темникова
Отец погиб...
Как легко я написал эти слова!
А легко ли это – умирать?
И трудно ли убийце стрелять в человека?
Смерть страшна не потому, что трудна, а потому, что легка. Делаешь выстрел – человек падает и умирает. Так вот просто... И страшно.
А когда умирает человечность? Это ещё страшнее... Если бы человечность отца осталась с нами – всё было бы хорошо! Но вместе с отцом убито что-то во мне... меньше человеческого во мне стало. И этого уже не вернуть.
Отец ушё л от нас... Но ушё л ли? Умереть и уйти из жизни – не одно и то же. Часто после смерти человек начинает играть в жизни более важную роль, – мелочи не уже мешают видеть главное в нё м. И он помогает людям больше, чем при жизни. Поэтому некоторые, только умерев, приходят в жизнь. Так было и с моим отцом...
Да, смерть – зло сначала для тех, кто жив, и лишь потом – для тех, кто умер... Но разве мне надо было пережить такое , чтобы понять это? Смерть – лучший учитель жизни, а горе – лучший учитель счастья. Их лекции доходчивее всех остальных. Но лучших учителей, как правило, не любят...
Я боюсь смерти, как строгого учителя. Я, книжный хлюпик с синдромом отличника... Мерзость какая. И мне, мне надо мстить за отца! Я и буду мстить...
Только как?
Убивать убийц?
Смогу ли я? Решусь ли?...
Тяжело. Тяжело думать на эти темы.
Всегда я любил самокопания , но теперь мне страшно думать. Почему? Может, я откопал в себе что-то, за что можно поплатиться жизнью?
А что мне дороже – душа или жизнь?
Отцу, – по-видимому, душа. А мне, – мне?...
Трудно ответить...
Но я рано или поздно приду к этому ответу... или ответ придё т ко мне. Я ведь живу по кругу ... От чего я убегаю , к тому и прих ожу . Вот как!...
Но, похоже, я снова погрузился в фило софию ... А надо жить. Так можно ведь и с ума сойти! Надо как-то отвлечься...
Все мысли – завтра, завтра, завтра!
* * *
Следующие дни тянулись слепо и бессмысленно. Мать, потрясённая гибелью мужа, потеряла всю былую слооохотливость. Она молча ходила по дому и без конца прибиралась, смахивала последние пылинки с мебели, расправляла складки на покрывалах, убеждая себя, что ничего страшного не случилось – и можно жить.
Только теперь Алексей смог внимательно всмотреться в глаза своей матери, понять её душу. Словно впервые видел он её сине-серые, выцветшие большие глаза с набрякшими веками и седеющие волосы. Часто она садилась в угол с томиком Толстого и сидела, глядя якобы в книгу, а фактически – в никуда. Это продолжалось по получасу и более, а потом Любовь Григорьевна снова погружалась в уборку и без того чистой квартиры.
Некогда худое, но раздавшееся с возрастом тело переставало ей повиноваться. Иногда, слушая случайную фразу Алексея, она неожиданно и некстати припоминала гибель мужа, резко бросала на сына блестящий взгляд – и на её глазах появлялись слезы. Плакать она не могла – это ещё отец ей запретил. Навсегда. Поэтому мать отворачивала лицо и пыталась увильнуть от разговора и удалиться в свою комнату или на кухню.
От постоянной работы папилломы на коже её рук иногда приобретали почти кровавый цвет, и Алексею хотелось поцеловать эти руки, чтобы красные пятнышки исчезли, словно по мановению волшебника. Но, словно незримым ластиком, жизнь стирала из души Алексея и его матери последние следы сердечности. Они больше не могли жить, они просто выживали.
Изредка они выходили из обычного уныния. Это было связано с походами к ним в гости брата Любови Григорьевны, Клавдия. Эта странная личность раньше была у них персоной нон грата. Теперь он, как последний взрослый родственник, взял на себя обязанности по содержанию семьи и навещал сестру и племянника.
Высокая, несуразная фигура дяди издалека привлекала к себе внимание прохожих на улице. Его глаза словно вечно улыбались, сияли странным, почти эпилептическим блеском, одновременно тая угрозу, как у собаки, которая жалобно смотрит на прохожего, прежде чем залаять на него. Разговаривал дядя танцующим голосом, то басовитым, то неожиданно поднимающимся до фальцета. Самой яркой и необычной чертой дядиной внешности были странные рыжие бакенбарды, которых тогда почти никто не носил. Губы его постоянно улыбались, но, как и глаза, внушали чувство опасности.
Близких друзей у него почти не было, место работы дяди было тайной для всех. Когда-то он играл в любительском театре, но теперь занялся каким-то бизнесом, приносившим, судя по всему, большие доходы. Но чем он торговал, оставалось для Алексея загадкой.
Постепенно Алексей всё ближе знакомился с дядей. Демоническое очарование этой странной личности всё сильнее действовало на него. Так, по совету дяди он решил спасаться от депрессии с помощью творчества, – Алексей начал писать философский текст, чем-то напоминающий Ницше. Дядя приходил к юноше, и они сидели за столом, обсуждая сочинение Алексея. Любой другой человек принял бы эту "бумажную мерехлюндию" за бред неокрепшего ума, – возможно, это и правда было так, – но дядя настолько искренне вникал в каждую строчку, что сам, как и Алексей, постепенно приходил в состояние транса, в котором оставался, пока мама не заставляла его отправиться восвояси. Алексей же продолжал сидеть за столом и выводить на бумаге всё новые вавилоны синей ручкой.
Текст, над которым он работал, был очень причудлив. Сюжет Алексей позаимствовал из зороастрийской легенды.
...Давным-давно жил на Востоке пророк Артабан – пророк великий, чудотворец сильный, далеко прославленный. Самое имя его значило: «Все постигну», и боялись народы имени его. И возжелал пророк найти причину зла, что на земле творится, и пошел по миру – искать ее.
Много лет пролетело, много стран обошел пророк, поседела голова его и ослабли очи в пути, но человека, совершившего зло во имя зла, а не из-за жажды блага – богатства, славы или власти – не встретил. Все зло земное ради выгоды творилось, а не ради зла как такового.
И устал Артабан, и отчаялся.
Но однажды, когда спал пророк на склоне горы Баграм , явился ему сам дьявол и произнё с: «Вот, знаю человека, которого ты ищешь».
Обрадовался Артабан, затрепетал. «Кто же это?» – вопросил изумленно.
«Это ты сам», – ответил дьявол и растворился в синеве небесной, так что и следа не осталось.
И проснулся Артабан, и заплакал, и завыл – волка голодного страшнее и злее, и землю под ним сожгли слезы его, так что провалился в пропасть пророк – в пропасть бездонную.
А на склоне горы его, над трещиной этой, люди храм построили – Богу моления там возносят, свечи затепливают, колокольным звоном сердца радуют...
...Эта история излагалась в витиеватом стиле, чем-то напоминавшем Книгу Иова. Вирши вызывали у автора восхищение, но Алексей понимал, что на признание ему можно не надеяться. Единственным слушателем поэмы был дядя, глаза которого во время чтения горели необычным огнем – тёмным, лукавым, загадочным. Алексей чувствовал, что дядя хранит какую-то тайну.
Однажды Клавдий сам решил объяснить юноше, что является делом его жизни. Дядя был руководителем террористической группы, готовящей покушение на Сапогова. Многие люди, пострадавшие от мафиозного клана, объединились под началом Клавдия, чтобы освободить город от власти мерзавца. И отец был там, за что его и убили.
Теперь Алексей должен занять его место, – память об отце, да и сама горячая кровь его велят это. Именно для этого дядя и раскрыл перед племянником свою тайну. Это -предложение, от которого нельзя отказаться.
Умереть, но отомстить! – вот в чём, по мнению дяди, заключается главная задача для Алексея! Бей, руби, коли, победи и погибни! Только так можно остановить кровь, льющуюся по улицам города. И только так мог повести себя Алексей... Он согласился прийти на тайное собрание организации.
Но главный вопрос ещё не решился в душе юноши: быть или не быть?
Выжить или мстить?
Вот в чём вопрос!
* * *
На следующий день после разговора с дядей Алексей навестил Марию – подругу семьи. Эта женщина была намного старше Алексея, но разница в возрасте не мешала ей понимать юношу.
Она не была красива в обычном смысле этого слова, но какая-то смутная сила таилась в ней, и притягивала, и влекла юношу. Он часто посещал квартиру Марии, оставался там надолго. Ходили слухи, что у них роман. На деле в чувстве Алексея главным было не вожделение, а духовная тяга к сильной и глубокой душе Марии, заключенной в её некрасивом, сутулом теле.
Глаза Марии были чем-то похожи на глаза Любови Григорьевны – белёсые, цвета весеннего ветра; голос – тихим, приглушённым, впрочем, иногда срывавшимся на резкий крик. Родовое степное упрямство сквозило и звучало в каждой черте её нервного, скуластого лица. Одевалась Мария без лоска – она носила красный, не по размеру большой свитер с длинными рукавами, из которых торчали худые пальцы с неопрятными ногтями, и потёртые джинсы. Сам её вид, демонстративно неуклюжий, словно говорил людям и миру: "Вот смотрите, а я живу – назло вам всем, назло, назло!"
Алексей знал, что Мария уже была замужем, но её муж исчез – был убит по приказу той же группировки, которая расправилась с его отцом. У Марии остался ребёнок – инвалид детства. Другая женщина на ёе месте бросила бы дитя и уехала из страшного города, но Мария цеплялась за сына, как за опору в этом холодном мире. Сын и жизнь для неё были нераздельны.
Сегодня Алексей хотел поговорить с ней о том, как она перенесла убийство мужа. Хотелось ли ей мстить? Или она смогла простить тех, кто лишил её всего? Алексея мучили эти вопросы – неотвязно, горько, глубоко.
Когда Алексей постучал в дверь к Марии, она была занята стиркой детских пелёнок. На время оставив бельё в тазу, женщина открыла дверь. До Маши уже донеслись слухи о гибели Дмитрия Темникова. Увидев Алексея на пороге, она по выражению его лица сразу поняла, зачем он пришел.
Пропустив Алёшу в комнату, Мария села перед ним на небольшой диван и несколько минут просидела молча.
Алексей также боялся первым вступить в разговор.
Наконец Маша тихо спросила:
– Он умер сразу?
– Да, – ответил Алеша, глядя под ноги. – Убийца стрелял метко.
– Мой Паша тоже долго не мучился. Как сказали врачи, пуля проникла прямо в сердце. Даже крови почти не видно было, только красное пятнышко на военной куртке – он ведь военным был...
– Подожди, – прервал Алексей слова Маши. – Я одно хочу узнать: как ты пережила это? Тебя хоть утешить кто-то мог?
– Утешения, Алеша, – это как гипс при переломе: они изолируют душу от мира, движениям мешают, но под гипсом она выздоравливает – тихонько так. Знаешь, самое трудное – это снять гипс вовремя... Когда-то от утешений надо и отказаться...
– Тебе легко говорить, у твоей судьбы был закрытый перелом, а у меня – открытый... Тут утешить может только одно – месть. Надо идти, как говорится, в бой, наступать надо! – горячился юноша.
– А наступление, Алёша, – это тоже бегство, только в обратную сторону. Это бегство от собственного страха. Перестань бояться, и тебя не потянет в драку. Вот так!... Агрессивность, Алёша, – это знак трусости. Терпение – черта смелого человека...
Глаза Марии наполнились странным слепым сиянием. Она говорила законченными, ёмкими фразами, хотя обычно еле могла связать пару слов. Но Алексею чувствовалось, что каждая новая фраза рождалась у неё с болью, – она болела истиной, как гриппом. Много бы она дала, чтобы излечиться от этой болезни, но это было не в её силах: Мария не искала этой боли, боль сама нашла её.
Алексей не слушал Машиных речей, а только следил за её интонацией – смиренной, тихой, но крепкой. Что-то огромное и беспощадное, как колесо, поворачивалось в нём.
– ...Драться хочу с Сапоговым. Истребить его. Да так, чтобы никто о нём потом и не вспомнил! Ненавижу! И ты его ненавидишь, он ведь мужа твоего убил! Разве нет?... – почти кричал Алёша.
– Да, ненавижу. Но мстить не пойду. Мне ведь тоже жить охота... А тебе разве не страшно, что они убьют сначала твою маму, потом дядю, потом тебя, да и меня, может быть? Не страшно? – тихо, но сурово спросила Маша.
– Месть важнее! – возбужденно кричал Алексей. Его лицо приобрело горячечно-красный оттенок. – Кровь за кровь – только так! Да пусть весь мир провалится, лишь бы Сапогов наконец был по стенке размазан!
– Да, но...
– А ты не понимаешь – молчи-и!!!
Мария ничего не ответила. Она молча встала с дивана и открыла перед юношей дверь соседней комнаты. Там находился её ребенок. Одна нога мальчика была на несколько сантиметров короче другой, половина лица не двигалась, поэтому лицо младенца постоянно имело просящее выражение. Подбородок ребёнка был измазан кашей: он не мог поднести ложку ко рту, и большая часть еды всегда оставалась на лице и одежде.
Трудно было представить, что этот младенец когда-то научится говорить и понимать происходящее. Его глаза светились злой, напряжённой пустотой.
Алексей молча привстал со стула, повернулся к Марии, кротко поцеловал её в щеку и ушёл, не сказав ни слова. В его душе было пусто.
Только на улице острая, как молния, мысль промелькнула в его сознании: надо мстить!
Теперь он был уверен в этом на все сто процентов.
* * *
Алексей посетил тайную сходку шайки Клавдия. На ней присутствовали разные люди, объединённые только ненавистью к Сапогову, – романтичные юнцы и циничные торговцы, авантюристы всех мастей, русские патриоты и представители других народов.
Одним из них был молодой человек по имени Рустам, наполовину чеченец, наполовину татарин, – высокий, с постоянно взъерошенной шевелюрой. Он любил шутить по поводу своей причёски, которую из принципа не желал привести в порядок: "Лохматость у меня повысилась, но лапы и хвост ещё не отвалились". На его руках постоянно появлялись мелкие ранки, – он был столяром, и лучшим развлечением для него была резьба по дереву. На лице Рустама, почти всегда небритом, виднелись следы от прыщей, да и сейчас между его бровями, как третий глаз, краснел огромный прыщ. Его зрачки были чёрными, словно нарисованными китайской тушью, и этот взгляд был способен заворожить любого. Рустам отзывался о своём взгляде так: "Когда ночью все спят, я не сплю, и ночь зашла мне в глаза".
Разговаривал он много, всегда с пафосом, часто без какого-либо смысла. Он был склонен к философии, вернее, к тому, что называл философией, – вечным размышлениями о судьбах мира, России, ислама. Эти мысли он записывал мелкими каракулями в объёмистые тетради, которые почти сразу выбрасывал.
В сущности, Рустам был безобидным чудаком, каких всегда много в переломные годы. Но у него была неприятная черта: он любил выпить. Напившись, он мог полезть в драку с первым попавшимся прохожим. Поэтому милиции парень был хорошо известен.
Как заключил Алексей, такой человек был крайне бесполезен для группы Клавдия. Однажды юноша поставил перед дядей вопрос: зачем ему нужен тот, кто может быть только слабым звеном в крепкой цепи? Дядя в ответ хитро улыбнулся и протянул Алексею зелёную тетрадь, исписанную мелким почерком, – одно из сочинений Рустама. "Прочти, и ты поймёшь, что, кроме как у нас, ему нигде делать нечего", – сказал дядя.
Алексей погрузился в чтение.
Отрывок из тетради Рустама
...Это было давно, в эпоху сталинского «переселения народов». Ещё гремели на Западе залпы войны, ещё дымились печи Освенцима, а по просторам России, там, куда не дотянулись германские войска, и там, откуда они недавно были изгнаны, от линии фронта на Восток шли поезда, – тяжё лые, мрачные поезда, полные людей, которые, по мнению вла сти, могли как-то содействовать третьему рейху, – не по делам и мыслям, а преимущественно по происхождению.
Поезда везли бывших жителей Кавказа, Крыма, Поволжья, и вместе с этими людьми, их семьями, соседями, друзьями и врагами ехали человеческие чувства, мечты, робкие мысли о будущем, боли и маленькие радости, тревоги и надежды, – то, что на языке философов именуется душой.
В вагонах было темно и неуютно. Т ряска могла напомнить качку ковчега во время Всемирного потопа.
В полумраке глаза ехавшей в поезде чеченской девочки могли р ассмотреть грубые, небритые, стё ртые су дьбами лица, склонё нные вниз и упорно рассматривающие что-то на освещё нных пятачках пола под ногами. Никто не говорил вслух, – все молчали, словно всё , что можно было сказать о происходящем, уже сказано или будет произнесено когда-то потом. Только изредка один из сидящих мог смачно ругнуться по-русски, словно отвечая своим мыслям, но после этого все окружающие, словно связанные обетом молчания, поворачивали к нему свои лица – и ругнувшийся опускал голову и виновато замолкал.
Да и о чё м было говорить, когда охранники, такие же мрачные, но более властные люди, всегда были рядом и могли быстро пресечь любое проявление неповиновения?...
Всё и так ясно, без слов. Болтать здесь не о чем. Можно только думать, мучительно думать, а вернее – отстранившись от с ловесной суеты, от любых чё тких мыслей, прислушиваться к чему-то, происходящему глубже сознания, глубже души, в корневых сферах жизни . Прислушиваться к постепенно нарастающему чувству обиды и вражды, которые ещё долго не выветрятся из сердец этих странников , их детей, и внуков, и правнуков .
Двенадцатилетняя чеченская дев очка, ехавшая в вагоне с родителями, была беременна – от одного из охранников поезда. Ребенок ещё не понимал до конца, что с ним произошло, только по взорам чёрных глаз родите лей могла будущая мама осознать, что случилось . Соблазнитель изредка взглядывал на девчонку, зло и тупо, как всякий преступник смо трит на того, перед кем виновен. Н ебритая совесть иногда заставляла его, проходя мимо, как бы случайно трепать по голове невольно отстранявшуюся девочку.
Впрочем, скоро предстояла высадка чеченцев в широкой южносибирской степи, на границе с Казахстаном, и кавказская семья, с которой этот солдат невольно породнился, должна была исчезнуть из его жизни, чтобы вспоминаться потом, в старости, грязным пятном плесени на черствеющей, как хлебная корка, памяти.
Высадка произошла в холодном октябре. Для чеченцев не было приготовлено даже палаток – их просто выбросили среди степных просторов, на берегу начинающей стынуть реки, где на километры вокруг не было ни одного человеческого поселе ния. Но воля к жизни взяла своё. Постепенно возникли маленькие странные домики, скорее похожие на шалаши, и что-то вроде кавказских саклей. Народ, привыкший к трудным условиям жизни, осваивался здесь, в среде, где он был оставлен вымирать.
Правда, трудно было зимой, когда от непривычных морозов начали один за другим погибать родственники беременной девочки, – сначала дядя, потом мать. Но её отец был силён и крепок, он смог сберечь дочь среди рус ских снегов. Будущий ребенок всё чаще давал о себе знать, девочку постоянно тошнило, она плохо спала по ночам. Всё поселение сплотилось вокруг неё , берегло будущую маму, словно младенец был символом продолжения жизни для всей горстки затерянных в сибирских просторах людей.
Зима миновала, пролетела и немногим отличавшаяся от неё холодная весна. В начале июня девочке пришла пора родить. Отец и оставшиеся в живых родст венники очень волновались за неё , следили, как бы она не потеряла ребенка. Но само обновление природы, распускающиеся цветы, белая дымка цветущих яблонь внушали народу веру в то, что самое страшное прошло, что они выжили, война скоро закончится и им предстоит вернуться на родину ...
Но очередная беда пришла оттуда, откуда её не ждали, – кто-то занес в деревню Чеченку холеру. Перв ым, кто умер от неё , был отец девочки. Горько было перенести эту потерю. Ч то-то с тех пор надломилось в душе ребенка, бесслёзная тоска и ненависть поселились в его чёрных глазах.
Холера уносила с со бой всё новые и новые жертвы. Надо было что-то противопоставить этой силе, ополчившейся против людей. Кто-то подсказал мысль: чтобы разогреть кровь и спастись, надо плясать.
И началась странная, потрясающая воображение пляска смерти: люди, уже не знавшие, кто они, – чеченцы или сибиряки, – танцевали кавказские танцы под аккомпанемент ударов в ладони и собственных напевов, танцевали со скорбными выражениями лиц, танцевали – в промежутках между похоронами...