Текст книги "Петербург - нуар. Рассказы"
Автор книги: Андрей Кивинов
Соавторы: Антон Чижъ,Андрей Рубанов,Владимир Березин,Павел Крусанов,Лена Элтанг,Вадим Левенталь,Евгений Коган,Сергей Носов,Александр Кудрявцев,Юлия Беломлинская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Он втянул в легкие дым, проследив за тем, чтобы не закашляться. Отдал Петру – тот принял с готовностью.
Внезапно из-за стены раздался звон разбиваемой посуды, чего-то небольшого и крепкого, вроде сахарницы либо граненого стакана; Петр шепотом выругался, вручил наполовину выкуренную папироску «Иисусу» и вышел.
– Твои? – спросил писатель, кивая на акварели.
– Ее, – ответил «Иисус». – Я маслом работаю.
Послышались сдавленные крики. «Иисус» аккуратно положил остаток самокрутки на край стола и тоже ушел на шум потасовки. Писатель стал думать, уместно ли ему будет остаться одному в комнате или следует положить купленную дозу в карман и ретироваться, не прощаясь; либо, наоборот, правильнее дождаться возвращения «Иисуса» и скрепить сделку формальной фразой и только потом очистить помещение? Тут же ему стало понятно, что сомнения – излишне глубокомысленные – есть результат действия марихуаны и что саму марихуану, разумеется, следует оставить здесь же. А исчезнуть – немедленно.
Он в две затяжки добил джойнт, на всякий случай устроил рюкзак на спине по всем правилам, чтобы обе лямки обнимали плечи, – и направился прочь.
В дверях кухни увидел сидящего на полу Петра; одной рукой он держался за бок, другую – окровавленную – рассматривал. «Иисус» стоял над ним и чесал сальную голову. Девушка, забравшись с ногами на табурет и закрыв пятерней лицо, тихо выла и смотрела из-под пальцев диким глазом. Тут же на полу в куче белых осколков лежал кухонный нож.
Писатель подошел, наклонился:
– Куда тебя?
Петр стремительно бледнел. «Сейчас в обморок упадет, – подумал писатель. – Нашатыря, разумеется, у них нет. Дать пощечину – не поймут. Особенно девка не поймет; сразу решит, что я затеваю драку…»
Он сел, взял Петра за плечи, осторожно повалил на пол. Выдернул рубаху из штанов, задрал – дальше была несвежая нательная фуфайка, под ней открылась неглубокая рана.
Раненый издал глухое «ы-ы-ы» и бессвязно выругался. Писатель посмотрел на «Иисуса» и сказал:
– Порез; ничего серьезного. Можно зашить прямо здесь. Или – везите его в травмопункт. Но учти, это ножевое ранение, врачи вызовут ментов…
– Пускай подохнет! – заорала девушка, крупно затряслась и прижала колени к груди.
– Решайте, – сказал писатель, переводя взгляд с «Иисуса» на Петра.
– Ну… – произнес «Иисус». – Не знаю… А ты – врач?
– Почти, – ответил писатель, снимая рюкзак. – Неси водку, чистую тряпку и нитку с иголкой. Быстро.
– Пускай подохнет, сука! – крикнула девушка. «Иисус» ушел в коридор.
«В принципе, можно и не шить, – подумал писатель. – Прижечь. Но он будет кричать».
– Сядь, – велел он Петру. – И раздевайся. Там ничего нет, царапина.
– Печень не задета? – сипло осведомился раненый.
– Печень с другой стороны, – сказал писатель. – Давай, снимай шмотки.
Петр медленно поднял руки, неточными пальцами стал расстегивать пуговицы. Вернулся «Иисус», протянул швейную иглу и полотенце.
– Ниток нет.
– Выдерни откуда-нибудь.
Автор психоделических акварелей посмотрел непонимающе. Писатель велел ему раздеть пострадавшего, вышел в коридор, бегло изучил свисающие с крючков верхние одежды, нашел старое пальтецо с облезлым меховым воротником – очевидно, собственность старухи, не желающей умирать, – и аккуратно вытянул из подкладки кусок нитки нужной длины. Нитка была гнилая – но, сложенная вчетверо, вполне подходила для дела.
Водки тоже не нашлось – но нашелся коньяк. Писатель отправил «Иисуса» успокоить девушку и двумя стежками аккуратно стянул края раны. Петр – у него было серое тело с плотными жировыми складками на талии – глухо выл и сучил ногами.
Половину бутылки писатель влил ему в рот, половину – на голое мясо. Хотел хлебнуть сам, но коньяк, судя по запаху, был дрянной подделкой.
Финал операции испортила девушка: вырвавшись из слабых рук «Иисуса», она подскочила – захрустели осколки – и попыталась ударить лежащего ногой. Тот оскалился и витиевато пообещал нападавшей скорую мучительную смерть.
Писатель встал.
Петр – значит «камень», вспомнил он.
В конце коридора нашел ванную комнату, она ему понравилась – огромная, гулкая, окно с обширным подоконником. Писатель подумал, что в теплый летний день здесь хорошо погрузиться в воду, допустим, по грудь, и подставить мокрое лицо и плечи свежему уличному ветру.
Смыл с рук кровь, внимательно осмотрел пальцы, ногти. Оставалось надеяться, что раненый не болен гепатитом или чем-нибудь подобным. Посмотрел на себя в зеркало. Вдруг ощутил озноб. «Выброс адреналина, – решил он. – Или наркотик действует. У нас в Москве продают южную траву, казахскую или таджикскую, а здесь – север, Европа; черт знает, откуда они ее берут. Может, действительно в Голландии. Или сами растят…»
Куртку застегнул на ходу, уже в коридоре; проверил карманы. Возле двери обернулся. Петр сидел, привалившись к стене, «Иисус» гладил по голове беззвучно рыдающую девушку. Под железным чайником мирно горело жидкое синее пламя.
– Сходите в аптеку, – сказал писатель, поворачивая ручку дверного замка. – Купите бинт. И антибиотики. Наложите повязку.
– Пошел на хуй! – крикнула девушка, отталкивая «Иисуса» и выкатив белые от гнева глаза.
Писатель согласно кивнул.
Совет был в целом вполне дельный.
На лестнице еще раз проверил карманы и содержимое рюкзака; деньги и документы лежали на своих местах.
«Малой кровью», – подумал он, отжимая массивную дверь и выбираясь под дождь.
Вдоль по Литейному проспекту гулял ветер. Трамвайные рельсы отсвечивали, как лезвия кинжалов. Писатель вспомнил кухонный нож среди фарфоровых осколков – нелепый тесачок, таким нельзя убить и даже серьезно ранить; увидел горящие окна круглосуточного магазина и зашагал целенаправленно.
Он не любил греться алкоголем, считал такой способ малокультурным, но иногда, в малокультурных обстоятельствах, ему были необходимы именно малокультурные поступки. Писатель купил флягу виски, с отвращением сгреб в ладонь сдачу в виде нескольких монет (никогда не уважал медные деньги), свернул в первую же подворотню и выпил половину.
«Если бы ты был настоящим, старой школы писателем, – сказал себе он, – сейчас ты нашел бы открытый бар, устроился на краешке стола и взялся за работу. Вот именно сейчас, в три часа ночи, когда руки еще пахнут чужой кровью, и не кровью врага, а кровью случайно встреченного глупца, незначительного обывателя. Когда в голове – дым марихуаны, а во рту – вкус поддельного польского вискаря. Когда по шее вниз, на спину, текут ледяные капли. И ты писал бы не о холоде и могильной сырости. Не о дураках, не о ревности, не о жадности, не о бедности. Ты наполнил бы свою повесть солнечным светом и запахами тропических цветов. Соленые океанские брызги летели бы на загорелые лица твоих героев. Они любили бы друг друга и умирали молодыми».
Он пошел, чувствуя прилив сил. Точно знал: если отыщет открытый бар – сделает, как до него делали другие. Сядет и напишет. Более того – если не найдет подходящего заведения, поедет на вокзал – или даже дойдет до него пешком, – купит билет на первый же утренний поезд, потом устроится в зале ожидания и все равно напишет.
Нельзя приехать сюда – и ничего не написать.
Этот город состоял из черной воды и черного камня. Вода была внизу, в каналах и реках, и наверху, в воздухе.
Он шел и ловил себя на ощущении, что дышит водой.
Наверное, местным жителям не помешали бы жабры; особенно сейчас, поздней осенью. Или совсем особенные органы дыхания, сделанные из камня. Гранитные альвеолы и трахеи.
Писатель любил фантазировать, выбравшись из передряги. Раздумья на отвлеченные темы давали ощущение полноты жизни и хорошо успокаивали.
Лучший его друг говорил: «Не ищи покоя, пусть покой ищет тебя».
Он дошагал до вокзала, не найдя ни одного открытого заведения.
Войдя в теплый, гулкий зал, сразу ощутил слабость. Работать уже не хотелось.
Он купил билет. Кассир мощно зевнул и покосился на его рукав. Писатель отошел в сторону, посмотрел – на обшлаге рубахи осталась чужая кровь.
Потом сел на пластиковую скамью и сочинил короткую историю о человеке, который любит людей, но не любит себя.
Спустя двенадцать часов он вернулся домой. Вечером того же дня приехала жена, – писатель поймал себя на том, что искренне рад ее видеть.
Рубаху пришлось выбросить: кровь не отстирывается.
Анна СоловейБЫСТРОЕ ТЕЧЕНИЕ
Коломна
– Я не к смерти готовлюсь… эту дуру пластмассовую тоже в помойку, разве маленькой девочке подарить, но таких в округе не водится… тряпки из шкафа в мешок и утопить… не к смерти я готовлюсь, на это бы времени жаль. Я переезжаю. Очень скоро. Куда – не знаю пока, но на месте не дело сидеть. Что все на месте сидеть? И не смотрите на меня так со стенки, лишь бы смотреть… кстати, что с этими фотографиями, убить надо того, кто фотографии придумал… На диване еще одна простыня, последняя, остальные сложены стопочкой аккуратно. Я переезжаю, мне не нужно сейчас ничего, когда нету, так и не нужно. Чайник есть и стакан – пей!
И дышать стало лучше, раньше от любви как задыхалась, вот и не переезжала – все от любви. Сколько ночей боролись, он всегда побеждал, наваливался скользким тяжелым телом, туманом своим сырым, сердце удушьем так сдавливал, чтоб не билось, – дыхание почти на нуле, и пока не размажусь до белесого облака под его тушей, не останавливался любить… и всегда говорил: «За то люблю, что хочешь умереть…» А кто скажет, что он прохладен и юн и глаза его цвета волны, – никогда не бились с ним в постели. Он всегда побеждал, этот город – Петра творенье, душил объятьями, и я наполнялась к утру до краев смертельным ядом его семени.
По утрам, когда я шла на Театральную, через Крюков канал, он проявлялся постепенно, как видение, пронзая серый туман куполами Никольского собора небесной красы. Делал вид, что мы незнакомы, и лишь воздухом дрожащим щекотал, флиртуя со всеми сразу – продажный щенок! Будто это инея носила в чреве всех его несметных ребят – зародышей, как будто не я кашляла зимами, выплюнуть их пытаясь. Проходила по мостику бессчетное число раз, и каждый раз замирала от восхищения, забывала все темное, только голубым упивалась.
А вот ускользнула… Убежала, убежала… язык показала!.. я и не хожу там больше. Только каждый день хочу описать… вот такая кипа бумаг, все в сундучок складывала, писала много дней, когда и по ночам. От кончиков пальцев идет жар, который переходит в буквы, душа моя исходит в чернила, не люблю эти машинки-компьютеры, я других кровей, высоких кровей, и мой почерк как тайные письмена… сундучок открываем, фокус-покус – пустой сундучок, да… потому что надо было слова предать огню, чтобы они летали. Вот из-за костра они меня и заперли, соседи мои, потому что огонь. Огонь может сжечь всех. Это ясно, что огонь, внутри горящий, может сжечь всех. Они решили, что я сумасшедшая, и обрадовались. Обрадовались, что быстрей комната освободится. И везти недалеко, Пряжка в двух шагах. Желтенький веселый дом. Они не злые соседи, хорошие соседи. Да вот бедные, ну кто живет сейчас в коммуналке? А у них и машины нет, хоть волком вой. Парень их все время на лестнице сидит с друзьями, травку курит, девушку разве в такую квартиру пригласишь… Бедные люди, сердце у них кипит и некуда расплескать. Сами ушли, а меня закрыли, вдруг дом подожгу, подпалю. Думают, им еще в моей комнате жить. Дурачки, дурачки – у меня же Машенька… это нет сейчас ее, а если я куда денусь, она прискочит, прибежит моя ласковая.
Шла Машенька по мосту. Плие, плие! Колени втянуть. Жете вперед, в сторону, назад! Ронде жамб плие, вытянулись! Фондю на полупальцах! Следить за спиной!
Зачем это? Почему? Она давно уже не там, а все равно никак не выветриваются эти слова из головы. И сердце быстро стучать начинает, хотя из-за чего, собственно… Вагановское училище… мечта… столько времени ни есть, ни пить, тренировки до обмороков, судороги в ногах и пламенная ее ежедневная молитва у домашнего «иконостаса»: Уланова, Павлова, Нижинский, Лопаткина… а потом – бах-тарарах! – пожалте на сортировку. И вот он, вердикт окончательный – обжалованию не подлежит! Просто и ясно по буковкам – «кор-де-ба-лет» – подбородок к подбородку, носок к носку, влево-вправо расстрел – ныряй, солдатик… Гордость тогда свою и грудь растущую сгребла, как могла… резиновыми бинтами прижала и затаилась в растерянности. Маша плохо соображала еще, как в тумане, что с ней будет потом, она только о победе мечтала. Розы корзинами и восхищение, это значит – нет? Пусть пахать двадцать четыре часа в сутки, пусть бы в театре ненавидели, пусть каждый день кровь в туфлях, это не страшно. Страшно-то что? Быть как все – ходить, как все, в турецких маечках, телевизор обсуждать, с пивососущим мужиком на квартирку в Купчино с содроганием копить. Потом всю жизнь ходить на работу, возвращаться вечером, обои выбирать, люстры вешать, от прохожих с улицы закрываться, чтобы в подъезде не воняло, с детьми уроки делать, иногда за границу вырваться погулять среди толпы, зачем? – ненавидела, ненавидела все это. Ведь времена другие – все можно! Уехать, там устроиться танцевать, там оценят!.. Где – там? В стриптизе? Или в очередном балете «Березка» классически-кабацкого направления? Ждать, пока толстый папик прихватит на содержание? А она мечтала создать вокруг себя мир красоты, она любила искусство, зрителей, она город любила – Петербург. Пусть в нем почти круглый год темно, зато вечером загораются огни, шпили золотые устремлены в небеса, праздничная толпа на Невском, Эрмитаж, улица Зодчего Росси, одни названия чего стоят! Не свое же ей Дно любить, в конце концов! Город Дно – это смешно даже… «Ты откуда? Из Дна!» А ее унижало быть смешной. Она мылась по часу утром и по часу вечером, грязь с себя смывая, превращая себя в чистого ангела два раза на дню. Из-за мытья почти сразу к тетке из балетного интерната ушла, в общаге по два часа не помоешься, да и вообще страшно было одной, маленькая еще. Тетка с дядей полюбили ее как свою, да и она тетю мамой звала. Только слишком кормить старались, рыбий жир пихали, а это Машеньку раздражало, она и так из последних сил с каждым лишним граммом боролась.
Балет Маша, конечно, боготворила, но не до забытья, не до такой степени, чтобы в одной линии всю жизнь простоять, – да и кто еще сказал, что в первой линии удержишься, и там затопчут. Гордые, но бедные – это только в примах можно, аплодисментами возьмешь, кипящей кровью, властью над залом.
И как будто вся она сникла, Машенька, задумчивая всегда ходила, позовешь – не откликнется. Она привыкла много трудиться и за это ждала признания, за это ее и педагоги хвалили, а теперь все предали, надеяться не на кого было, только она сама, одна-единственная, знала, какая она особенная и совсем не для кордебалета явилась на этот свет. А остальные – те, кто этого не понимал, стали ей врагами. Портреты идолов своих в помойку выкинула. У тетки коллекция балеринок фарфоровых стояла на шкафу, так Маша их сгребла и спрятала подальше под груду белья. Тетка промолчала, только ночь проплакала, жалея девочку. Они с мужем любили племянницу очень, но болезненную ее гордость не разглядели, перед талантом ее великим не преклонялись, и потому утешения их для нее были совершенно пошлы и неприемлемы. Машина тетя и сама была музыкантом, преподавала в консерватории, играла на скрипке в оркестре. В солистки она не выбилась, но не терзала ее страсть, подобная Машиной, а может, осталась где-то там в прошлом. Эта слабость вызывала у Маши презрение – что можно такой медузе объяснить? Вот поэтому Маша с родственниками была мила, вежлива, но к себе близко не подпускала. Танцевала в кордебалете своем и каждый раз после спектакля успокоительные таблетки принимала, чтобы без истерик. Именно после спектакля, потому что больше всего угнетали ее аплодисменты – жесткий бой сотен ладоней, который относился не к ней, несчастной гонимой балерине… Таблетки помогали. Она стала немного в журнале за копейки подрабатывать: про балет, про моду писать… Потому что и голова была, не только ноги от ушей. Все тогда у нее вдруг пошло, зазвенело, покатилось прекрасно. На приемы-презентации со звездами, дизайнерами, режиссерами стали звать, денег немного заработала, чтобы одеться. Не в журнале заработала, конечно, – там на ее портниху никаких гонораров не хватит. Просто подошли как-то одни господа хорошие, подсказали, куда неплохо бы письмо написать, открыть неприглядную правду об их приме-балерине, да еще попросили, чтобы Маша к ней на минутку в гримерку заскочила, пока звезда на сцене трудится. «Там же всегда закрыто». – «Будет открыто». И правда – было открыто.
Вот эти услуги, которые их премьерше наделали неприятностей, денег стоили неплохих. Но Маша и бесплатно уже была на все готова. Эта прима – стерва еще та, чужих мужей сманивала! Мало ей побед на сцене, нет – хапать, так уж все! Их наказывать надо, таких, поэтому Маша не жалела и не каялась. Вся в лихорадке была от обиды на жизнь и металась, словно ушибленная.
В это время и случилась с ней любовь необыкновенная, чего она, конечно, давно ждала, всегда ждала. Только представляла немного иначе. Думала, что снизойдет она к любви со своего облака, разрешит колено поцеловать, а получилось иначе. Но все равно, как бы то ни было, – пришло к ней счастье. Звали это счастье Севой, и он действительно оказался человеком незаурядным. Не просто с деньгами и связями, не просто при власти – а с тем, и другим, и третьим, личность в городе, да и не только в городе, уважаемая, хотя и не слишком о себе трубившая. Сева много мог, очень много, почти все, и он-то, вот такой человек, с первого взгляда проникся, все сразу понял про Машу – что она особенная, единственная в своем роде – и обещал, что скоро мир об этом узнает. Не надо так бояться кордебалета – это начало, трамплин, а у него она станет золотой девочкой, повелительницей умов, на всю эту шушеру, звезд балетных, будет как на поломоек смотреть, на обслугу, а выбрать поле деятельности Маше еще предстоит.
Стал Сева ее в серьезные круги водить, познакомил с сильными мира сего. Кое-какие камушки сто́ящие подарил, чтобы выглядела уверенней. Маша успокоилась, из театра ушла – за книги засела, чувствовала, что образования не хватает. Чтобы не скучала, дал ей Сева немного поиграться властью – благотворительными балами распоряжаться, всякими торжественными церемониями, – с ней советовались, ей льстили, и денег, конечно, очень стало не хватать для поддержания себя в достойной форме, она же не девочка на побегушках, чтобы себя чувствовать удобно в футболке и с прыщиками на носу. Так как хозяйство вели они с Севой пока раздельное, то просить у него денег она не считала возможным. А Сева вроде не замечал, что создание образа – стильного, праздничного, элегантного и одновременно само́й девичьей невинности с легкой прозрачностью в лице – это ведь труд, ежедневный труд. И деньги.
Писать она не перестала, благо обнаружилось бойкое перо. Круг тем расширился – и бизнеса касалась, и политики, хотя ее лично это все мало интересовало. Но когда Севины люди подсказывали, о чем хорошо бы написать, она выполняла, не задумываясь. Взяла как-то интервью у одного деятеля – поговорили славно, остроумный парень, как его звали… Дима., одет, правда бомжевато. Потом Сева велел назначить этому Диме встречу, чтобы интервью вместе вычитать. Можно было и по электронной почте, конечно, послать, но Дима от встречи не отказался – почему бы ему с такой девушкой, как Маша, лишний раз не потусоваться? Назначили время, место, а Сева потом говорит: «не ходи»… она и не пошла, конечно, а этот… нечаянно попал под машину, как раз там, где они договорились встретиться. И насмерть. Совершенно случайно попал. Она не знает и знать не хочет эти Севины дела. И этому Диме не надо было совать нос куда не просят… Главное, зачем? Сами себе только пиар делают, а на вид такие честные, такие борцы за справедливость… противно… Он еще за руку ее взял тогда, смеялся: «вы же не журналистка, вы одалиска»… И даже на какую-то минуту ей захотелось, чтобы он ее обнял, но Маша не обратила на это внимания, вернее, смогла не обратить внимания – у нее же воля и дисциплина железная…
Она не хочет думать о смерти, какое счастье, что ей пока не нужно об этом думать, потому что рано… потом, когда-нибудь потом она об этом подумает и что-нибудь решит, как к этому относиться. Даже когда мама умерла, она об этом не думала. Она ОСОБЕННО про это не думала… просто забыла все сразу, как будто ничего никогда не было. Тогда и отправили ее дальние родственники в балетное училище, девочка с пяти лет твердила, что будет балериной, но мать и слушать не хотела, а матери не стало, так почему нет? Села и поехала, тем более что в сказочном Петербурге тетка родная жила, мамина сестра. А в училище Маша вообще перестала обо всем таком думать, надо было работать тяжело, надо было выживать среди чужих. Вот, выжила… и даже всю эту историю с кордебалетом стойко перенесла. Конечно, только потому, что ей с неба послали чудо – Севу послали, нежного, умного, доброго, храброго воина, никаких врагов не страшащегося. И он в нее верит.
Только почему он не идет?
Вдруг вспомнила и пошатнулась даже, как она забыла, ну да… она могла забыть, потому что вчера было сказано со смехом, с пьяных глаз… девчонки из театра врут все, завидуют бешено, а намекали вчера прозрачно, что нашел он опять какую-то танцорку – вошь кордебалетную, бледную моль… С веснушками детскими… третья в заднем ряду… И еще с утра Маше было как-то не по себе, а понять не могла, закрутили дела… А ведь что же, если так… – загублена жизнь? Боже мой, боже мой… ну зачем, зачем она себя заводит, зачем так преувеличивать… Откуда у нее вдруг всплыло это ветхое: «загублена жизнь»?
Маша взялась за перила моста и отдернула ладонь, прохладный неприятный металл. Как она любит касаться гранита, так она ненавидит металл… руки еще потом долго пахнут.
Зажглись круглые фонарики, осветили мутную клубящуюся воду… вот она, «ледяная рябь канала»… только сейчас лето и все равно – ледяная… Воду протаранил прогулочный катер, хохочущие пьяненькие туристы замахали ей рукой. Маша отвернулась. Почему Сева вдруг захотел встретиться здесь? Она вынуждена теперь торчать на улице как столб, на потеху редким прохожим. С одной стороны Крюкова канала высилась Мариинка, с другой – нелепый вечный недострой, который в неизвестном будущем должен стать вторым залом театра. Когда еще Мариинка была ее театром, она ждала с трепетом, что будет, когда их переведут в новое здание, а в старом начнется ремонт… На ее глазах расчищали место для нового, рушили день за днем Дворец культуры имени Первой Пятилетки, мрачноватый сталинский ампир. Некоторое время, словно наглядная иллюстрация падения империи, из горы мусора и обломков оставались торчать только огромные царственные колонны. Маше казалось, что вот-вот поставят здесь каменные скамейки амфитеатром, привезут вместо актеров пленных гладиаторов – и новый театр будет готов. Но взорвали колонны, порушили еще пару старинных зданий, а строительство еще долго не начиналось – деньги, наверное, поделить не могли. И все-таки за это время, время Машиного взросления – целую вечность! – здание обросло мясом, постепенно превращаясь в скучную бетонную коробку, из которой непристойно торчали голые ребра арматуры. Вместо пленных гладиаторов появились приезжие рабочие, которые, как муравьи, сновали по этажам с утра до вечера. И сейчас, несмотря на поздний час, в окне торчала фигура какого-то задержавшегося строителя. Может, он прямо здесь и спит, больше податься некуда.
«Все едут, едут, будто город резиновый, уже по улице спокойно не пройти», – с дежурным раздражением подумала Маша.
А если такого нанять… ему и платить много не придется, а когда эта моль пойдет из театра, он подтолкнет ее с моста, и никто не заметит… Что за мысли! Какие дрянные мысли!., а ведь правда, не заметят. Ночью… но только с таким нельзя связываться… проболтается. А если… пойдет эта девица… она квартиру снимает там дальше, на Мастерской… может, вообще койку снимает, а не квартиру… и если вокруг никого, то Маша сама попросит закурить… что за чушь, ведь если ее толкнуть, девица будет кричать… и потом, стоп, ведь Маша не знает точно, было ли у Севы с ней что-то. Безумие какое, вот до чего доводит ревность. Она закрыла глаза и будто увидела, как эта бледная выдра с веснушками летит в холодную воду, четверть секунды, и все – нету…
Маша почти перегнулась через перила – надо же, какие низкие. И никаких узоров, просто две палки-перекладины… да, да, загублена жизнь… вон, тот Дима, где он сейчас? Болтал, веселился, и девушки на него заглядывались тогда в кафе. Странно, когда он ее по руке погладил, в ней все полыхнуло… ну и что? До него был один, Сергей Павлович, что ли, она его даже и не вспоминала, вот сейчас первый раз вдруг… Тоже написала материал по Севиной указке, еще в самом начале, когда они познакомились, а этот Сергей Павлович, нет, Константинович… точно, Константинович, как ее блудный отец… выбросился из окна… Хватит! Если она завтра не пойдет, и не сделает себе нормальный педикюр, и не сможет заплатить Ласточке за прическу, то невозможно жить, – надо как-то выпутываться. Ласточка столько стала брать, нахалка, зато лучше мастера не найдешь… Но Маша уже ей и так за два раза задолжала. Сева ведать не ведает, как она себя выстраивает каждый день, начиная с раннего утра, ей био-добавки на неделю чего стоят, или он думает, что она моет голову ромашкой, а руки мажет подсолнечным маслом?
К тетке вот еще месяц назад обещала зайти, тут она живет в двух шагах… нет, не пойдет, эти визиты вводят ее в жуткую депрессию, просто в петлю бросайся, сколько времени потом отходит, а на психолога у Маши сейчас денег нет, психолог три шкуры дерет, пусть тетка сидит там в своей коммуналке и мнит себя овдовевшей герцогиней. Когда дядя Паша умер, квартиру по настоятельной Машиной просьбе разменяли. Любимая племянница получила комнату, которую она теперь сдает, а сама снимает приличную отдельную жилплощадь, и тетке тоже досталась комната. Ну и кто виноват, что попала в коммуналку? Маша убеждала тетю согласиться на квартиру за городом, там воздухом бы дышала, кружок в клубе вела, все равно ее с работы потихоньку выдавили, – нет, прилипла к своему центру, а зачем? В коммуналке ей даже взять в руки инструмент не дают, соседи сразу скандалят.
Все это вызывало у Маши депрессуху, нет, с ней такого не случится, она будет стареть красиво, и ребенка, может быть, родит, одного, хоть и не очень хочется, но мужчинам это нужно… Да что же он не идет, Сева, в конце концов!
А может, он вообще забыл про нее с этой выдрой облезлой, господи боже мой, как сердце бьется… нет, так это оставить невозможно.
– Глядите, из-под двери вода. Меня закрыли, а воду забыли закрыть, две недели не было горячей воды, вот краны и откручены. Но если я не иду туда, там, где Машенька, где встречаются реки, – так чему удивляться, что воды текут ко мне, протекают горячими кровями, мутными, бурливыми, и кораблики снуют по ним туда-сюда, словно иглы в венах у соседского мальчика, иглы, которые он засаживает себе на кухне, думая, что я не замечаю. Я хотела попросить у него, да боялась спугнуть. Зачем мне игла? А осветить этот двор-колодец – вдруг сверкнет?.. там, где никакого света, лишь серая волчья тоска… да, да, ночного серого волка тоска. Вот таким мне снился ад: сижу я в узкой глубокой яме и все время гляжу наверх – там, где-то очень высоко, тусклый свет… но мне туда не попасть никогда. Никогда.
Я и переезжаю только из-за снов, сны страшные стали сниться. Вот снилось, что я в колодце, не во дворе-колодце, как этот, а в самом настоящем, только без воды, и сверху упыри тянут длинные щупальца и хотят достать. Особенно в дождь снится, и как будто везде они начинают ползать и шевелиться. Но я не боюсь. Знаю, если начну играть – все пройдет, но соседи говорят: шум. Сейчас бы могла – никого… но сегодня как раз не надо играть. Ни в коем случае не надо, ведь кто-то уже играет, прекрасно играет. Вот не знаю кто… там где-то, наверху…
Вода течет, не перестает. Что же, если я не иду туда, где встречаются реки, то он хитрит – дешевая хитрость!.. и строит ловушки, чтобы как всегда забавляться со мной как кот с мышью – схватить и оставить… схватить и оставить.
Всеволод поставил машину довольно далеко. Он шел не торопясь, хотя опаздывал на свидание с Машей. Реальная девка – но глупая девка, полезная девка, но душная девка. Тянуло его, грешным делом, на танцорок чуть ли не с детства, да таких, чтобы без амбиций, он балетных звезд не любил и за именами не гнался, безымянная балетная девочка – вот лучшее, что может быть, так на Машу и наткнулся. Шейка вытянутая, глаза огромные, ресницами хлопает, каждое слово ловит, голодная всегда. Боится лишнее движение сделать, чтобы не опозориться. Ведь она из глубинки к тетке приехала на чужие хлеба, правда, тетку мамой звала, а дядьку папой, потому что матери не было, а отца она пару раз в жизни видела. Пугливая как заяц и все выполняет без лишних слов, в какую позу ни поставь. Он этим пользовался вовсю – и лежа, и стоя, и вверх ногами.
Оказалась она еще и в других вещах полезна – мозгами умела пошевелить, когда надо, и оскалиться вдруг могла на чужих, характер показать, защитить хозяина, и это ему понравилось. С одной стороны, нравилось… а с другой – как-то мешать стало. В последнее время Всеволод почувствовал: трясет малышку его, трясет, – видно, пришло ей время гнездования… он эти штучки их знал и для Маши на многое был готов. Дать ей, что ли, ну, тридцать тысяч баксов – для нее немало, а от него не убудет, еще принесут. Он и больше бы мог, да сильно баловать не стоит, так… на первое время прийти в себя. Подержал бы ее еще, привык, но тут завелось обстоятельство… нежное такое обстоятельство, восемнадцати лет от роду… а Маша… она ведь не поймет, хотя и зря… могла бы уже усечь – ему, Севе, многое позволено, почти все, и пусть уж принимает мир, каков есть. Интересно, что она без него делать будет? Тут кольнуло Севу как-то нехорошо в бок, это вякнула его непревзойденная, прославленная интуиция. Знает она больно много, а от обиженной женщины хорошего не жди, тем более от Маши, она вообще особая статья. Деньгами с ней не разойдешься, ей другое надо… он бы ее кому-то с рук на руки сдал… в хорошие руки – такое у них тоже водилось, но с ней и этот номер не пройдет, обозлится еще хуже… ну и?.. А не стереть ли ее? Сева пользовался этим странным оборотом, потому что ему очень нравилось слово «стереть», его многозначность: стереть с лица земли, из памяти, просто стереть резинкой, как будто не было ничего и все начинается заново, а что там раньше наляпали» никто и никогда… Стереть. Сева не удивился этой мысли, как будто только и ждал ее, и стал буднично подсчитывать свой убыток, материальный и моральный, в том или ином случае – если он сотрет Машу или оставит ее ходить по земле.