Текст книги "Батискаф"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Мы в крохотной комнате у иранца Махди. Это круглый со всех сторон старый наркоман. Он давно уже не колется, показывает свои руки, говорит, что вен нет и никогда больше не будет, ни один спец в мире не попадет самой тонкой на свете иглой в его вену, они стали верткие, как угри, они научились бегать под кожей, как змеи. Поэтому Махди не колется, но Махди курит героин. На фольге. Кощей высыпает на его пухлую влажную ладонь мелочь, дает сверху сумку. Махди куда-то уходит.
Через пятнадцать минут он появляется, дает Косте чек. Double pack, говорит он. Костя высыпает порошок в большую красивую ложку. Капает сверху лимон. Варит. Песочный порошок становится кровавого цвета. Махди достает три шприца. Костя цедит в каждый (нам по половинке, себе остальное). Как удавом завороженная мартышка, Хануман пододвинулся к Косте. Махди придвигается ко мне. О, с каким удовольствием он гладил мою руку… какие вены, мурлыкал он… какие вены… поймал на иглу и пристально смотрел мне в глаза, стараясь не упустить момент, когда приход торкнет меня, плавно толкал поршень, приговаривая: bare rolig, bare rolig… soft touch, baby, soft touch…[61]61
Только спокойствие, только спокойствие (дат.)… легкое касание, крошка (англ).
[Закрыть] Так дойдя поршнем до конца, он сказал незнакомое слово на фарси, вобрал кровь в шприц снова, прогнал поршень вперед, и тут пооо – шшшш – лоооо!.. Меня наполнило журчание, изнутри поднялась вода – и откуда она взялась? Будто героин вытолкнул ее со дна моего тела, поднял в голову, вода была не только в голове… она окружила меня… она журчала повсюду, струилась, текла по стенам… и не кончалась… о, первый приход забыть невозможно!., вода беспрестанно наполняла и наполняла меня, словно мой скафандр порвался, и мир, который на самом деле всегда был жидким, хлынул внутрь; наконец, я оглох, меня переполнило, и вода потекла вон, а вслед за ней понесло и меня, я думал, что сейчас вылечу из себя и растворюсь в чем-то большем… возможно, так и умирают, мелькнуло в бурлящем уме. Что происходило вокруг, я не видел. Все растекалось, будто перед глазами поставили стекло… и лили и лили на него – ведро за ведром, ведро за ведром… вода разбивалась о мои глаза, она разлеталась на искры и вспышки и конфетти… мир разбивался на яркие фрагменты… мультипликационные ленты тянулись сквозь меня… и тут мне стало плохо, я ринулся в туалет… голоса своего я не слышал; что говорил, не понимал; просто по моим жестам меня поняли и отвели в туалет, где я долго и с большим наслаждением блевал. Иранец заботливо носил мне теплую воду, пытался поддерживать меня за талию, но я дал ему по рукам, чтоб не лез, он ушел и снова явился с водой, я выпил наверное, океан. Ушли на тряпичных ногах, как арлекины. Был нежданный-негаданный дождь. Я мог видеть город вокруг себя с закрытыми глазами. Шел и спал, был в полной прострации. Поминутно останавливался, чтобы сказать Хануману что-нибудь, но меня рвало, а потом видел, что Ханумана тоже рвало… помню, как Костя с блаженной улыбочкой и чувством снисходительности и превосходства говорит мне краем рта:
– У Махди лучший товар в Копене…
Зажигалка, ложка, лимон… Магазины, барыги, Махди…
Краденое мы частенько носили в Кристианию, в магазине тканей я встретил Дорте, она скучала среди курений и амулетов, вокруг нее были шелка, муслиновые хитоны, шерстяные шали, льняные рубахи и, само собой, одежда из конопляной ткани…
Я наудачу зашел к ней, потому что было поздно, и на улицах квартала почти никого не было, все магазинчики и мастерские были закрыты, ни одного барыги, лотки тоже затянули брезентом, в киосках погас свет, а в ее окне огонек теплился… я там ни разу не бывал, какие-то свечи… огонек пробивался сквозь заросли марихуаны и пальмовые лапы, что там за звуки?., попугаи и канарейки защебетали, когда я вошел, Дорте спросила «hva fanden er der?»[62]62
Что там за чертовщина? (дат.)
[Закрыть] или что-то вроде того, ее разбудил колокольчик, которого я даже не услышал, так я был взвинчен, я хотел поскорее сбыть краденое…
– Это твой магазин?
– Да. Интересно?
– Ага.
Мне было плевать, у нее всюду горели свечи, стояла бутылка вина, бокалы, закуска…
– Ты здесь живешь?
– Допустим. А какая разница?
– Я думал, это бунгало какое-то…
– Я и хотела, чтоб так думали.
Я бросил на пол сумку с товаром, она глянула на нее и догадалась, кто я такой, слегка протрезвела; я устал, забегался, хотелось сесть и снять обувь, соломенное кресло поскрипывало, плед, она куталась в плед, ее взгляд стал напряженным (еще бы, молодой вор в дом вошел); я промок под дождем, моя сумка меня извела, книги, три пары джинсов, спортивная обувь, перчатки, шапочка, три ремня «Версаче»… – Любопытно, сказала Дорте, очень любопытно, что еще там у тебя? – Я бросал вещи перед ней на столик: перчатки, это настоящая кожа, – да, конечно, – а ты думала, – я думала, что ты пришел меня ограбить, – нет, ну что ты, я… – вот ремешок я возьму… – двадцать крон… – так мало?.. – тебе скидка… – спасибо, за что?.. – для симпатичной дамочки… – о, а ты умеешь делать комплименты… а это?., что это?.. – Она потрогала мою куртку. – Джинсовая куртка, «Форза», итальянская… – Я знаю, что итальянская, – сказала она, теребя мою пуговицу и странно улыбаясь, – ты промок, – да, на улице дождь, – она смотрела на мои губы, женщинам нравятся мои губы, она смотрела на мои глаза – не в глаза, а на мои глаза, я это всегда замечаю, когда оценивают их миндалевидную форму – чувашское наследие, – ты замерз, наверное, покурить хочешь?..
Она была полноватой, но на лицо довольно приятной, еще не обрюзгла, в ней было что-то такое, что есть в Катрин Денёв – соединение изящности с угловатостью, у нее были немецкие черты, длинный правильный нос, грубовато выточенный подбородок и большие, изучающе смотрящие карие глаза, теперь я думаю, что ей бы подошел BDSM outfit, но слава богу мы с ней до этого не дошли, у нее были длинные соломенные волосы, которым она не давала покоя, перебрасывала с одного плеча на другое, и гладила свою шею, приоткрыв рот, смотрела на меня, полуприкрыв глаза, я видел, как в ней появлялось желание, я слышал это по ее дыханию, она была крупнее меня, но тем не менее в ней была какая-то хрупкость, даже когда она меня трахала, оседлав, как полено, я видел в ней молодую озорную девушку, а в какой-то момент, когда я брал ее сверху, я увидел в ней совсем еще юную светлую и счастливую девочку, я смотрел на нее близко-близко, у нее было чистое дыхание, она была вся влажная, но пот ее не был противным, и вдруг лицо стало мягким, нежным, с него сошла маска жесткости, маска, за которой она пряталась, когда говорила с мужчинами, она внезапно стала совсем беззащитной, ее преобразило удовлетворенное желание, она позволила мне себя рассмотреть, взяла мое лицо в ладони, посмотрела мне в глаза со счастливой улыбкой и произнесла что-то совершенно непонятное… но это было только однажды… потом она хотела еще и еще… мы пили, курили, и все начиналось сначала… она была ненасытной… ей было за сорок, а мне двадцать семь, она меня вылизывала, гладила и приговаривала «мой мальчик, мой сладкий мальчик», она хотела меня каждый день, и это меня не устраивало, я быстро устал от нее, она со мной странно говорила, я все время ощущал подвох, она пыталась мной овладеть (Хануман меня об этом предупредил: «Я знаю этих скандинавок – мой шведский опыт мне подсказывает, что ты попал в лапы хозяйки и скоро станешь рабом, бросай ее поскорей!»), она хотела знать, где я живу и что делаю и какие у меня планы на будущее, она не одобряла моего романа с героином, двух дней не прошло, а она уже меня готова была лечить в рехабе,[63]63
Реабилитационный диспансер.
[Закрыть] устроить работать в polsevogn,[64]64
Сосисочный фургончик (дат.).
[Закрыть] все хотела знать обо мне, о моем бэкграунде, врать ей было сложно, она видела меня насквозь: – У тебя недурное воспитание и неплохой английский, ты наверняка окончил колледж или даже учился в высшей школе, – говорила она, я молчал. – Думаешь, я всю жизнь провела на этой свалке?.. Я тут только последние пять лет… У меня еще есть два места, где я подрабатываю… Все ради дочки, она у меня в boarding school[65]65
Интернат (англ.).
[Закрыть] на Фальстере, лучше она там будет, чем на этой помойке… Там у нее бабушка и дедушка неподалеку, она к ним на выходных ездит… – У нее было семь или восемь мужей, для Кристиании это нормально, она их всех ненавидела: – Тут нет мужиков, – жаловалась она, – в Дании мужики перевелись, а таких мальчиков, как ты, днем с огнем…
Я впервые в жизни столкнулся с женской похотью, нет, была одна учительница французского, у нас с ней ничего не было, но я видел ее похоть, ей было за шестьдесят, она мне все время говорила, что мне нужно поскорее обзаводиться девочкой и тискать ее в кафешках, ехать во Францию. «Поезжай во Францию, я тебя отправлю, в Париже тебе проходу не будут давать, девки тебя замучают, устанешь от них, ты не знаешь, какие в Париже девки, а какие бабы, так и прыгают на парней, на таких, как ты, молоденьких и нетронутых, да, они таких любят, так и липнут, жмутся, похотливые стервы, поосторожней с ними, смотри не вляпайся в ВИЧ». Она подсаживалась ко мне и забиралась к себе под юбку, поглаживала себе ляжки, она думала, что я не замечаю, она думала, что я читаю текст из ее советского учебника и не замечаю, как она скребет у себя под юбкой, но я все видел, просто я не знал, что делать, я был в шоке: «Вот так учительница!» – думал я. У Дорте глаза закатывались, она начинала хрипеть от желания, как лошадь, так сильно она хотела меня, так сильно…
Я устал от нее и сдавал краденое армянину, хоть это было ужасно невыгодно. В Авнструпе в те дни был Тико. С ним можно было договориться, он брал вещи и относил их мальчишке из Буркина-Фасо, тот их продавал, его комната была похожа на магазин. Там было всё и все там побывали, и каждый что-нибудь да купил. Тико любил работать под Рождество. Он много воровал, каждый день, в основном дорогие вещи: фирменные сумочки ценой в 5000 крон, компьютеры, телевизоры и CD-players, иногда на перекрашенной под фирму доставки машине, переодевался в работника датской фирмы, приезжал с поддельными бланками, спрашивал без акцента «Ну, где тут ваши телевизоры фирмы «Самсунг», которые я должен забрать?», пока все крутились в замешательстве, он выносил все подряд и уезжал. Конечно, ему помогали местные воры, говорят, какие-то русские позитивщики тоже участвовали, но их так и не нашли, а он попался, в газетах его назвали «Juletyv»,[66]66
Рождественский вор(дат.).
[Закрыть] а Ханни его называл Merry Christmas Thief.[67]67
Веселый рождественский вор (англ.).
[Закрыть] У него была очень обманчивая внешность. Обаятельная улыбка. Мягкий взгляд, такой любознательный. В детстве, вероятно, неплохо учился. Однако, говорят, свою подругу держал в такой строгости, что ни один араб не сравнился бы. Бывало, видели ее и с синяками. Ничего удивительного.
Жестокость всегда нужно как следует скрыть, и почему бы не прикрыть ее внешним обаянием. Он был артистичен. В нем наблюдалась некая обходительность. У него была особая манера говорить, вставлял всякие обороты: «так сказать», «как бы это лучше выразиться», «если ты знаешь», или вот еще «ну трудно сказать, может быть и так, хотя кто знает». Эту последнюю сентенцию он запускал очень умело, редко, но гладко вводил, и всегда с одинаковым покачиванием головы и приподымая так робко, неуверенно одно плечико, на ту сторону, куда наклонял голову. Я видел это несколько раз. Просто цирк. Когда видишь это в первый раз, то думаешь, что все это естественно, что эта фраза натурально живет в человеке, и он ею действительно что-то пытается выразить, но когда ты видишь этот трюк в пятый, в шестой раз, то понимаешь: человек просто работает, создает впечатление о себе. Фразы были отобраны, взвешены, выучены и отрепетированы. Он и по-немецки говорил точно так же. Как-то нас остановил полицейский на мотоцикле, а у Тико, как положено, ни прав не было, ни номеров приличных, временные красные висели, полицейский хотел ему замечание сделать, а Тико так вежливо по-немецки его спросил: «Скажите, пожалуйста, уважаемый, а где здесь мастерская? Уже полчаса кручусь, никак не найду. Машину хочу проверить», и тот нас отогнал к мастерской, откуда мы через пять минут разговоров с мастером преспокойно уехали по своим делам. Под Рождество Тико воровал с подарочным броником – большая коробка, обернутая красной лентой с бантом, внутри нее коробка была тщательно уплотнена многими слоями фольги, чтобы сигнальные ворота не реагировали. В ней он выносил видаки. В магазин он вплывал с цветами, с подругой на руке с одной стороны, с коробкой в другой; коробка производила на людей расслабляющее впечатление – все думали, что молодая парочка только что обзавелась рождественским подарком, на них не обращали внимания, они ходили по магазину, ворковали, подруга щебетала на немецком, он ей вторил, целовал ее волосы, обнимал, они разыгрывали идеальный предпраздничный день, и все им улыбались… улучив момент, Тико закладывал в броник видак или камеру, они уходили. Но все-таки однажды он попался, коробку показывали по телевизору. Мент хвалился, что долго охотился на этого Juletyv. Самодовольный дурак! Прошелся и по теме беженцев, разумеется: «Оказалось, что Juletyv, на которого я так долго охотился, сидит в лагере Красного Креста! Он притворяется беженцем! Вот такие у нас беженцы. И мы их кормим. Мы о них заботимся. А они…» и т. д., и т. п. Всех под одну гребенку! Как это любят журналисты! А как это жадно глотает толпа! Просто залюбуешься. Толпа – это огромная ненасытная тварь, это гигантский кит, Левиафан, который глотает все подряд, чем больше, тем лучше… В газетах появились статьи – Хануман их приносил из библиотеки, я его спрашивал: – Зачем ты ходишь туда, Ханни? – Он смотрел на меня с жалостью и отвечал: – Чтобы не сойти с ума. Я там себя человеком чувствую. У меня ностальгия по старому образу. – Какому из них? – Я был журналистом. Ты забыл? – Я с трудом верю. – Можешь себе представить, я был очень крутым… – Не могу, прости, Ханни. – Это потому что у тебя вялое воображение, отравленное героином. Завязывай с зельем! – А сам? Ты ширяешься побольше моего! – Он перебирал газеты: – О! Тико – звезда. О нем на первой полосе ExtraBladet написала! И фото… и мент этот… А вот еще… в Politiken! Ох-хо-хо! И Jyllands-Posten даже… А это что? Ну, это какая-то локальная националистическая газетенка… Народная партия обрушила свой праведный гнев на нашего несчастного Тико… Их представитель обозвал Тико мусульманином, другие подхватили… Идиоты даже не знают, что армяне православные. – Первые православные в Европе, между прочим, так тебе сказал бы любой армянин: «Мы – первые православные в Европе», и еще дату бы добавил. – Насрать на легендарное прошлое. Если сегодня газетчикам выгодно, чтобы армяне были мусульманами, армяне будут мусульманами. Таков мир СМИ, так они играют. Сплошное говно, которое запросто проглотят массы, которые ни хера не знают истории. И чем хуже они знают историю, тем проще искривлять действительность. – Заткнись! Нет никакой действительности. Наша версия Тико не многим точнее их версии. – Ну, мы хотя бы знаем, что парень не подмывается в туалете с бутылочкой… А вот и фотографии Авнструпа… И беженцы… Поищи себя среди них! – Он нахлобучил газету мне на голову. – Иди к черту! – Я отшвырнул газету: – Если у тебя ностальгия по собственному прошлому, на кой черт таскать газеты в нашу комнату? Сиди в библиотеке, дрочи на свое прошлое, читай газеты, а в нашей комнате все газеты – forbudt![68]68
Запрещено (дат.).
[Закрыть] Понял? – Иди ты к черту, Юдж! Ты такой скучный, что я даже в одной комнате с тобой находиться не могу. Лучше бы слез с иглы и нашел работу!.. Ты не врубаешься, мэн! Скоро нам тут не станет житья. После этой передачи и статей в газетах под нашими окнами появятся нацисты!
Он был прав. В Авнструп приехали бритоголовые байкеры с закатанными рукавами, на стенах кэмпа появились надписи: «убирайтесь в Мохамеддянию!», и вслед за этим начались обыски, рейды, контроль на дверях, депорты и – food package. Люди прятались, уходили на дно, искали нелегальную берлогу, африканцы шли жить к своим развратным толстогрудым датчанкам, другие оседали у своих друзей-позитивщиков… кто-то вставал на панель, стягивал штаны, кто-то опускался на колени и начинал сосать… другие забирались в норы, подобные Frederik hotel… я пожил у Дорте в магазинчике, но по утрам у нее так холодно, и она такая страшная, такая злая бывала по утрам, старая женщина, спившаяся, с надсадным кашлем и долгами, кофе, сигарета в трясущейся руке, пустой взгляд, тапки… нет… и еще эти идиотские шуточки, которые отпускали другие, когда заходили к ней… я их не понимал, но догадывался, что шутили на мой счет… мол, что, Дорте, завела себе еще одного попугайчика?.. Нет, я от нее ушел… черт, надоело прятаться… мы жили в Авнструпе, по соседству с нами был русский музыкант, с семьей… он тоже говорил: «Бежать нет смысла. Если депортируют, то депортируют, от судьбы не уйдешь». Он был прав, их довольно скоро депортировали. Он ходил в поле и в лес, репетировал номера на саксофоне. Время от времени он выбирался в Копен, играл на Пешеходке, иногда даже хвастал, что отбил стоимость билетов. В армии он маршировал с трубой, в которую за весь заход должен был дунуть только шесть раз, а мог и не дунуть вообще, никто и не заметил бы. У него была гитара и усилитель в армейском кружке, и он играл Creams и King Crimson. Работал в ресторанах; как-то отказался что-то играть для каких-то мерзавцев, пошел на принцип, не прогнулся перед саблезубыми орками, случился скандал, который закончился не только мордобитием, но и весь ресторан разнесли. Хозяин ресторана обложил его штрафом в тридцать зеленых и включил счетчик. Пришлось свалить. Продали всё. Понадеялись на заграницу. А тут такое дело, предъяви им, что тебя преследуют либо по религиозным, либо политическим убеждениям! Вам может и хочет помочь полиция Вашего государства. Вы обращались к властям?., у Вас есть справка о том, что Вам угрожает опасность?., равно как Вашей семье?.. Вашим родственникам?., жизни Вашей собачки тоже?., мать их всех! Может, пойти к братве и попросить, чтоб справку выдали?., а?., справку такую, что мне такому-такому-то братва предъявляет претензии, в согласии с которыми жизни моей, то есть такого-то и такого-то, угрожает опасность, потому как: и по пунктам, бес им в ребро! По пунктам! Почему не захотел играть и петь Колокола. Перечислить причины, убеждения, которые и привели к трагедии всей жизни, которой в соответствии с предъявленным документом и претензиями в нем означенными моей жизни документально угрожает опасность! Нет!.. – мы тут ненадолго… вот велосипедом и инструментом обзавелся. Да только чувствую, что напрасно. Так всегда, как только инструмент заведется, подумаешь – ну, все, вроде осел, как что-нибудь обязательно шарахнет под задом, петарда какая, и все – летишь дальше, чем видишь!
Так оно и было. Они купили старый диван в секонд-хенде. Переночевали. А утром, в шесть тридцать, к ним заявились менты, дали двадцать минут на сборы и торжественно их увезли. Больше не звучал саксофон в поле. Как только их увезли, Пепе перетащил диван к себе. Все прочие стервятники долго шарили по их комнате, что-то выискивая для себя. Русский дед из Мурманска смотрел на них с нескрываемым презрением. Я с ним иногда пил чай, играл в шахматы, он играл и напевал, мешая песню про крейсер «Варяг» и «Песнь о Вещем Олеге», а потом заводился: «Скоро и нас депортирует. Чую сердцем. Пошли вилы по русским. Все сто двадцатые у них сейчас под наблюдением. А что так? Потому что вон, попался им Тиграм. Поймали Тиграма, а он – сто двадцатый! Да, как мы, хоть и армянин, и грузины тоже сто двадцатые. Все пойдем под одну косу. Обычное явление. Обычные напрасные надежды. Вот так тебя депортируют, а в твоей комнатке будут рыться какие-нибудь албанцы или индийцы. Одни вопросы в голове: может, те деньги прятали под линолеумом?., все же прячут, чтоб не отняли менты?., может, они тоже прятали что-то?., может, кольца?.. может, краденое?., потому как русские!., а русские, как известно, все воры! – о!., да! – Даже нужник ходили проверяли, где обычно деньги все прячут. В бачке. Потому как полиция деньги может изъять! Так как принадлежат Красному Кресту! Крест дал, Крест взял. При вступлении в Крест просим сдать все ценное, обручальные кольца, цепочки с крестиком, сережки, мобильные телефоны, так как Вам все это не понадобится, ибо о Вас Крест на себя берет ответственность заботиться и Вам выдадут деньги, каждую вторую неделю 945 крон на человека, 455 на ребенка меньше шестнадцати. Вам ничего не надо!., у Вас все будет!.. Вам дадут коробку с будильником без батарейки, с ножами, вилками, чайником, кастрюлей, тарелками, полный комплект спального белья, двойной!.. Вам выдадут мыло и веревку, чтобы повеситься, потому что Вас засунут в такую жопу, что Вы света белого невзвидите! Добро пожаловать в датский Красный Крест! Помнишь, в советское время все платили взносы? Не знаю, как ты, а я помню: мы все с детства платили по две копейки взносы в Красный Крест и Полумесяц!., у нас была книжечка, в которую мы вклеивали миниатюрные марочки!.. ох сколько я вклеил марок!., а сколько крови сдал! Был почетным донором. А куда, куда, спрашивается, все это шло?., кому?., какому дяде?., в чьи вены потекла моя кровь?., в чьи карманы пошли мои взносы?., вот этим обезьянам черным, что набивают брюхо каждый день курятиной да рисом!., а?., и все клянчат гим ми, бразер, сом бред, ду ю хэв зис ду ю хэв зят?.. скоты!., мы же их и растлили… испортил их Советский Союз подачками, сколько всего поставляли! Подумать страшно! Станки в деревянных обшивках, в огромных деревянных ящиках, так они ящики забирали, а станки оставляли ржаветь под открытым небом, а ящики разбирали, это было в тех африканских странах, где дерева не хватало, представь! Политика взаимопомощи и поддержки слаборазвитых стран называется. Сделали на свою шею иждивенцами по жизни, приучили к легкой жизни, к халяве, научили быть попрошайками, а они вон, как коты под окном мира, сидят и ноют: мяу муа мяу муа донне муа ён пё дё пёти пэн!..[69]69
Дайте мне немного хлеба (фр.).
[Закрыть] теперь вон позитивы скоты получают, а нас европейцы футболят, нас пилят, смывают в унитаз… если русский – пошел вон… за колючку его… на мыло!., нас пинают, как во всем виноватых… руссо!.. руссо, мать твою!., payee нах-хаус![70]70
Вон домой (нем.).
[Закрыть] Ну, ничего, пусть собирают со всего мира – они им однажды дадут просраться, вот только точку невозврата пройдут и не станет Дании, будет Новая Нигерия, вот тогда я посмотрю на датчан! Вот тогда припомню им и депорты и payee-нах-хаус и фуд-пакет и лампу в глаза на интервью, бля, все… припомню…»
Старик краснел от негодования. Хотя какой он старик, лет шестьдесят ему было. Редкие седые волосы вокруг лысины. Пузо было большое. Ходил по своей комнате в кальсонах. Жена у него была чем-то вечно больна. Он в магазин один ездил, она готовила. Он по списку покупал. Я как-то видел его в супермаркете, он был растерян, не знал, что выбрать, смотрел в бумажку, а потом на цены, и не мог решиться. Я за ним последил. Меня пробрала жалость к нему. Он и правда был сильно растерян, был жалким. А потом я встретил его на обратном пути, и он был зол. Злоба изливалась из него с первого же слога. Но он умолкал, как только приближался к своей комнате или когда показывалась его жена. Умолкал. Не хотел, чтоб она видела или слышала, что он бранится. Махнет рукой и пойдет.
Я видел, как албанка снимала гардины с окна музыканта. Она все тянулась, никак не могла дотянуться, ее большая висячая грудь приподымалась, она наваливалась ею на стекло, грудь легко вминалась в стекло, образовывая выемку меж грудей, было ощущение мешковатости этой груди. Она воздевала руки так высоко, что были видны волосатые подмышки, она тянулась вся вверх, высовывая язык, и все же сорвала. А потом долго перевешивала гардины в своем окне, и все повторялось сызнова: и мешковатая грудь, и волосатые подмышки, и пр.
Окно музыканта стало слепым, черным, как выжженное око Полифема. Оно стало черной дырой моих кошмаров. Днем оно втягивало все мои страхи, а потом, появившись в мутном сне, выплескивало их на меня, из него вырывались крылатые твари, впивались в мое лицо когтями, выклевывали глаза, забирались в меня сквозь уши и рот, поедали мое сердце – я кричал и вскакивал, убегал из лагеря, в лесу, даже под дождем и в мороз, было легче, потому что пока ты находишься в лагере – даже не в своей комнатке, даже с фальшивой голубой картой – ты все равно чувствуешь угрозу: могут прийти менты и вытряхнуть тебя из твоей постельки, могут прийти нацисты, могут прийти армяне, могут прийти спятившие призраки из кошмаров, безумцы, религиозные фанатики, кому-нибудь потребуется голова, чтобы бросить ее на асфальт, сердце, чтобы вырезать его из белой груди, или просто мои ботинки, мои пустые карманы, мое очко, мой рот, остатки моего достоинства, чтобы втоптать их в грязь, чтобы унизить меня, а вместе со мной все то, что я собою для других символизирую. Никто не знает, что у них на уме… Это глобальная тема для спекуляций и панических параноидальных размышлений. Мы с Хануманом об этом говорили постоянно, когда не были в ссоре, когда оставались вдвоем; у него было много теорий – например, его теория о необходимости быть обдолбанным проистекала из парадокса: мы не могли мыслить ясно и легко в трезвом состоянии, но почему-то обретали кристальную ясность и легкость под сильным воздействием героина или грибов, хотя, казалось бы, вещества притупляют сознание. Хануман считал, что в этом не было никакого парадокса: «В трезвом состоянии, Юдж, мы понимаем, насколько ужасно наше положение. Оценивая обстоятельства трезво, мы испытываем страх. Мы не можем не беспокоиться. Ведь в этом лагере черт знает кого только нет. Опасения, спекуляции, отчаяние нас мучают и мешают мыслить. О чем тут думать? Можно запросто съехать с катушек. Когда ты понимаешь, что кроме игры в кошки-мышки с законом тебя в будущем ничто не ждет, все кажется бессмысленным. Мы не живем, в общепринятом понимании жизни. Мы не существуем. Нас нет. Люди едут в комфортабельных поездах мимо, а мы без билетов бредем вдоль железнодорожного полотна. Как тут не отчаяться?! Хех, у нас ничего нет. Нет паспортов, работы, мы ни к чему не стремимся, ни с чем не связаны, кроме ворья и отребья всякого, которые сами стараются не выходить на свет. С точки зрения людей, у которых есть семья и обязательства, мы – призраки. И когда ты не обдолбан, тебя все это гнетет и не дает возможности мыслить с легкостью. А препараты снимают с мышления оковы страха… Они нас отправляют в полет, который никому из этих идиотов не снился. Эти кретины полагают, будто они живут, в то время как они дрейфуют в своей комфортабельной иллюзии на компост к червям. Kirkegaard[71]71
Кладбище (дат.).
[Закрыть] – вот их последняя станция, вот куда летит их поезд жизни! Ибо ничто, кроме червей, их не ждет. Meanwhile:[72]72
Между тем (англ.).
[Закрыть] кофе, коньяк, люкс, социальное обеспечение, секс по расписанию, страховка, праздники, телевизор, Канарские острова… Ведь скандинавы так любят Испанию, Португалию – там так все дешево, так удобно спиваться, разлагаться живьем на свою скандинавскую пенсию… Продать дом и на старость лет уехать на Коста-дель-Соль – мечта! Предел желаний! Нет, ну как ничтожен человек! Мне жалко этих людишек. Чего они добились? Что видели? Что испытали? В лучшем случае – нервишки пощекотал развод или увольнение. Их поедают прихоти и мелкие заботы. По сравнению с нами, они просто рабы… Нас ничто не связывает с этим миром, с их иллюзиями, с их мечтами. Мы по-настоящему свободны. Мы больше свободны, чем монахи и дервиши. Это почти самадхи!»
У нас были долгие лихорадочные ночи, я вел дневник, записывал все, о чем мы говорили, уходило много бумаги, я помню названия тех глав: Disturbance Night, Safety, Moment of Privacy, Escape etc, etc.[73]73
Ночь Беспокойства, Безопасность, Минута Уединения, Побег и др. (англ.). – Они преследуют меня до сих пор. Хануман считал, что каждый человек должен для себя решить свои личные сакральные темы (проблемы, которые лежат в корне его персональной не-свободы). Я так и не смог решить ни одной из них. Я никогда не обретал той свободы, о которой он столь высокопарно говорил по ночам (ночью можно говорить о чем угодно, особенно если ты под кайфом). Только в последние годы мне, кажется, удается приблизиться иногда к тому, чтобы ощутить себя в безопасности (очень долго объяснять, что мы понимали под этим глубоким понятием: скорее, это было чувство, когда ты ничего не боишься, когда ты ощущаешь, что находишься в ладонях божества, которое тебя оберегает) и уединении: знаешь, что никто тебя не побеспокоит, ты перестаешь работать – т. е. делать себя, беспокоиться, ждать, что кто-то придет, или думать о том, что нужно что-то делать, – тогда ты обретаешь состояние уединения: в твоих мыслях нет ни забот, ни других людей, ради которых ты обязан расшибиться в лепешку. Уединение достигается через побег. Иногда побег удается совершить, никуда не перемещаясь: напр., после того, как мой дядюшка уехал на Запад, Запад пришел туда, откуда он уехал, – если бы он никуда не уехал, он бы достиг желаемого, никуда не уезжая. В Фарсетрупе со мной был восхитительный случай: я оказался практически в полном уединении почти на неделю, когда весь лагерь выехал отдыхать в курортный городок Грено. Хануман и Непалино гостили у миссионеров. Я проснулся в совершенно пустом лагере. Для меня это стало полным сюрпризом (не скажу, что неприятным). Я бродил по кэмпу, как Гарри Белафонте в фильме The World, the Flesh and the Devil, и недоумевал: где все? куда они подевались? – пока не встретил Аршака, который, воспользовавшись ситуацией, вламывался в комнаты, потрошил шкафчики и тумбочки, он-то мне и объяснил, куда все исчезли. Пять дней мы провели вместе – не то как Робинзон и Пятница, не то как персонажи романа «Жильцы» Маламуда. У Аршака было много дел, он собирался обойти все билдинги, за исключением, разумеется, армяно-грузинского. Я читал, курил мои запасы травы, пил дешевое пиво и время от времени являлся Аршаку, как призрак, лениво увещевая прекратить свое позорное занятие, что, само собой, не возымело действия. Я полюбил Пасху в Дании, я люблю Пасху больше Рождества. Полюбил шоколадное яйцо с посланием (gaekkebrevet: письмо пожеланий с вложенным в него подснежником), почему-то православные куличи люблю тоже, даже больше, чем печенье «Валери» и пиппаркоок. По-настоящему я проникся духом Пасхи в Хиллерёде на Dyrehavevej, 48, в психиатрическом отделе Afsnit 2122. Ах, отделение двадцать один – двадцать два! Никогда мне его не забыть! Частенько напеваю: ин-о-тюве-тю-о-тюве (двадцать один, двадцать два), припев из песенки, которую сочинил Десятина (от 10 % {Ти-Персент,}, т. е. «десятина», от библейской десятины: «При всяком даре имей лице веселое и в радости посвящай десятину»). Его песня так и называлась «2122»: Не пей таблетки, двадцать один/ Не смотри телевизор, двадцать два/Они убьют твой мозг, двадцать один/Они съедят твое сердце, двадцать два (в моем вольном переводе). У Десятины было много причин для того, чтобы протестовать и ненавидеть, он был антиглобалистом, сочинял блюзы, прекрасные и бесконечные – он считал, что блюз не имеет ни начала, ни конца, с чем я не мог не согласиться, с гитарой Десятина не расставался, ноги у него были в волдырях, волосы длинные, он носил обрезанные джинсы, ходил босиком, много лет вел войну с психиатром, который засовывал его в психушку всякий раз, когда Десятина не являлся на предписанный судом обязательный прием. Мы с ним вместе отметили Пасху 2001 года. Когда пациенты – и я со всеми – красили яйца, я тогда себя чувствовал просто восхитительно, я блаженствовал: потому что наверняка знал, что в пасхальные каникулы за мной точно никто не придет. Побег иногда удается совершить, никуда не перемещаясь, мир со всеми своими беспокойствами и неприятностями сам тебя покидает – так вонючий бомж с ворохом бутылок уходит в другой вагон поезда, и ты можешь вздохнуть с облегчением. Практикуя искусство побега, мне удается выкроить день-другой в год, когда я наслаждаюсь ничегонеделанием. Но сакральные темы, затронутые тогда, в комнате Авнструпа, остаются для меня актуальными. Не знаю, возвращается ли к ним Хануман, решил ли он эти задачи (стал мастером проблемы, а не ее рабом), или его они беспокоят так же, как меня (мне необходимы надежные двери и видеонаблюдение, я теряю сон, если в подъезде появляется сообщение о ворах: «Будьте бдительны!» Пожалуй, теперь я – раб, как никогда в жизни (за несколько часов уединения приходится дорого платить); я виню в этом не себя, но – мир, я считаю, что таким меня сделали люди: тюремщики, работодатели, женщины, психиатры, Вестре, Батарейная, кэмпы, Фурубаккен, Jamejala и Afsnit 2122 в том числе, он тоже внес свою лепту; если бы люди были всегда такими, какими были датчане на пасхальных каникулах, я бы не был параноиком, больным и сжатым в кулак моллюском, я бы сочинял какие– нибудь красивые книги, а не писал эту беспросветную сагу).
[Закрыть]
Я часто выходил покурить в одиночестве, побродить по снежку, пока не растаял, с тревогой бросал взгляд на голое стекло музыканта, с горечью вспоминал его, гадая, кто на их место вселится. Нам так и не довелось как следует пообщаться. А он тянулся ко мне. Я шел мимо и вспоминал, как окно мне улыбалось его улыбкой. Я привык к этому. Для меня это было важно. Я это понял только теперь, когда его не стало, когда образовалась эта черная дыра в лагерном билдинге. Последний раз мы поговорили как-то спешно. Я торопился влезть в комнату через окошко нашего барыги, не хотел идти через проходную, где за стеклом торчал недремлющий комендант (у меня был полный рюкзак всяких вещичек, а коменданту менты дали указание: строго следить за движухой в лагере, останавливать подозрительных, записывать личный номер, сообщать в полицию), легко засветиться… я постучал в окно мальчишки из Буркина-Фасо, он мне открыл и протянул руку, я ухватился, Хануман меня подсадил, и тут высунулся музыкант, и мне стало стыдно, очень стыдно, не просто неловко, а глубоко внутри меня сжалась совесть, и я подумал: до чего же я дошел? Мы посмотрели друг другу в глаза, он все понял, потому что он увидел во мне вора, на мгновение я уловил в его глазах разочарование: «и этот тоже», – наверняка так он подумал, но вместо этого сказал: «А, это вы тут». Ничего не значащие слова, в голосе снисхождение, за которым скрывалось его понимание. Наутро его забрали. Так он и уехал с этой картинкой: я влезаю к барыге в окно с полным рюкзаком. Жаль, и еще жаль потому, что на нем и старике держался порядок в нашем коридоре. Никто не наглел. Дети не шумели. Можно было спать. Его не стало, и сон пропал. Пришлось снова ехать за лекарством на Нёрребро.
* * *
Я закрываю глаза и вижу этот поезд, в котором меня трясет и крутит. Мы едем в курящем вагоне; это самый дурацкий поезд, он весь побит и заблеван; в нем воняет мочой. Я вижу Пепе и Кощея, вижу Бибирона и Каху… Бибирон набрал вина, он весь обложен бутылками… он крадет каждый день не меньше дюжины бутылей, причем самого дорого вина… он делает несколько штук в неделю, он копит на машину (его кинут, когда он будет ее покупать, и он бросит воровать, станет кришнаитом, веганом, бросит пить и курить, уйдет в Германию)… У Пепе масленые от кайфа глаза, он всегда садится на хвост, он чует, где есть героин или гаш (скоро его жене дадут гуманитарный позитив по здоровью, у нее какая-то редкая болезнь, они будут жить на социал, который уйдет героином в его вены, она будет горбатиться на черной работе, пока не сляжет)… Когда мы несемся сквозь тоннель, я ощущаю себя героиновой каплей, которая летит по вене. Я пьянею от этой мысли. Меня крутит. Меня несет. Я снова в трубе, и – non me ne frega niente![74]74
Меня ничто не колышет (ит.).
[Закрыть] Мы едем в Авнструп, завтра четверг, мы будем смяты в очереди за покет-мани, нас раздавят со всех сторон, нас сомнут в толкучке за бабками, нас сплющат, и из очереди мы выйдем униженными, но счастливыми, в кармане будет 945 крон, на которые можно накупить героину на целую неделю! Мы едем в Авнструп без надежды на покой и сон, мы знаем зачем едем, мы едем туда посудачить, покурить, переночевать, спокойно склеить билеты, получить бабки и следующим утром снова в бой, по магазинам Копенгагена, а затем, затем снова либо на Нёрребро, либо к Махди… зажигалка-ложка-лимон… Под героином я себя чувствую совершенно изолированным, словно я в батискафе, между мной и окружающим миром есть надежный панцирь, я смотрю на все сквозь толстое стекло, которое искажает лица, перспективу, и мне кажется, будто все это происходит в каком-то странном сне… я пытался убедиться, что это реальность, я старался сойтись с Коленом в драке, и получил пиздюлей, я хотел, чтобы этот город стал частичкой меня, или наоборот, я отломал от здания Биржи (от колонны, на которой стоит Нептун) кусочек мрамора и попытался его съесть, но обломал зубы… мне стало дурно, зуб меня беспокоил, от боли я стал стонать во сне, меня тревожили кошмары… моя доза растет… я снова тащусь на улицу, чтобы запастись лекарством… потому что я не хочу просыпаться, не хочу вылезать из моего батискафа, мне тут хорошо, звуки мира сюда проникают пройдя сквозь фильтры синтезатора, вместо шипения шин и грохота стройки, голосов мигрантов, шума толпы, сирен пожарных машин и стука колес поезда – вместо всего этого я слышу симфонию… это моя Копенгага, она ветвится, распадается, роняет плоды, сливается в сгустки, выходит из меня рвотой, крадется по венам и гудит в позвоночнике, как ветер в трубе.








