Текст книги "Петербург - нуар. Рассказы"
Автор книги: Андрей Кивинов
Соавторы: Антон Чижъ,Андрей Рубанов,Владимир Березин,Павел Крусанов,Лена Элтанг,Вадим Левенталь,Евгений Коган,Сергей Носов,Александр Кудрявцев,Юлия Беломлинская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Сева был стреляный воробей, карьеру начал с малого, прошел огонь и воду в самый пик бандитизма, а сейчас жил как будто мирно и тихо. Он был из интеллигентной семьи, осторожен, хитер, прекрасно образован, а когда надо – щедр и обладал особым обаянием, привлекавшим к нему людей. Занимал Сева немалый государственный пост и в интервью говорил про себя гордо: «Я созидатель». Если требовалась черная работа, то ему уже мараться было не надо – всегда находились для этого услужливые руки, но тот животный ужас, который в юности во время разборок (а он в каких только не перебывал) ему не раз пришлось испытать, не забылся. Иногда, чтобы расслабиться, Всеволод Михайлович брал небольшую паузу и отдавал дань своему давнему, еще школьному увлечению искусствами: фотографией и живописью. Устраивал выставки и ходил по пивнухам вместе с художниками-студентами, умиляясь их детской вшивости и малым потребностям в жизни. «Словно букашки, крошками хлеба живут и тому рады, вот же жучата, навоз земли, что же, и это надо… должны же на чем-то деревья расти». Так смеялись они с Машей, и Маша его прекрасно понимала, она была жадная на жизнь, но слишком жадная, вот что.
Они встретились на Крюковом у Торгового моста, как и договорились.
Уже стемнело, включили подсветку, и в воде появилось серебристое отражение мерцающей в сумерках колокольни Никольского собора.
Маша ни словом не упрекнула мужчину за опоздание, сделала вид, что увлечена разглядыванием подъемных кранов, которые пересекли свои длинные стрелы, будто вступая в разговор.
– Вот убожество, – сказала она, махнув рукой в сторону нового здания.
– Посмотри на это с другой точки зрения – урбанистический пейзаж, столкновение плоскостей. Намного скучней будет, когда все это достроится.
Он не стал объяснять ей, что по большому счету стройки – столкновение не плоскостей, а интересов, и убожество тот, кто проиграл.
Маша неожиданно вскрикнула. После тревожных фантазий, одолевавших ее во время ожидания, ей почудилось вдруг, что вода выплеснулась из берегов и коснулась ее лодыжки.
– Что такое, малыш?
– У тебя есть сигарета?
Сева протянул пачку, странно, она же не курит. Так, изредка баловалась тонкими женскими сигаретками.
Маша вспомнила, как собиралась прикурить у бледной кордебалетной моли. Она засмеялась, опять не к месту.
Мимо прошла пара иностранцев, мужчина расслабленно поглаживал женщину в шикарном вечернем платье по голой спине. Парочка явно рассчитывала на долгую приятную ночь, которая должна была достойно завершить их прогулку.
– Ну, куда отправимся? – Маша надеялась на вечер в хорошем клубе, качественный джаз, да и выпить было бы неплохо, нервы расшатались совсем.
– Сегодня мне хочется побродить, – сказал Сева.
Вот тебе и на! Такие желания Машиного друга посещали редко, и она смирялась, но сейчас это было особенно некстати. Она попыталась склонить Севу пойти хотя бы в сторону центра. Но он взял ее за руку и, шутливо приказывая, повел за собой. Как всегда в таких случаях, они блуждали по Коломне – в этом районе Сева жил в детстве, пока не прикупил этажик неподалеку от Дворцовой. Временами попадались прекрасно отреставрированные строения, но целые отрезки, как и в старину, занимали доходные дома, ставшие прибежищем пришлых людей, которые отстраивали и драили город. Коломна, где рехнулся бедный пушкинский Евгений, оставалась Коломной, а речка Пряжка, как и прежде, несла свои воды мимо печально известного желтого дома и музея-квартиры Блока. Музею – музеево, но сумасшедших скоро расселят, нечего им в центре города с ума сходить, а в освободившемся здании сделают желтые вип-апартаменты. Даже Хармсу, несчастному пациенту сей больнички имени Святого Николая Чудотворца, в жутких снах такое не снилось.
Коломна была, наверное, последним районом в центре, где многие дворы еще не запирались и на воротах не стояли мощные кодовые замки. Сева часами таскал Машу по дворикам и тайным лазам. Она не любила ходить здесь по вечерам и сейчас утешалась только тем, что наверняка за ними по пятам незаметно следует телохранитель. Про себя она чертыхалась: ну куда его несет! Человек, перед которым откроется любая дверь и которого везде примут с почетом, таскается по улицам и целуется в чужих заплеванных подъездах! Почему он никогда не спросит, нравится ли ей заниматься с ним черт-те чем на лестничных клетках, куда вот-вот кто-нибудь мог зайти? Правда, сама Маша никогда не протестовала, и не так ей был важен его быстрый молчаливый напор, как следовавшее за этим размягчение и слабость, разливавшаяся по его лицу. Иногда он даже рыдал, она не рассказывала про это никому, но гордилась его слезами безмерно. Телесное ее почти не волновало, и эта холодность была в ней с самого начала их романа, но, может быть, большее наслаждение, чем кому-то плотские радости, ей приносило осознание того, что она владеет полностью, пусть недолго, этим всемогущим и сильным мужчиной. Откуда же ей было знать, что он ни секунды не был ее, всю жизнь он был рабом только одной страсти, которую, правда, именно она могла понять, если бы захотела, – стремления к власти.
Не любовь так смягчала его черты и доводила до слез, а наслаждение неограниченной властью над ее дыханием и жизнью. Сегодня на пустом чердаке, куда он ее привел, страсть его разгорелась необыкновенно, ибо он знал, что скоро конец.
В какой-то момент их свидания он резко схватил Машу на руки и закружил, а потом, словно оцепенев, уронил на пол. Она ждала, что Сева поможет ей подняться, но он отошел в сторону и, не двигаясь, смотрел, как она лежит на полу, измазанная в пыли. Потом Сева спохватился, подал руку. «Извини», – сказал он и поцеловал Машу в лоб.
Кончено. Она была в прошлом. Как и все, которые стерты, все, кого он обыграл.
Но тут еще как назло – этого только не хватало – из кармана брюк у него выпала фотография. На фотографии – бледная кордебалетная моль с веснушками в натуральном виде. Ню.
Просто смотреть не на что. Лучше бы и не фотографировалась. Видно, сам снимал, сидит на диване у него на кухне и грудь, дрянь, прикрыла руками. До чего ему приперло, фотографию с собой носит.
Маша стала кричать, обзывать Севу плохими словами, которые неизвестно откуда всплыли, раньше она мат никогда не употребляла. Они поссорились зло и грубо, а самое ужасное, что под конец он сказал ей с самым настоящим презрением: «Кто ты такая? Взгляни на себя – банальная пэтэушница!»
Он застегнул штаны и выбежал, петляя дворами.
Маша осталась. Посидела еще немного, глядя прямо в стену, потом осторожно, медленно спустилась в темноте и вышла на Союза Печатников. Она шла к себе домой, все время спотыкаясь о строительный мусор. Шла туда, дальше – за Театральную площадь, за памятник Римскому-Корсакову, а потом еще минут десять по ночным улицам, но там уже не так страшно. Остановилась на Крюковом канале. Только что на мосту она ждала здесь Севу… сколько прошло? Часа два-три? Или этого не было никогда?
Случилось самое страшное. То, чего она боялась больше всего в жизни. Она – посредственность, блеклая часть серой червивой массы, пэтэушница! Именно от этого она хотела сбежать, когда рвалась сюда, на питерский воздух, гнилой, но – воздух! Из своего Дна. Почему, почему этот кошмар свалился на ее голову, за что?.. За то, может быть, что никогда не любила свою вечно больную мать? В детстве при виде ее Маше хотелось уйти, убежать, запереться, чтобы не пропитаться запахом болезни, смерти… Но она же была ребенком, она была чистым простым ребенком… за это ее казнят сейчас?
Маша не раз слышала, как оставляют женщин… каких-то женщин, но это не могло касаться ее. Ее не могли бросить… но это случилось, значит, она как все. Такая огромная гордость, огромное ощущение себя в этом мире… и вот такая посредственность, ничто, и, боже мой, она огляделась вокруг – этот театр, вот эта площадь, музыка, танец, сам танец не для нее… Но танец ведь не бросал ее, она сама… Сева… разве он виноват, он только заметил, что позолота стерлась, а под ней ничего… как ничего? Она еще докажет. Маша попыталась поймать какую-то мысль… может быть, она напишет письмо, из которого он поймет… Но на нее нашло какое-то страшное опустошение, в голове вакуум, значит, правда, она пустышка – и уже все об этом знают… нет, если пойти к нему, спросить еще раз, умолять на коленях, он объяснит, что с обиды пошутил, что был пьян! Да, наверняка он был пьян!
_____
Маша не ошиблась насчет телохранителя. И сейчас он наблюдал за ней, укрывшись за строительными вагончиками на набережной. Но он уже не хранил ее тело, ибо оно отлепилось и перестало быть частью его хозяина. Охранник превратился в охотника.
Быстро застучали каблуки. Со стороны Театральной площади к мосту приближалась тонкая девичья фигура с одной гвоздикой в руках. Маша взглянула девушке в лицо и даже не удивилась, встретив те самые веснушки с Севиной фотографии. Время стало плотным и будто хотело собрать все события и встречи в одну ночь.
Убийца увидел, что Маша, скорее всего, попросила закурить, потому что стук каблуков прекратился и девушка с гвоздикой стала рыться в сумке. Потом зажегся слабый огонек, но из-за ветра прикурить долго не удавалось. Еще минута, и опять застучали каблуки.
Маша затянулась сигаретой, но опять, как и несколькими часами раньше, из канала плеснуло на нее холодной водой. Маша наклонилась над перилами, вода была далеко. Маше показалось, что в ней скользнуло отражение – или нет, чья-то тень, но вода унесла ее, еще одна тень, и опять течение понесло ее куда-то…
Охотник увидел, как Маша медленно, будто прислушиваясь к музыке и пытаясь попасть в такт, начала танцевать. Препарасьон, сессон па-де-ша, шене… переход в большой жете по кругу… Нет – неверно! Она вскинула руку, словно отбрасывая заученные позы, и резко, рассекая воздух, ее опустила. Горечь потери в изломанных движениях локтей и коленей, кружение уродливого страдания, бессилие после родов, нелепый безумный полет и падение со всего размаха… Ее тело развевалось знаменем отчаяния, ее танец был танцем тени, пляской смерти и невиданного преображения, он был так непохож на все, что знала она раньше. Жаль, что некому было оценить рождение того сумасшедшего вихря, который вдруг поселился в ней.
Зритель был только один. Он нажал на курок, когда танцовщица оказалась у самого моста и, продолжая па, наклонилась очень низко, как будто хотела рассмотреть в воде собственное отражение. Пуля не прервала ее движения, и через секунду воды сомкнулись.
Сева шел через дворы один, охранника отослал, пусть поработает. Он знал здесь все, вырос здесь. Каждый дом был отмечен дракой, поцелуями, унижением, такое тоже было, – не всегда он был над, иногда и под… Сейчас он чувствовал себя в самой силе, ввинченным в эту жизнь как шуруп, и если уже суждено пойти на дно, то вместе со всей лодкой. Страхи, невроз, от которого у него когда-то подергивалось веко, и всякая там рефлексия были позади…
Это самоубийство – быть подростком с подергивающимся веком. И он победил этот тик. Мечта стать рулевым в этой жизни осуществилась, а раз осуществилась – значит, от Бога, если Он, конечно, есть. А если нет, тем лучше, значит, он без посторонней помощи заработал свой руль. В любом случае, в этой жизни есть закономерности, которые помогают ему идти вверх по лестнице. Забег в самом разгаре, слава богу, никогда не переведутся ослы, способные только подчиняться, которые жить не могут без таких, как он, без его твердой руки и ободряющей улыбки. Он начал строить планы на завтра. О Маше он не думал.
– Вон уже сколько воды натекло, надо торопиться… Так что?.. и скрипку не брать? Сидишь в своей норе, и вроде все тебе надо. А выйдешь – к чему это барахло? Только статуэтку упакую, балерину фарфоровую, надо пыль с нее стереть и завернуть в газету… полно у нас тут балерин, Мариинский театр рядом, там как заведенные они, а эта всегда сидит грустная, неживая, будто больная. Черт побери! Отбилась ножка! Ах ты… И музыка звучит слишком громко, уши уже болят, красивая музыка, кто играет, не знаю, – там, наверху… или я схожу с ума, потому что ум – это границы, их пора стереть… да нет, это пыль, пыль пора стереть… А вода течет, рекой течет, мне уже на стул, что ли, забраться. Да не увлечет меня стремительный поток вод, не поглотит пучина, не затворит надо мною пропасть зева своего… Пасть ненасытную свою за мной не захлопнет…
Вот они думают, что меня закрыли… странные люди, как будто меня еще можно закрыть. Видите, наводнение началось, нужно торопиться, за вещами пришлю. Так много страшного, что уже не надо бояться. Я уезжаю, да, я говорила – за вещами пришлю, только вот надо Машеньке передать. Вот так надо сказать ей: «Маша, танцуй!»
Маша! Слышишь, Маша? Танцуй! Танцуй, Маша, – иначе пропадем.
Сева как раз остановился, чтобы вытащить сигареты, когда сверху на него упало грузное тело. Он ударился головой о землю и уже ничего не видел, только почувствовал, как стремительный мощный поток повлек его за собой.
Комичная смерть большого начальника, убитого вывалившейся из окна старухой – впрочем, грех ее так называть, ей не было и шестидесяти, – на некоторое время развлекла читателей газет.
Машу так и не нашли и записали ее в без вести пропавшие.
Юлия БеломлинскаяПРИЗРАК ОПЕРЫ НАВСЕГДА
Площадь Искусств
– Любите вы уличное пение? – обратился вдруг Раскольников к одному, уже немолодому прохожему, стоявшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера. Тот дико посмотрел и удивился. – Я люблю, – продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, – я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные липа; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру; знаете? А сквозь него фонари с газом блистают…
Достоевский
Мы шли по Итальянской улице.
Итальянская улица была пуста.
Полпятого – самое непопулярное время для белой ночи.
Все ее кареты превращаются в тыквы.
Кучера в крыс.
Хрустальные башмаки – падают и бьются.
Бальное платье оказывается испачкано золой.
Тыквы стремительно катятся к мостам.
Крысы – заряжают по полной и всячески выябываются.
Всем хочется уже домой, но «мостовики» и «метрошники» – заперты.
Начинается утренний озноб.
Уже везде лужи блева и осколки пивных бутылок.
Время поливальных машин еще не пришло.
Метро закрыто еще час.
Но мы были как раз местные – ребята с района.
Мы уже давно привыкли, что, выйдя элементарно заплатить за свет на Миллионную, натыкаешься на атлантов, которые держат небо.
Пойдешь прямо – упрешься в Эрмитаж.
Налево – дворы Капеллы.
Направо Казанский собор…
«А зачем тебе Исаакиевский? Ссы тут!»
Мой спутник Леха Саксофон окончательно осознал «щасте жить на центру и тусить на районе».
И сочинил эту радостную песню.
Теперь мы громко пели ее на пустой площади.
А это, парень, мой район и мой город,
Потому поднят повыше мой ворот,
Потому на мне немаркие боты,
Мы такие, у нас так,
Что ты, что ты!
«Давай, Леха, крути. Скрути сразу парочку, хорошо же тут, Пушкин ручкой машет… мы ему пяточку оставим… лучшему поэту – лучшую пяточку!»
Мы уже сидели на скамейке и глядели на Пушкина.
Бомжи, которые собираются в сквере под памятником Достоевскому, на Достоевской называются «достоевцы», а те, что под Пушкиным, на Пушкинской – «пушкинцы». А тут у нас вообще никого… полпятого, время-то детское – и никого.
Золотой Треугольник. Здесь никогда ничего не происходит…
Два года назад прямо у «Европы» грабанули английского консула, и с тех пор – тихо. На крышу Малегота [2]2
Малегот – Малый оперный театр, ныне Михайловский.
[Закрыть]должен выходить каждую ночь Призрак Оперы и кричать, как муэдзин: «В Золотом Треугольнике все спокойно!»
Хотя именно на этой крыше с одним моим приятелем в прошедшую зиму что-то произошло…
Это был Миша Бакалейщиков – Человек Из Прошлого…
Человек Из Прошлого должен приезжать в Город Своей Юности, искать Прошлое… Это нормальный ход для пижона.
Я ему даже завидую. Он навеки вернулся в Маленький Зеленый Городок Своего Детства. В зеленый от плесени городок своего детства…
Однажды он спас меня. Мне было пятнадцать.
Мы тогда впервые вышли на Невский – заработать.
Три семиклассницы. У Сони была скрипка У Мани – кларнет.
А у меня – губная гармошка. И черная шляпа для денег. А кругом – глухая советская власть. Мы успели простоять там минуты четыре. А потом нас взяли под руки и повели… нет, не менты. Люди Феки. Менты никого не трогали…
Пока люди Феки не давали им отмашку.
Люди Феки – хорошо звучит, да?
Это как «люди Флинта». В «Острове сокровищ» Джон Сильвер спрашивает: «Где люди Флинта?»
И потом, именно еще, в «Бригантине»:
Вьется по ветру Веселый Роджер —
Люди Флинта песенку поют…
Мы все это пели в пионерском возрасте, «Бригантина» – это было очень важно.
В Флибустьерском Дальнем Синем Море она поднимала паруса.
И как-то это соединилось с Алыми Парусами.
Так назывались всякие кафе.
Клубы молодежного досуга.
Пионерские отряды.
«Алые Паруса». Или «Бригантина». Или «Романтика». Такая вот была наша романтика…
А потом как-то вдруг оказалось, что Флибустьерское Море вовсе не дальнее – оно раскинулось прямо у нас, на берегах Невы.
И все Люди Флинта оказались здесь.
Приплыли на Алых Парусах. Или прямо тут выросли. Из тины и сырости…
Они вызывали у подростков восторг и трепет.
Люди Феки – это было очень круто.
Корсары, бля. Корсары, бля. Корсары.
Нам казалось, что они противостоят власти.
Что они – не хуже диссидентов, борцы и герои.
На самом деле, не знаю, как на Москве, а тут, в Питере, их отношения с властью были именно такие, как у настоящих корсаров.
Власть давно уже кормилась с их разбоя.
В Питере вся ментура была прикормлена.
Саша Башлачев когда-то сочинил такую метафору про нас и Запад:
Вы всё – между ложкой и ложью,
А мы всё между волком и вошью.
Волками были вот эти наши корсары.
Вошью, наверное, можно назвать тогдашнюю гэбуху.
Которая охотилась не за реальными преступниками, а за сраной богемой.
Вполне вшивенькое занятие – ловить поэтов. Ну и за косячок тогда давали десятку…
А Волки… это не были привычные уголовники.
Это был наш Молодой Капитализм.
Наше Начинающее Бутлегерство.
В нашем Северном Старом Чикаго.
Фарцовщики одевали народ.
Валютчицы учили камасутре.
Цеховики осваивали производство.
Где-нибудь в недрах Купчина простые советские люди лили саксонский фарфор пятнадцатого века Даже то, что фарфор был изобретен в шестнадцатом, их не останавливало.
Ну, понятное дело, любые поэты этому Подводному Царству были ни хуя не нужны.
А вот художникам и музыкантам – иногда находилась работа.
Кто-то должен был рисовать все эти трафареты, эскизы – в общем, дизайнерство. А музыканты обслуживали досуг.
Жизнь корсара проста: в море бой, а на берегу вечный праздник.
То есть кабак с музоном и телками.
Так что, если художники обслуживали цеховое производство, то есть Морской Бой, то на долю музыкантов приходилось обслуживание Вечного Праздника.
Много народу работало по кабакам. И я пела в кабаке с шестнадцати…
Именно тогда, в те годы, можно было все. Потому что ничего было нельзя. И законы ни хуя не работали. Я стала петь через полтора года после того выхода на Невский… Тогда корсары нас взяли под белы руки и повели. И привели в «Ольстер», там у Феки был порт приписки. Там сидели все люди Флинта каждый вечер.
Мы плакали. Говорили, что мы в седьмом классе. Говорили: дяиньки, мы больше не будем…
Нас не били. На первый раз объяснили, что каждый, желающий чем бы то ни было торговать на Невском, должен договориться с корсарами и отстегивать. Все просто. На Невском уже работали музыканты. И художники толкали какие-то маски и керамику.
И все отстегивали корсарам, а корсары отстегивали… опять же не ментам, а бери выше – прямо гэбухе. Все, что вокруг валюты и заграницы, – это была вотчина гэбухи, а не ментов. Хотя и ментам, конечно, тоже…
Как только начинались туристы – начиналась бурная жизнь Невского.
А когда туристов не было – оставались финские строительные рабочие.
Но мы были маленькие школьницы и по-любому нас тогда пощадили и, взяв слово, что на Невский мы больше с музычкой носа не кажем, отпустили. Вышвырнули, как котят.
Вид у нас был такой невзрослый – мы были какие-то худые и недоразвитые.
Но я очень хотела в эту жизнь. Я успела влюбиться в одного из парней, который держал меня на шиворот, провожая туда и обратно.
То ли Правая Рука Феки. То ли Левая Рука…
И я стала туда приходить. Меня выгоняли. Именно когда Фека появлялся. Он был известный садист. Но ни хуя не педофил.
Он действительно любил избивать девиц. Но за девиц у него канали только настоящие такие Блондинки, с сиськами, задницами…
Такие русские Барби. С длинными белыми волосами… Такие Барби-Бабы.
А я тогда была тощая и длинная, ну вот как сейчас. Черная, стриженая.
По-любому неформат, именно для него.
А другим корсарам я вполне нравилась.
Или просто этот цирк вокруг меня нравился.
Их как-то забавляло, что он мне не разрешает приходить в «Ольстер».
И особенно я подружилась с барменом.
Я ж там вечно сидела за баром и пила кофе с коньяком.
Потом меня и гонять перестали. Даже при Феке.
Я сидела тихонько и глядела на них. И слушала музычку.
Ну и конешно, как в кино, знала наизусть весь репертуар тамошней группы.
В один прекрасный день я окончательно осмелела и залупилась.
Я чо-то влезла, – они играли в карты!
А я влезла и сказала, что хочу сыграть.
С Фекой один на один. В очко.
Это я так выябывалась перед тем парнем, в которого была влюблена.
А я ему была точно до пизды. Но он смеялся над ситуацией вместе со всеми.
Фека сказал: «Давай сыграем. Но если ты проиграешь, мы тебя заберем сегодня с собой. И тогда уж поиграем как следует».
По городу ходили слухи, что одну девушку они вывезли куда-то на пустырь и там облили бензином и сожгли… Но это, может, были и слухи, а то, что их рабочие телки вечно ходили поломанные-переломанные и в больницу попадали, это были не слухи.
Все это я знала. Уже лет с пятнадцати.
И могла бы не залупаться.
Но меня, в общем, было уже не остановить.
Тот кофе с кониной, наверное, так действовал.
Я, конешно, проиграла.
И тогда наш Капитан Флинт сказал: «Ты очень смелая девочка. Вот щас мы проверим, до какой степени ты смелая. Не хочешь, чтобы мы тебя забрали с собой? Есть вариант: сейчас эта смелая девочка положит свои ручки на стол и мы потушим об них сигаретки. Если девочка при этом не заорет, мы ее отпустим домой. А если заорет – возьмем с собой».
Там было, кроме него, семеро корсаров, и каждый, конешно, приложил свою сигаретку на секунду. Только на секунду. Но никто не отказался у них были свои правила.
А потом Капитан сказал: «А теперь я вам покажу, как надо тушить сигаретки…» – приложил и продержал, ну, мне показалось сто лет. Наверное, минуту. Но я так и не закричала, настроилась молчать, как партизан…
Вот этот шрам, круглый большой, от Капитановой сигаретки всегда виден, а те другие семь – они маленькие и бледные…
Ну, в общем, я не закричала. И Фека сказал, что я могу катиться на все четыре стороны… Раз я такая «действительно храбрая девочка».
У меня зубы стучали, но еще хватило сил понтить, я сказала, что посижу немного – выпью кофейку…
И еще хватило сил дойти до женского туалета.
А там девки начали мне кричать: «Поссы на руки, быстро поссы!»
И сами начали мне прикладывать к рукам обоссанные салфетки.
Но тут началась такая боль, что я завыла и на пол упала.
И тут прямо туда, в женский туалет, прибежал бармен, схватил меня в охапку, выволок на улицу и отвез к себе домой.
Дома у него жила мама – Лариса Михална.
Вот это, конешно, нетипично – ни для настоящих корсаров, ни для настоящих просто уголовников.
«Мать родная», та самая, которую «не забуду», куда-то из темы настоящего корсара или уголовника теряется.
Ну, как и из русской классики.
А вот у этой нашей питерской Болотной Мафии – как ни странно, почти у всех были родители. Там ведь было много евреев и полуевреев. Из приезжих – много армян. Все такие не военные, а, скорее, торговые народы.
Русские мальчики были вообще из интеллигентных семей. Валютчицы тоже как-то все с мамами оказались… Парикмахерши, медсестры, учительницы, продавщицы, такие мамы были у них…
Да, этот бармен – это и был Миша Бакалейщиков.
Я две недели тогда прожила у них, и Лариса Михална меня лечила. Мазала какими-то мазями специальными. Моя-то мама была на даче. И вообще мало что замечала, у нее был очередной роман в это время.
А меня после этой истории люди Флинта зауважали.
И приняли не в телки, а, типа, в юнги.
Я стала такой Юнга Джим.
В тридцать седьмом году, в самое злоебучее сталинское время, вышел советский вариант «Острова сокровищ».
И там был сюжет сильно изменен, там герои были ирландские повстанцы.
Почему-то действие из Шотландии перешло в Ирландию.
Сокровища им были нужны, чтобы купить оружие.
И драться за свободу своей родины Ирландии с англичанами-империалистами. А главный герой-мальчик там превращен в девушку Дженни.
Эта Дженни любит доктора Ливси. И она устраивается на «Испаньолу» юнгой, переодевшись в мальчика. И тогда ее зовут Юнга Джим.
Играет там такая явно рыжая травести.
Хоть и чб-кинос, но по лицу видно, что рыжая.
Как все травести, с короткими толстыми ножками и круглой толстой попой. Вообще, фильм классный. И они не могли сделать сценарий по-другому. Потому что в романтическом обществе, а при Сталине общество было суперромантическое, положительные герои не могут просто так любить деньги.
Они должны любить более важные вещи – свободу, Родину…
А просто бабки – это считалось невозможно.
Ну да, просто бабки любить – это тупо.
Хотя многие любят… Можно еще любить просто власть. Фека, наверное, любил власть над своей шхуной больше, чем бабки. Многие из них любили игру. Сам процесс игры. Ну, цеховики, конечно, любили именно бабло. Я не думаю, что кто-то из них любил производство. Саксонского фарфора или там японских платков…
И вот на этой нашей питерский пиратской шхуне я в результате оказалась Юнгой Джимом. Сбылась мечта идиота – я была горда и счастлива…
Эти шрамы на руках были как инициация, они меня приняли, взяли на шхуну. И приняли не за пизду, а за храбрость и стойкость. У меня и у многих моих ровесников был культ этих ребят. Мне было пятнадцать, и они были для меня герои-победители.
Не победители гэбухи, не Волки, победившие Вошь, а, скорее, Волки из Высоцкого.
Выскочившие из загородок, сбившие флажки, победители охотников.
Победители системы.
Так мне тогда казалось. Про Вошь, это я сейчас понимаю.
А тогда, в пятнадцать лет:
Вьется по ветру Веселый Роджер…
И еще, старая песня, из Джека Лондона:
Ветер воет, море злится,
Мы, корсары, не сдаем,
Мы, спина к спине, у мачты
Против тысячи – вдвоем!
Ну не круто ли?
Ну вот, тогда я и стала петь. Сперва там, в «Ольстере».
А потом в «Тройке». Потом – в разных местах…
Параллельно мы все еще где-то учились, получали ненужные советские дипломы. Я, например, когда-то училась в «Кульке» на завмузклубом.
А на фоно в «Ольстере» играл один чувак… Зуй, просто гений.
Просто слухач настоящий. При этом он учился себе на инженера.
Потому что его папа так хотел.
А с Мишей мы с тех пор подружились, ну, конешно, это он содействовал тому, чтобы меня взяли на борт шхуны, все это мое пение началось благодаря ему. Тем более, я была еще несовершеннолетняя. А он тоже учился – в том же «Кульке» когда-то, только он был меня на семь лет старше…
Шала [3]3
Шала, шишки, бошки, трава – жаргонные названия марихуаны.
[Закрыть]кончилась… И солнце уже светило сквозь Пушкина.
На голове у Пушкина сидели мелкие птицы: воробьи и голуби.
А вокруг летали еще и крупные птицы вороны и чайки. И все они кричали на своих языках. Ну воробьи, положим, чирикали, и голуби мелодично клекотали. Но вот эти крупные птицы издавали звуки чудовищные, особенно для человека, который покурил нормально и хочет покоя. Какие-то вопли, стенания, ужас. И удивительным казалось, что язык птиц называется «пение».
Все равно – уходить из садика не хотелось. На свинью уже пробило, конешно, но лень еще сопротивлялась свинье, тем более, все ночные места были какие-то невкусные. И стоило потерпеть и дождаться открытия «Прокопыча» или «Фрикаделек» – прямо тут, на площади.
Хотя ясно было, что до девяти мы в этом садике не дотянем.
У Лехи были еще шишки в маленькой индийской баночке…
Чайки и вороны поднялись и улетели на крышу Малегота…
Миша Бакалейщиков, Человек Из Прошлого, тогда свалился как снег на голову. В конце февраля.
И не из Штатов, а почему-то из Лондона.
Нашел меня – специально искал.
Мы сидели в кафе – в «Европейской», все на той же площади.
Была страшная скользкая зимняя оттепель – черный снег.
Говорили о Прошлом.
Говорили друг другу: «Дай мне сигарету…»
От Миши ушла жена.
Пятая или третья.
«Это потому, что ты куришь траву с утра!»
Сейчас в Лондоне он работал на каком-то мифическом Русском Радио.
Но туманно намекал на близость свою к опальному двору.
То ли Гуся, то ли Березы…
«Я вообще могу все! Ну, придумай любое желание, и я его исполню. Чего ты хочешь? Хочешь, отвезу тебя завтра в Лондон?»
«Я хочу… В Лондон – это теперь слишком просто. Надо подумать… в сказке всегда три желания. А ты мне, выходит, одно предлагаешь. Значит, надо что-то неебически сложное тебе придумать…»
«Ну давай, думай – одно сложное. Выполню – выйдешь за меня?»
«А на хер тебе на мне жениться? Мне сорок…»
«…пять – я помню. Да я уж на молодой женился. Последняя была молодая – Света. Надоело. А на тебе я никогда не женился».
«А всегда мечтал?»
Я засмеялась. И Миша тоже смеялся. Он никогда не мечтал. Всегда, сколько мы были знакомы – он был женат. То на завотдела в «Березке». То на финке, то на шведке, то на известной балерине, то на знаменитой модели. Все его браки служили «машине социального становления» – так он сам говорил.
В постели, затягиваясь красиво «дежурной» сигаретой: «Понимаешь, девочка, я не могу на тебе жениться. Я давно уж превратился в машину собственного социального становления…»
Когда-то я радовалась неизменным приездам роскошного Бакалейщикова – то на «мазде», то на «хонде», то на «хонде», то на «мазде»…
Походам в рестораны и кафе, ночевкам в дорогих гостиницах, развеселому сексу спортивного характера, со всякими там интересными заграничными фенечками…
Я говорила: «Давай не пизди – скручивай».
А он мне пел песенку из «Беспечного ездока»
Don’t bogart that joint, my friend
Pass it over to me
Don’t bogart that joint, my friend
Pass it over to me
Rollllll another one
Just like the other one
That one’s just about burned to the end
So come on and be a real friend…
И объяснял, что в современном английском есть такой глагол «to bogart».