412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Иванов » Батискаф » Текст книги (страница 15)
Батискаф
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:16

Текст книги "Батискаф"


Автор книги: Андрей Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

– Пламя и тайные силы, – говорил Хануман, – живут рука об руку. Пламя свечи – эта скважина в другие миры, в миры, где обитают духи. А комната сама по себе – это символ, как рамка для картины, так и комната, дверь – рама, в которую вписан невидимый текст, послание, и очень часто это пленка, кадр из жизни, глубокое переживание, которое оставляет призрак натянутым на дверной проем, как холстину. Помнишь картину Мунка «Крик», Юдж? Это и есть послание, приблизительно так же поступают призраки: они оставляют послание натянутым на дверной проем. Проверить это можно только при помощи свечи. Но надо быть очень осторожным.

Для этого мы устраняли сквозняк, закрывали все двери, подоткнув под дверную щель полотенце, придумывали самые разнообразные предлоги, чтобы никто не входил на второй этаж, и пока было тихо, я совершал ритуальный обход коридора со свечой.

Все это пришлось прервать, как только въехал армянин с русской малолеткой. Он был из дельцов (а может, прыгун, кидала, аферист); ей было не больше семнадцати. Совсем мелкая, ходила по коридору, ведя пальцами по стене, натягивала рукава на руки, втягивала голову в плечи, прятала лицо за челку, из-за которой метала любопытные взоры. Она была еще совсем подросток, одевалась она так небрежно и во все такое, что трудно было даже с уверенностью сказать, кто это: подросток мужского пола или подросток женского пола. Такая невзрачная, что даже как-то неправдоподобно было то, что этот холеный, наглый, золотом увешанный армянин был с ней в роли любовника. Он вел себя с ней как-то поразительно галантно поначалу, будто ухаживал за очень солидной дамой, а не малолетней шлюшкой. В ресторане у нас они сидели так чинно, словно он был лорд, а она – принцесса. Он ей наливал вино, смотрел влюбленными глазами (было до того смешно, что мой мозг, казалось, мог вырваться из черепа и расплескаться по стенам нашей кухни). Им не хватало зрителей. У нас было мало людей. К нам редко заходили. Обычно те, кто шли из порта, забегали к нам по утрам, съесть шаверму, кебаб, бутерброд, выпить кофе, опохмелиться… Таким посетителям было не до стрельбы глазами, ко всему безразличные, помятые бессонницей и измученные морской болезнью люди. Эти двое довольствовались любой публикой; с важностью смотрели на всех, с таким видом пили, будто они сидели на сундуках с золотом. По всему видно было, что они откуда-то бежали вместе, или он ее просто увез, бросив все, и кинув всех, кого мог. По нему было как-то сразу видно, что из-за этой шлюховатой девочки с рабочим ртом и затуманенным взором едва ли пробивающимся сквозь бесконечные влажные ресницы, он совершил столько глупостей, что сотня мужиков не совершила бы из-за более достойных женщин.

Они пробыли меньше месяца; я терпеливо следил за тем, как изменялось его отношение к ней, ее образ тускнел, он трезвел; вскоре мы заметили, что он прозревает помаленьку, он ходил с таким видом, будто сильно сожалел о чем-то, и это выражалось в его пренебрежительном тоне. Под конец чары развеялись, и он не знал, как быть. Он все еще бдительно за ней присматривал, но уже ругал ее, – Хануман похихикивая заметил:

– Кажется, он не знает, как от нее отделаться, при этом он держит ее хуже любого мусульманина! Хэхахо! Что за человек! Гангстер!

Армянин действительно был похож на гангстера (пародия на итальянского мафиози, который приторговывает наркотой в Бронксе или в еще менее благоприятном американском районе). Он носил бежевый плащ, который всегда был помят до поясницы; пояс он засовывал в карманы, но он вываливался, иногда до самого пола, – как-то этот пояс остался валяться в ресторане, – видимо, он в потемках не заметил, что тот уполз, – я его нашел, и когда понес ему, то на свету обнаружил, что пояс был чудовещно засален, он был облеплен кусками засохшей грязи темно-коричневого цвета… Меня так поразила эта грязь, что я поспешил показать пояс Хануману.

– Возможно, это кровь, Юдж, – сказал он очень серьезно. – Может быть, даже ее… Он садист, я это подозревал.

Армянин ее прятал от всех, не позволял ей ни с кем разговаривать, даже в туалет за ручку водил и ждал у дверей, когда она сделает свое дело. Иногда стучал в дверь и спрашивал, что она там так долго. С тех пор, как она ему надоела, в их комнате творилось вечное негодование; я слышал, как он бранился; с кем-то говорил по мобильному телефону; я слышал, как он допекал ее тем, что она слишком много курит, говорил, что курить вредно…

– Э, ты разве этого не знаешь?.. Э, что ты вообще знаешь, а?.. Тебя в семье учили чему-то?.. Ты что, всю жизнь на улице жила?.. У тебя папы-мамы нет?..

А потом он уехал. Как-то все стихло. Я видел его с Хотелло, они сели в его машину, армянин был в своем бежевом плаще, пояс был завязан, он поднял воротник и шляпу надвинул на глаза, закутался в шарф, как будто совершал преступление. Я замер с чашкой кофе у окна; меня посетила догадка. Армянин хмурился на утренний холодок, и все поправлял воротник. Несколько часов спустя, когда я проходил мимо их двери, меня окликнул голос девочки:

– Эй!.. кто там? – голос шел прямо из замочной скважины.

– Это я, – сказал я, остановившись.

– А ты кто? – спросила она.

– Я? – застигнутый врасплох этим вопросом, я никак не мог сообразить, что ответить. Можно было сказать так много вещей… – В каком смысле? – спросил я.

– Как тебя зовут? – спросила она.

– Евгений.

– Женя, значит… Слушай, Жень, у тебя курить есть?

– Ну, есть две сигареты.

– А угости одной.

– А почему вы со мной через дверь разговариваете?

– Акоп закрыл, сука. Сам уехал, а меня закрыл. Ты под дверь просунь, курить больно хочется.

Я катнул сигарету под дверь; щелкнула зажигалка, послышался дымок – закурила.

– А куда он уехал? – спросил я.

– По делам, насчет документов… Скоро в Англию поедем, вот только еще билеты, виза и всякое такое, а там нас встретят и все устроится… Сколько время сейчас?

– Три.

– Блин, ни фига! Это сколько же я дрыхла?! Ну, мы, правда, дали вчера и легли под утро… Эта дискотека… Под экстази так летали… Alarma! La bomba! Кайф!!!

– О, – сказал я, – круто… Везет, а мы с Хануманом не вылезаем…

– Бедные, так ишачите, я ваще такого нигде не видела… Слышь, Жень, извини, конечно, что я так говорю, ты потом это, не говори Акопу, что мы болтали, что ты мне сигарету давал, потому что он мне запретил разговаривать с вами, потому что вы это, ну сам понимаешь…

– Не, не понимаю.

– Ну, голубые… А он принципиальный, мне-то по фиг как-то, знаешь, у меня много друзей в классе спали вместе и щупались, в пионерском лагере вместе все трюхали, это так, пустяки, я понимаю, взрослая, сама с девчонками в постели спала, терлась, а он – армянин, принципиальный, ему не понять, к тому же блатняк, знаешь, как у них это, чуть что сразу: ща петушара все по шконкам прыг!., и слова не сказать… Не обращай внимания, хорошо?

– Ладно. Пойду я. У меня дела…

– Погоди, Жень, ты говоришь три уже, да?

– Да…

– Я есть хочу…

– Хочешь, сыр принесу?

– О, давай!

Я пошел по коридору и вдруг остановился и задумался. Почему-то захотелось подойти и начать весь разговор сначала, прикинувшись кем-то другим, пообещать чего-то, уйти, и опять подойти, представиться кем-то третьим, и так без конца… или пока все это само собой не разрешится, а сыру – не принести! Усмехнулся и все же принес ей сыр, достал из пачки La Bonne Vache в целлофан обернутый кусочек и просунул, – это было невероятно грустно: язычок сыра ускользнул от меня, зашуршал целлофан – как будто в моей душе копались, разворачивали что-то, мне вдруг стало нестерпимо жаль ее!

Я ей так три кусочка скормил, прислушиваясь к печали внутри меня, и после этого она сказала:

– Слушай, Жень, ты не уходи пока, хорошо?.. Поболтаем… а то мне тут смерть как скучно…

– Ладно.

– Ты сам откуда?

– Из Ялты.

– Ух ты! Здорово у вас там красиво, в Ялте. Не жизнь, а рай. Я была в Сочах, до Ялты мы не доехали, Акоп пожадничал, он такой жмот, ты не представляешь…

– А ты откуда?

– Из Кишинева. У меня папа профессор. Был… Он умер, когда война началась. Короче, у него была язва желудка, а когда стрелять начали, она у него того, его повезли и туда и сюда, а некому было операцию сделать, такой бардак вокруг, что мама не горюй, вот и все, понял… А потом уже вскрыли и нашли, что не язва, а вообще сердце это было, вот так.

– Ну и?..

– Че и? Вот и пошло-поехало все вкривь да вкось… вот я тут и оказалась… Сперва танцевала, потом в постели скакала, теперь вот с армяшкой связалась… Крепко я его окрутила. Такой индюк ходил, ты бы видел. Только я. Все ради меня!

– А что, мамы не было, что ли?

– Какой мамы?

– Ну ты говоришь, папа-профессор умер, а что мама?

– А что мама? Папашка-то умер.

Да, это все объяснило.

– Слушай, Жень, давай еще покурим, а?

– В смысле покурим?

– Ну ты покуришь, а потом мне оставишь, под дверь просунешь…

– Да бери так, мне не жалко. Я-то еще достану, а тебя жалко.

– А чегой-то тебе меня жалко?

– Как не жалеть… Армяшка твой – жмот, так?

– Ну…

– Не станет он тебе паспорт покупать, денег пожалеет, так что ни в какую Англию ты не поедешь.

– Че ты брешешь! – крикнула она, и я вспомнил Кубань, обдало жаром. – Акоп придет, я ему все расскажу…

– Не придет Акоп, – сказал я совершенно спокойно. – Он уехал.

– Брешешь!

– Сама смотри… Уже четыре, а его все еще нет. А машина хозяина давно под окном стоит…

Послышались шаги (наверное, к окну подошла). Слабеньким голоском выругалась, захныкала… как ребенок, у которого что-то отняли, но что-то не слишком дорогое, так она была измождена жизнью, что и расстроиться как следует сил не хватало.

Я попытался ее успокоить.

– Ты же его все равно не любишь… А хочешь, стихи почитаю, – и не дожидаясь ответа стал читать:

 
Весна, капель и щебетанье
на стену фантики наклеиваю тихо
брожу с колодой карт в кармане
во мне царит неразбериха
внутри меня все как в тумане
 

– Заткнись! – крикнула она и чем-то стукнула в дверь, может быть, туфелькой.

– Ну, как хочешь, – сказал я и пошел по коридору…

Я был прав. Акоп не вернулся, он бросил ее. – Такое в порядке вещей. Тут нечему удивляться, Юдж. – Я и не был удивлен. Пришел Хотелло, сказал, что ничего не знает; знает только, что Акоп ему денег должен. Он так и сказал:

– Акоп мне денег должен остался. Да! Должен мне! Сказал он это, рыская глазами по вещам, что оставались в комнате девочки. Рыскал глазами и говорил, что подвез Акопа до города (Какого города? – мелькнуло у меня. – Разве мы не в черте города?).

– Акоп поехал в банк, – говорил он, прохаживаясь по комнате. – Акоп за деньгами поехал, – говорил Хаджа, делая нам знак, чтоб мы убирались. Мы вышли и слушали с той стороны. За деньгами, которые он, Акоп, ему, Хадже, должен был за две недели, последние две недели, за которые не уплачено. Хотелло отвез армянина в банк, тот сказал, что ждать не нужно – он сам приедет на такси, денег возьмет и приедет сам. Но не приехал. – Вероятно, уж и не приедет совсем, – сказал Хотелло и прочистил горло (остановился; наверное, стоит и пялится на девочку). – Эти вещи, – сказал он, и я представил, как Хотелло обводит рукой комнату, а там был беспорядок: плавки, халат, лифчики, – теперь по праву принадлежат мне. Так как уплачено не было, я арестовываю это имущество.

– А я? – спросила девочка.

– Ты?., а что ты?.. Откуда мне знать? Он мне должен остался и тебя еще мне на шею повесил. Нет, видали мошенника!

– Куда мне идти? – всхлипывала она.

– Ну, ну, не надо слез, не будем так расстраиваться. Что-нибудь придумаем, да, придумаем, давай-ка возьмемся за ум и начнем думать, давай…

Какое-то время она жила в его замке наложницей, а мы с Хануманом делали вид, будто ничего не понимаем. Потом она пропала. Хануман это понял по тишине. Я открыл глаза; увидел, как Хануман стоит перед окошком, отлепив черную полоску ночи, выглядывая в утро, и я понял: девочки больше нет.

– Наверняка Хотелло загнал ее какому-нибудь альфонсу, – предполагал Хануман, вставая на колени перед струящимся в щелочку светом. – Ничего другого она делать не умеет. Наверное, в каком-нибудь публичном доме теперь. Держать в мотеле шлюх нет смысла. Согласись, Юдж? Это бросает тень на все предприятие. Кроме того, жена у Хотелло такая, что не дай бог… Избавился. Как от кошки. Отвез к какому-нибудь «ветеренару». Хэх!

Да, Хаджа сделал это умело; она исчезла легко; настолько легко, что мы о ней сразу же забыли; оставалось смутное припоминание: так припоминаешь сон, никчемный и бессодержательный, проступает он оттиском сквозь какой-нибудь предмет, смотришь на этот сон несколько секунд, ухмыляешься: «вот ведь было… сон!», и забываешь, потому как ни к чему не обязывает.

8

Неожиданно для себя мы бежали из отеля Хаджи. Это случилось после того, как умерли Диана Спенсер и Агнес Бояджиу. Как и эти прекрасные актрисы, мы решили скрыть свои имена и выступить с нашей пьесой на подмостках мира. Хануман несколько дней ничего не ел, не пил, не курил, только медитировал, он закатывал глаза, глубоко дышал, пока его дыхание не сделалось бесшумным, как и легкий, едва заметный сквозняк, что проникал в нашу комнату, Хануман настолько глубоко в себя ушел, что я перестал ощущать его присутствие в комнате; очнувшись, он объявил, что мы готовы, больше нельзя прятать талант в крысиной норе, он-де узрел в смерти двух великих женщин знамение свыше…

– Послушай, Юдж, это ведь знамение! Мы должны уметь читать знаки! Нельзя не усмотреть в этом высшей логики! Тут работал Закон. Только идиот не способен увидеть в их смерти узор и – боже мой – указание! Эти две женщины жили и были знамениты на весь мир под чужими именами! Если бы о них написали что-нибудь в газете под настоящим именем, на это никто не обратил бы внимания. И они умерли. Вселенная скорбит и взывает. Немедленно необходимо заполнить образовавшиеся проемы! Этими личностями будем мы! Чтобы прославиться, необходимо в первую очередь сжечь личную историю, скинуть биографию, как старую шкуру, и избавиться от своего имени, как от чешуи! Это же все атавизмы! Знаменитостью может быть только супермен, высшее существо! Чтобы тебя заметила Сила, ты должен выделиться, обратить на себя Ее внимание! Для этого ты должен стать трикстером, безымянным демоном, кем-то другим! Это достижимо только под чужими именами! Сегодня загорятся две фальшивые звезды на этом лживом небосводе! Вперед, сукин сын! Мы уходим отсюда!

– Allons-nous’en![59]59
  Уходим отсюда! (фр.)


[Закрыть]
– воскликнул я и вскочил на ноги.

Мы собрали наше барахло и ушли. Нас сорвало, как ветер срывает сухую опавшую листву и кружит, кружит, а потом уносит бог весть куда… и не все ли равно куда?

Так и надо. Только так!

Мы весело шагали по утреннему Фредериксхавну, счастливые, что покидаем этот город.

– Копенгаген, Юдж! – говорил Хануман, его глаза блестели бесовским светом.

– Копенгаген! – отзывался я, и радость переполняла мою грудь, я был доволен, что мы убираемся отсюда – проклятый отель нас чуть не свел с ума.

В то свинцовое сентябрьское утро Хануман был полон оптимизма. Мы шагали по омытым ночным дождем улицам Фредериксхавна в направлении автобусной станции. Зычный голос Ханумана забегал вперед, скользя по глянцевым лужам и балансируя на бордюрах, останавливался у столба, поджидая, я делал несколько шагов и слышал:

– Хэх, Юдж! Ну, сколько можно жить в этой дыре, взаперти! Нарезать салаты, драить полы, глотать пыль. Жить как растения – это не для меня! Наш дух пожрала рутина! Изо дня в день одно и то же: пицца, кебаб, пицца, кебаб, уборка, и чтобы выпить, должен красть его контрабанду. Мы засиделись! Я нигде так долго не засиживался на одном месте. Последний раз в Швеции, на вилле миллионера. Но там я жил как бог на своих облаках! Там у меня все было! А тут – капкан какой-то, просто рабство, духовная слепота! Мы же месяцами не вылезали! Я забыл запах моря. Я забыл, как ветер бьет в лицо. Я забыл вкус дождя и помады на губах женщин!

Широким шагом, выпятив маленькую грудь, Хануман плыл вперед; шел он стремительно, точно намереваясь нагнать все те версты, которые не прошел за время проживания в подполье. Свободной рукой он натягивал широкую подтяжку с надписью *texas*texas*texas* (эти подтяжки делали его похожим на парашютиста), тянул ее как тетиву.

Дома расступились. Мы увидели море. Остановились. Столбы тоже встали, натянув провода до предела, вот-вот лопнут. Хануман вздохнул и крикнул:

– Хэхахо! Довольно с нас чуланов и конспирации! Надо выйти за рамки, чтобы вдохнуть жизнь полной грудью!.. чтобы снова морочить дураков!., овладевать женщинами и видеть мир с его случайными сценами! К черту андеграунд! К черту Хотелло! Нас ждет Копенгаген!

Холодный ветерок с моря тревожил. Бессонная ночь давила на плечи. Лямка тянула вниз – сумка, полная барахла. Виски бодрил, но не так много оставалось в бутылке, не так много, как хотелось бы…

Вечером мы были в Сандхольме. Сукин сын знал маршрут превосходно. Он не задумываясь садился на верный поезд, выходил на станциях безошибочно. У него все было спланировано. Последний поезд до Аллерёда был совершенно кошмарный. Он объявил мне, что мы едем сдаваться в Красный Крест:

– Ты должен думать над своей легендой как следует. Не дай бог ты взболтнешь что-нибудь из твоей подлинной биографии. Тебя тут же посадят в тюрьму и будут мариновать до тех пор, пока ты не расколешься. У-ха-ха! Посмотрим, Юдж, как ты будешь выкручиваться, – сказав это, Хануман надел наушники плеера и запел:

 
Oh lazy Sunday afternoon
I got no time to worry
 

Меня пробрал озноб, выступил пот. Я тихо паниковал. Но все прошло гладко. Когда мы прибыли, было уже довольно поздно, темно и холодно. Мы долго брели от станции до ворот центра для беженцев. Пока дошли, продрогли и измучились. Нас не стали допрашивать, более того, нас даже не заперли. Дали вещи и вежливо препроводили в казарму, где мы были вдвоем, курили гашиш, который Ханни моментально раздобыл у соседа-иранца с пышными усами по имени Махмуд (Ханни ему виски налил, а тот нам гашиша накрошил, все по-братски). У меня была ночь, долгая, бессмысленная ночь. Слезились глаза. В нашем коридоре витал странный запашок, какой-то химический. Пьяный Махмуд объяснил: за день до этого выкуривали грузинов слезоточивым газом. Была драка, грузины забаррикадировались в своей комнате, приехали менты, выкуривали газом. А на следующий день приехала амбуланция и увезла армянина, который скончался от овердозы, – об этом мне рассказал Пепе. Это его друга увезли; они перебрали – один другого хотел удивить, доигрались… Пепе отсидел год в России – что-то нелегально возил туда-сюда, не успел подкупить кого надо… пока сидел, долги росли, он занял кучу денег у русских бандитов, открывал киоски, покупал и продавал машины, сел в тюрьму, все накрылось, теперь надо было срочно прятаться, всей семьей – мать, отец, даже бабка – бежали, говорили, будто из Карабаха… У него была русская жена, он обращался с ней как с рабыней…

От еды, которую давали в кантине, меня тошнило. Люди руками загребали куриные крылышки из общего котла, кукурузные хлопья разлетались по всему лагерю. Хануман развлекался: нашел себе слуг – целая ватага шудр, которые готовы были ему ноги мыть и на себе его катать. Он даже у них ночевал. Я был один, лежал, курил и пялился в потолок, ничего не мог придумать. В голову лезла фигня всякая.

Сколько бы мы ни врали, нас все равно закрыли и продержали в клетке двадцать суток, а потом выпустили и отправили в Авнструп. Там нам выдали сковородки, кастрюли, металлические миски, ножи, вилки, ложки, подушки, одеяла и прочее постельное белье, помимо этого нам дали подарочный календарик с ютландскими видами, пузырек с витаминами, на который почему-то была приклеена картинка с острова Борнхольм, будильник без батарейки с изображенным на циферблате Винни-Пухом, похожим на Вигрика (о чем я чуть не сказал Хануману, но вовремя сдержался: надо молчать, даже при нем не болтать, – говорил я себе, прокручивал в голове мантру: никому ни слова правды о себе, никому ни слова) и много других смешных никчемных в нашем случае вещей.

– Все это нам не нужно, – сказал Ханни, – все это нужно семейным. Надо поскорее избавляться от этого скарба, пока он нас не потянул на дно бытовой ямы.

В тот же день он продал все наши вещички семейным албанцам, за смешные деньги. Когда наши русские соседи узнали о сделке, они схватились за голову: «Ну зачем вы им все это продали? Хотя бы тефлоновые сковородки нам отдали. Мы бы вам хорошо заплатили или поменяли бы. Албанцы же ни хера не понимают. Они исцарапают ваши сковородки! Они на конфорках яичницу жарят, что уж говорить о тефлоне!»

Опять стоны, опять презрение – жажда халявы, вот оно, самое русское! Я от них держался особняком. Быстро сдружился с африканцами и перебрался к ним на третий этаж. О Авнструп! Сколько жизни в твоих длинных коридорах, сколько махинаций! Сколько секса и наркотиков! Мы всё хотели попробовать, сразу все, за двадцать дней в обезьяннике изголодались, истосковались по жизни, Пепе это почувствовал: Что, брат-джян, сварим ширку на двоих-троих, а? – Знаешь точку, что ли? – А как же! Ахпер, обижаешь.

Мы зачастили на Нёрребро… зажигалка, ложка лимон… о, зажигалка, ложка, лимон… как это было весело поначалу… и как быстро кончилось… Мы получали покет-мани – девятьсот сорок пять крон на человека! Сумасшедшие деньги! Сто крон за один чек – кайфуй не хочу! Сколько денег ушло в те дни по вене, страшно подумать… Я быстро спекся, загнулся, слег, Пепе слился к грузинам, те кололись регулярно; Хануман завел себе подружку, тощенькую стервозную китаянку, на которую у него уходило много времени и денег, а так как мы договорились, что деньги у нас общие, я сразу же забеспокоился, но Ханни не хотел меня слушать, совсем голову потерял из-за нее, и мы поссорились. Пришлось искать новых друзей. Я нашел себе сенегальца.

Не помню его имени, к сожалению. По пути в бездну я встретил многих людей, некоторые запомнились, некоторые нет; есть в моей памяти такие незначительные персонажи, чьи лица могу вспомнить до мельчайших морщинок и разговоры наши от первого до последнего слова. Но имени того сенегальца, который мне стал так близок и дорог за тот короткий промежуток времени, я вспомнить не могу. Он исчез, когда растаял мой африканский снег. В лесу Авнструпа был черный грязный снег – то появлялся, то исчезал, в нем было много смолы и еловых иголок. Лагерь Авнструпа был переполнен африканцами. Он мне снится иногда. Большие стены из красного кирпича. Все остальное нарушено, как в картине «Мистерии улицы» де Кирико.

Там были просторные комнаты; всем хватало место; могли еще вместить; никто не ехал; этот лагерь когда-то был больницей, тут держали контуженых солдат. Что за солдаты? Югославы. Так говорили. Наверное, придумали. Чтоб веселей жилось. Мы веселились каждый день. Вино, танцы, музыка… Пир во время чумы – с кошмарными отходняками. Многие африканцы грустили, было холодно, мало света. Шлялись по коридорам. Подойдут, обнимутся и стоят, трутся лбами. Что делать? Тоска. Я старался улыбаться как можно чаще.

Отдельной постройкой пустовал бывший крематорий. Ходил неверный слушок, будто в нем собирались сделать детскую комнату. Вряд ли, вряд ли… Нет, крематорий должен пустовать, в него нельзя вселяться, даже просто так, праздно шататься возле окон, без душевного трепета и сознания значимости этой строгой неприхотливой конструкции, я считал проявлением неуважения. Меня он вдохновлял и настраивал на возвышенный лад. Я часто гулял в лесу и всегда кружил возле крематория, ощущая, что мысли приобретают стройное органное звучание. Особенно когда собирались людишки на остановке, чтобы в город ехать. Я не хотел ехать со всеми. Поглядывая на них, как пастор на прихожан, я кружил возле крематория, нащупывая отголоски моей симфонии. На меня дети пальцем показывали. Я всем казался странным, даже русским, даже для них я был чужаком. Таким меня делал крематорий. Красивая большая труба. Я ее видел из леса, с холма. В лесу редко встречались люди. Оттуда Авнструп казался другим. Он выглядывал из-за верхушек елей, как крепость. Труба выглядела молчаливо внимающей. Она словно прислушивалась, готовясь выдать тяжелую органную ноту, оглушительную для всего мира. Иногда мне мерещились кольца дыма. Мысленно я брал копеечку и, повиснув над этой трубой, как колибри, ронял ее туда и слушал: она летела долго, иногда касаясь стен, сбивая наросты пепла, а потом мягко, совсем беззвучно, совсем тихо падала, в полный мрак, на самое дно. Оттуда меня уже никто не достал бы! В моем сне все превращалось в нечто странное, иное. Мне кажется, это и есть – смысл, который таится в непредсказуемом, едва уловимом видении. Все остальное – повод или предлог, что дает толчок. Ты проваливаешься, а на тебя сверху летят плотно сплетенные кружева, и так ты остаешься – погребенный. Узор невозможно остановить. Он будет расти, вовлекая в свою паутину новые и новые жертвы, а потом он распадается на зерна, и каждое прорастает, дает плоды, змеится корнями, пьет из моих недр соки, которые питают его, узор. Я лежал на самом дне трубы крематория, внимая шороху еловых лапок, с которых падал мерзлый снег (но чаще снег был тяжелый, влажный, подтаявший). А может быть, я лежал в лесу, на полянке. А может, на холме. Или в моей комнате… под одеялом, сверху на которое я набросил одеяло Ханумана и еще мое пальто… Где бы я ни был, я этот узор помню, я его видел, он меня и тревожил, и манил своей пьянящей трансформацией. Он раскалывался на льдины – каждый фрагмент обладал своей целостностью, законченностью, аутентичностью, которая перерастала синкретизм и провоцировала новый распад.

Китаянка сбежала с моим сенегальцем в Германию, мы помирились с Хануманом, повстречали Костю, по кличке Кощей. Питерский вор, сидевший, ловкий и изобретательный. Он набивал маленькую трубку. Вернее, он уже подносил к ней зажигалку, когда его цепкий взгляд определил во мне русского. Он затянулся, подошел к нам, передал мне трубку: «Угощайся, негоже мне одному трубку курить». С каждым словом из него клубами выплескивался дым, и в конце он закашлялся и глаза его увлажнились. Я это заметил, несмотря на то что он носил сильные слегка затемненные очки.

Отошли в сторону и покурили втроем. Прошлись по Кристиании, полюбовались крысами на мусорной куче, сели на скамейку у озера. Покурили еще нашу травку, поели пиццы.

Кощей был высокого роста. Он не был худым. Возможно, когда-то был, но не в те дни. Он мне показался крепким, костистым, жилистым. Но не худым. В нем была затаенная грация дикого зверя, спокойствие перед бурей, уверенность в себе при полном отсутствии уверенности в завтрашнем дне. Глубина его глаз манила, как манит человека пропасть; в его отравленных наркотиками и воровством глазах чувствовалась казематная тоска и еще какая-то тайна. Он спокойно признался, что он – вор. Он даже сидел. За что, сколько и где, конечно, не сказал. В плавности его жестов и в той тихости, которая ему сопутствовала, угадывалась школа «Матросской тишины». С важностью опытного Костя сказал, что у него в Дании дела, есть друзья и работа. Работа воровская. Конкурентов все больше и больше. Рынок сбыта сужается. Цены занижаются. За каждую планку надо стоять до конца, не давать себя обойти, не позволить сбивать цены. Но придурков, которые приехали на месяц-другой полным полно, они рубят сук, на котором сидят не только они. Эти лохи готовы за дозу отдать полный кешар, и потом приходится вырывать свое с кровью. Он сказал, что помнит времена, когда толкал джинсу за три сотни. Когда-то дорогую вещь можно было неплохо продать и больше чем за полцены. Теперь хорошо если за треть спихнешь мелочь. Золото вообще ничего не стоит. О технике говорить не приходится. Этим промышляет шантрапа, вроде его знакомых грузин, которых он запускает для отвода глаз, иногда. Любит работать в одиночку. Предпочтение отдает дорогим алкогольным напиткам, таким как портвейн или коньяк с печатью, за полторы тысячи крон. К таким грузина на пушечный выстрел не подпустят. А он такие бутылки в руках держит, а потом выносит, чисто. Почти каждый день. Одна бутылка – и можно сразу же неплохо оттянуться, приторчать на легкой дозе, зависнуть у знакомой проститутки, послать сотню домой старушке маме. Тем более если есть надежный покупатель. А у него есть, и очень надежный барыга. Он имел в виду старого ирландца, толстяка Хью, который жил где-то на Юлланде, и еще под рукой в Колене был какой-то иранец, у которого он покупал героин. А сейчас ему надо зайти в одно место. Забрать свой рюкзак. Вот чемодан, с которым его не впустят. Его надо подержать, присмотреть за чемоданом. Он не хочет сдавать в камеру хранения. Он не может разорваться. Если нам не трудно, то не удружили бы мы – и мы потащились с ним через город, в Квикли.

Шли долго, очень. Мостами, которые дрожали под ногами. По ним с грохотом проносились грузовики и автобусы. Под нами проплывали лодки, катера. Из лодок смотрели туристы с театральными биноклями, некоторые были в солнечных очках, некоторые прикрывали глаза ладонью от солнца, некоторые держали в руках сумки, кульки с виноградом, программки, карты, путеводители, камеры. Сворачивали узенькими улочками, будто заметая следы. Чемодан требовал к себе слишком много внимания, тащить его было трудней, чем пса на веревке. Вышли на какой-то проспект. Шли мимо ночных клубов, кинотеатра, ресторана, секс-шопа, магазина шуб и нижнего белья. По бесконечной улице Фальконер Алле. Попадались подростки в клетчатых шапочках, велосипедисты в облегающих спортивных костюмах на велосипедах странной формы, с корзиной спереди, лежачие, стоячие, двухместные, с младенцами в прикрепленных колясках. Шли, шли… За нами увязалось облако, кралось по пятам солнце, оно шпионило за нами, прыгая из лужи в лужу, перебегая улицу, выглядывая из окон разных домов, которые прогибались, сминались, складывались, раскладывались, выступали вперед, отступали назад. Нас преследовали столбы и ящики с афишами, на которых были изображены большие силиконовые губы, большие груди, голые жопы. Перед нами распахивались двери, из которых вырывались голоса, обрывки фраз повисали, как оборванные телеграфные провода. Из ресторана рвотой рвалась музыка. Из окон лилась мелодия из какого-то арабского кинофильма, из другого летели пули и грохот боевика. Машины без верха с важными неграми медленно ползли по медленно вращающейся улице. Мы уходили всё дальше и дальше от Кристиании. Идти становилось трудней. Трава Кощея давила с каждой минутой сильней и сильней. «Это квартал иммигрантов», – сказал Ханни. Вокруг да около слонялись зеваки в обвисших спортивных штанах. Стайка сонных сомалийцев с открытыми ртами следила за разгрузкой товара из огромного грязного фургона. Сомалийцы были очень высокие, худые, у всех одинаковые старые кожаные куртки и слишком длинные, не укороченные, штаны, гармошкой они собирались вокруг больших грязных кроссовок с длинными разноцветными живыми шнурками. Улица становилась длинней и причудливей. Шумливые арабы и курды толклись возле лотков, о чем-то спорили, ругались, друг другу что-то доказывали, жутко гримасничая и жестикулируя. Прямо на мостовой, постелив картонку, сидела женщина в бурке с тремя малышами, они все вместе пели и играли. На нас смотрели с подозрением. «Руссия, Руссия!» – крикнул кто-то. «Не обращайте внимания», – сказал Кощей. Лавочки, лавчонки, груды фруктов в корзинах и деревянных коробах. Продавцы тянули к нам руки: «Эй, Руссия, купи-купи!» Протиснуться было трудней и трудней. Клубы дыма, запахи, речь – все сгущалось. Дышать было невозможно. Я заткнул уши ватой. Стало немного легче. Даже чемодан притих. Наконец, улица раздвинулась крупными зданиями с большими стеклянными дверями и более помпезными чистыми парадными. Появились магазинчики, они все еще были набитые всяким дешевым барахлом, которое громоздилось в огромных картонных ящиках или валялось на мостовой, но от них уже не воняло, никто к нам не цеплялся, никто не кричал. Я вынул вату из ушей, подобрал зеленую прищепку и приколол ее к воротнику рубашки. «Зачем?» – спросил Хануман. Я пожал плечами и не стал отвечать. Он улыбнулся и промямлил: «I'm so high…» – «I'm fucking out of this world»,[60]60
  «Я в таком улете!» – «Я бляваще не в этом мире» (англ.).


[Закрыть]
– сказал я. Кощей оглянулся, на его лице сияла демоническая улыбка, за стеклами глаз не рассмотреть, но что-то там в глубине сверкнуло: «Пришли», – сказал он таинственно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю