355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Достоевский » Воспоминания » Текст книги (страница 3)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:31

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Андрей Достоевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

Изредка, раза два в месяц, скромная улица Божедомки оглашалась криком форейтора «Пади! Пади! Пади!..», и в чистый двор Мариинской больницы въезжала двуместная карета цугом в четыре лошади и с лакеем на запятках и останавливалась около крыльца нашей квартиры; это приезжали: тетенька Александра Федоровна и бабенька Ольга Яковлевна.

Об них я теперь и поведу свою речь. Не было случая, как я запомню, чтобы тетенька приехала к нам одна, без сопровождения бабушки Ольги Яковлевны, так что, если бы сестры и хотели поговорить с собою по душам с глазу на глаз, то не могли, ввиду присутствия третьего лица, несимпатичного, кажется, обеим им.

Начну с тетеньки. Тетенька Александра Федоровна Куманина была родною сестрою моей маменьки и, родившись 15 апреля 1796 года, была только четырьмя годами старше моей маменьки. Она вышла замуж за Александра Алексеевича Куманина 15 мая 1813 года, т. е. еще тогда, когда жива была ее мать, моя бабушка Варвара Михайловна Нечаева (которая, впрочем, умерла через несколько дней после свадьбы тетушки, а именно 8 июня 1813 года). Хотя я сказал, что тетенька Александра Федоровна была только 4-мя годами старше маменьки, но должен прибавить, что моя маменька считала свою сестру более за мать, чем за сестру, она любила и уважала ее донельзя и эту свою любовь умела вселить и во всех нас. Тетенька Александра Федоровна была крестною матерью всех нас детей без исключения. В детстве своем я любил бессознательно тетеньку, а впоследствии, когда сделался взрослым, я благоговел перед этою личностью, удивлялся ее истинно великому практическому уму и уважал и любил ее как мать. Я буду часто и много раз говорить о тетеньке в дальнейших своих воспоминаниях, а теперь только прибавлю, что и в младенчестве, и в детстве нашем приезд тетки был особенно радостным, потому что сопровождался привозом гостинцев в виде различных фруктов, смотря по сезону.

Про бабушку Ольгу Яковлевну могу сообщить, что она вышла замуж за моего деда (женившегося вторым браком) 18 мая 1814 года, то есть уже тогда, когда тетенька была замужем за Куманиным. Следовательно, маменька была тогда девочкою 14-ти лет и с лишком пять лет до своего замужества с моим отцом проживала под надзором своей мачехи. Они жили тогда на Новой Басманной улице, в приходе Петра и Павла, но впоследствии, уже после выхода замуж моей маменьки, переехали на жительство к Александру Алексеевичу Куманину. Про бабушку я сообщу теперь только то, что мы, дети, не особенно любили ее, потому что она при всяком свидании умела или взглядом или словом сделать какое-нибудь замечание, не любезное к нам, детям. Впоследствии же я слышал, да и сам убедился, что эта женщина была хитра и без сомнения умна, но с умом, направленным не на одно доброе. Не знаю, как при деде, но по смерти деда бабушка заведывала хозяйством всего жившего на большую ногу куманинского дома. То есть она заведывала закупкою всех запасов для стола и десерта, заведывала погребом; одним словом, была тем, чем в больших домах бывают экономки.

Симпатичного дядю Александра Алексеевича Куманина{18}, мужа родной тетки Александры Федоровны, я помню с самого раннего своего младенчества, когда он бывал у нас очень часто совершенно по-родственному. Но вдруг посещения его прекратились. Дело в том, что по какому-то незначительному случаю мой отец и дядя наговорили друг другу колкостей и окончательно разошлись. Первоначально, по рассказам маменьки и тетки, они жили душа в душу. Папенька был домовым врачом семейства Куманиных и Нечаевых, живших уже тогда в верхнем этаже куманинского дома. При одной очень опасной болезни дяди, сей последний ни к кому более не обратился за советом, как к отцу, и папеньке удалось поставить его на ноги. Братья Куманины (их было двое: Константин Алексеевич и Валентин Алексеевич, и оба, кстати сказать, были московскими городскими головами) и все остальные родные покачивали головами по поводу такой доверчивости Александра Алексеевича Куманина к своему свояку-доктору; но зато после того, как отцу удалось окончательно излечить очень серьезную болезнь дяди, папенька приобрел большую практику у московского купечества и сделался домовым врачом у обоих Куманиных. И после подобной приязни – свояки совершенно разошлись. Оба они были слишком горды и честолюбивы, и ни один из них не хотел сделать первого шага к примирению. Папенька перестал лечить в доме своего свояка Куманина, хотя и ездил по-прежнему наверх к Нечаевым, то есть к своему тестю. Так продолжалось до начала 1832 года, то есть до смерти деда Федора Тимофеевича. Он, бывши уже в агонии, увидев у своего одра обоих зятьев, соединил их руки и просил исполнить его предсмертное желание – позабыть взаимные обиды и быть по-прежнему в дружеских отношениях. Зятья обещались исполнить это желание, пожали друг другу руки и поцеловались; тогда дедушка плюнул, велел одной из дочерей растереть ногою этот плевок и сказал: «Пусть так же разотрется и уничтожится ваша ничтожная вражда, как растерт и уничтожен этот плевок вашего умирающего отца!» Причем обе жены примирившихся плакали навзрыд. Этот эпизод был мною неоднократно слышан как от маменьки, так и от тетки. Свояки примирились и по официальным дням бывали друг у друга, но прежней дружбы и симпатии в их отношениях уже не существовало. Дядя начал часто бывать у нас, но всегда как-то бывал по утрам, когда отец мой бывал в разъездах по больным («на практике», как мы говорили). Бывало, приедет или придет (чаще приходил пешком) и усядется на диване, и на вопрос маменьки: «Чем угощать вас, братец?» – всегда говаривал: «Велите подать мне сахарной воды, сестрица». И вот подавали графин с водой, стакан и сахарницу, и он, положив в стакан 3–4 куска сахару, наливал себе холодной воды, и когда сахар растаивал, то маленькою ложечкою он выпивал весь стакан, которого ему ставало на час или на полтора. Во время своего визита он не переставал разговаривать с маменькою очень дружелюбно и, посидев часа два, уходил от нас до следующего посещения, которые обыкновенно бывали ежемесячно, а иногда и чаще. Об этой светлой и во всех отношениях уважаемой личности я буду упоминать еще не раз в последующих своих воспоминаниях. Теперь же закончу тем, что дядя Александр Алексеевич сделал очень много добра нашему семейству, а по смерти папеньки он приютил нас, пятерых сирот (два старших брата были уже в Петербурге), и сделался навеки нашим благодетелем, в особенности трех сестер, которым при замужестве их дал большие приданые; но об этом сообщу в свое время и в своем месте.

Очень хорошо помню дедушку Василия Михайловича Котельницкого и его жену Надежду Андреевну.

Первый из них, то есть дедушка Василий Михайлович Котельницкий {19}, был родным дядей моей маменьки, он был доктором и профессором Московского университета по медицинскому факультету, не знаю только, по какой кафедре. Это в начале 30-х годов был уже глубокий старик, очень уважаемый как моим отцом, так, кажется, и всем тогдашним медицинским миром. В день его именин (1-го января) в маленьком деревянном домике его «под Новинским» перебывает, бывало, весь университет, как профессора, так и студенты-медики. Целая корзина визитных карточек и целая тетрадь с расписками были результатами этого дня. Старик в этот день никого не принимал, но зато следующий день бывал занят сортировкою визитных карточек и прочитыванием расписавшихся, которых фамилии он большею частью позабывал, но зато верно помнила его супруга, бабушка Надежда Андреевна, которая вообще была главою дома. Замечательно, что, быв доктором, он, по его собственным словам, не написал в свою жизнь ни одного рецепта, по причине своей мнительности и боязни ошибиться. А потому, при самом пустячном недуге своем или жены своей, он обращался за советом к папеньке, который и лечил как его, так и Надежду Андреевну. Он ежегодно, раз пять в год, бывал со своей супругой у нас. Приезжали они всегда к вечернему чаю и всегда в коляске с лакеем, проводили у нас в разговорах часа 2–3 и уезжали. Помню, что дедушка всякий раз сажал меня к себе на колени и, оттопырив два пальца правой руки (указательный и мизинец), бодал меня ими, приговаривая: «Идет коза рогатая… забодает Андрюшу, забодает!..» Господи, как боялся я тогда этой козы рогатой!! Только стыд удерживал меня от крика и плача. Мы, впрочем, любили дедушку, и он, как бездетный, тоже любил нас очень. – Родители, отдавая им визит, конечно, ездили к ним одни; только один раз я помню, что маменька, поехав к ним одна, т. е. без папеньки, взяла и меня с собою. Но зато каждую Пасху, мы, трое старших братьев, в заранее назначенный дедушкою день обязаны были являться к нему на обед. Родители без боязни отпускали нас, зная, что дедушка хорошо досмотрит за нами, и вот, после раннего обеда, часу во втором дня, дедушка, забрав нас, отправлялся в балаганы. Праздничные балаганы в то время постоянно устраивались «под Новинским» напротив окон дедушкиного дома. Обойдя все балаганы и показав нам различных паяцев, клоунов, силачей и прочих балагановых Петрушек и комедиантов, дедушка, усталый, возвращался с нами домой; там нас дожидалась уже коляска от родителей, и мы, распростившись с дедушкой, отъезжали домой, полные самых разнообразных впечатлений, и долгое время, подражая комедиантам, представляли по-своему различные комедии. В половине 30-х годов дедушка должен был выйти в отставку; но он долгое время не мог покинуть совершенно университета и ежедневно, бывало, хаживал в университетскую библиотеку, чтобы почитать газеты и повидаться с бывшими своими коллегами-профессорами. Конечно, все с удовольствием принимали старика. В заключение сообщу следующее: много лет спустя, уже в 60-х годах, когда я служил губернским архитектором в Екатеринославе, я познакомился с доктором Иваном Петровичем Успенским, бывшим слушателем Василия Михайловича; он рассказывал, между прочим, что Василий Михайлович читал свои лекции по книжке, причем добавлял, что книжка для него была только, так сказать, гидом, но что в большинстве случаев старик говорил сам от себя много дельного и интересного. Вот как-то студенты, у которых он оставил свою книжку, захотели сошкольничать и переместили сделанную профессором закладку на целую лекцию назад. Приходит Василий Михайлович на первую затем лекцию, открывает книгу по сделанной заметке и начинает читать… Через несколько времени старик останавливается и говорит: «Да об этом, кажется, я читал вам уже, господа!» – «Нет, господин профессор… Мы первый раз еще слушаем эту интересную лекцию». – «Гм, гм… как, однако же… того, память начинает, того, изменять мне!.. Ведь я, того, думал, что я читал уже вам об этом, а выходит, что я читал это в прошлом году вашим предшественникам!.. Да, того, память начинает изменять!» При этом Успенский сообщил мне, что Василий Михайлович Котельницкий был очень любим и уважаем всеми студентами вообще, потому что он был всегдашним защитником и ходатаем за всех студентов в совете университета.

Как наших гостей помню с самого раннего детства отдаленных родственников наших, супругов Масловичей. Григорий Павлович Маслович был муж двоюродной моей тетки Настасьи Андреевны Маслович, рожденной Тихомировой; он был доктор и служил в Московском военном госпитале и, по словам маменьки, был, так сказать, сватом моего отца. Служа с отцом вместе в Московском военном госпитале и узнав его за доброго и хорошего человека, Григорий Павлович познакомил его с домом моего деда Федора Тимофеевича Нечаева, с которым по жене своей Настасье Андреевне был в родстве. Следовательно, Григорий Павлович был, так сказать, поводом и причиною первого знакомства моего отца и матери. Помню, что он бывал у нас в своем мундире военного врача (тогда еще без эполет и погонов), помню его по странному, совершенно нерусскому выговору. Кажется, он был из сербов. Но затем он перестал бывать у нас, так как был разбит параличом и был прикован к постели, с которой не вставал до своей смерти. Впоследствии я видал его, ходя к ним в дом из пансиона Чермака в учебный 1837/1838 год на праздничные дни. Он был все так же прикован к постели. Умер он в осеннее время 1840 года.

Свою двоюродную или, лучше сказать, троюродную тетку, Настасью Андреевну Маслович, я помню очень хорошо как гостью наших родителей до самой смерти маменьки. Она обыкновенно приходила к нам почти каждое воскресенье к обеду, побывав предварительно в Екатерининском институте, где все три дочери ее преемственно получили образование; в последнее время, более мне памятное, она ходила туда к дочери своей Машеньке (Марье Григорьевне). Это была пожилая уже дама, вечно страдающая зубными болями и флюсами и вечно подвязанная белым платком. Особенного про нее нечего сказать, разве только то, что она постоянно курила трубку, вероятно, как помощь от зубной боли, но впоследствии и привыкла к табаку. Курила она, конечно, табак американский (турецкий тогда не был в употреблении) или фабрики Фалера, или фабрики Жукова. Мне очень тогда казалось странным, что дама курит. Она курила всегда из папенькиного чубука, который, т. е. папенька, а не чубук, тоже временами, и то изредка, выкуривал по одной трубке после обеда. Еще одну странность помню у тетеньки Настасьи Андреевны. У нее была очень дурная привычка долго оставаться в передней. Бывало, уже наговорится досыта и последнее время уже молчит, но как только попрощается и наденет в передней салоп, то всегда у нее явится новая интересная тема для разговора и она держит провожающих ее в передней в стоячем положении по целому часу. Папеньку и маменьку всегда это возмущало; сперва маменька, бывало, садилась на деревянный коник, бывший в передней, а папенька приносил стул; но, увлеченная своим говором, гостья этого не замечала; тогда папенька просто-напросто, бывало, скажет: «Вы бы, сестрица, скинули салоп и пожаловали опять в залу». – «Нет, братец, я спешу и сейчас ухожу». И действительно, после этого минут через пять, окончательно простившись, уходит.

Были у нас еще родственники: Шеры – Ольга Федоровна и ее муж Дмитрий Александрович. Ольга Федоровна была единокровной сестрой моей матери от второй жены нашего деда, Ольги Яковлевны, до осени 1832 г. я помню ее еще девицею, проживающею при своих родителях в доме дяди Александра Алексеевича. Муж ее был художник и назывался то техником, то архитектором. Доброты он был необыкновенной. Про него, в противоположность к супруге, можно было сказать, как говаривала одна московская кумушка-старушка: «Он такой добрый… такой добрый… совершенно безнравственный».

В той же степени родства, как Шеры, находились с нами и Ставровские: Екатерина Федоровна и ее муж Дмитрий Иванович. Екатерина Федоровна, урожденная Нечаева, была вторая единокровная сестра маменьки от второго брака деда с Ольгою Яковлевною. Я помню ее девочкой, почти товаркой мне по летам. До самого ее замужества я называл ее просто Катенькой, а она меня – Андрюшенькой. В детстве она была очень красивенькой девочкой, а когда подросла, стала просто красавицей. Не потаю греха, что в юности своей я был влюблен в нее без памяти. Ее муж был доктор-акушер. Супружество это было не из счастливых, и сама она умерла трагическою смертью 22 мая 1855 г., о чем скажу в свое время. Один из сыновей их, именно Максимилиан Дмитриевич Ставровский, инженер путей сообщения, был женат на родной моей племяннице Марии Николаевне Голеновской.

Должен упомянуть, наконец, о Тимофее Ивановиче и Елисавете Егоровне Неофитовых. У Ольги Федоровны Нечаевой, впоследствии Шер, была подруга в доме дяди Александра Алексеевича, а именно двоюродная племянница дяди Елисавета Егоровна Куманина. Эта молодая девушка вскоре после свадьбы Шеров тоже была выдана замуж (в тогдашнее время девицы замуж не выходили, а были выдаваемы) за Тимофея Ивановича Неофитова. Это супружество вовсе уже не состояло с нами в родстве, но я упоминаю о нем, как о наших знакомых и родственниках наших родных.

Тимофей Иванович, по самой своей фамилии, несомненно, происходил из духовного звания, что и было ясно отпечатано на всей его физиономии и во всех его действиях живо проглядывало и высказывалось, что, дескать, я – семинарист!.. Это был человек довольно массивный, всегда гладко причесанный, с хохолком, и большой франт. Помню, что почти всегда он приезжал к нам во фраке светло-коричневого или кофейного цвета с металлическими золочеными пуговицами. Подобные фраки тогда только входили в моду, и я только не мог решить вопроса, какой фрак красивее и моднее: светло-коричневый ли Неофитова или светло-синий (почти голубой) тоже с золочеными пуговицами, в котором приезжал к нам иногда Шер. Тут, кстати, замечу, что папенька никогда не носил подобных фраков, и это происходило не от скупости или нежелания следовать моде, но от особого пуританизма, существовавшего тогда в одежде доктора. По тогдашнему мнению, доктор не мог делать визиты к больным ни в каком другом костюме, как только в черном фраке, белом жилете и белом галстуке. Допускался также мундирный (тоже черный) фрак, но тоже с белым жилетом и галстуком. До начала 30-х годов я едва-едва, но помню, что еще носили черные шелковые чулки при коротких брюках с пряжками у колен, с лакированными башмаками; но с начала 30-х годов чулки и башмаки заменились просто сапогами. Хотя папенька в молодых годах и не прочь был пофрантить, но я не помню у него никакого другого костюма, кроме черного или мундирного (тоже черного) фрака с белым жилетом и галстуком, причем всегда с орденом. Когда же отец, вышедши в отставку, надел черный сюртук, то его не узнавали.

Заканчивая галерею лиц, родственных и знакомых в доме родителей, я не могу не упомянуть о некоторых, которых я знал очень мало или которых вовсе не знал, но только слышал о них, а именно: а) Попов – был в каком-то свойстве с нашею маменькою. Это был художник, и его карандашу принадлежат портреты родителей, писанные им в сентябре 1823 года пастелью. Портреты эти всегда висели в доме родителей в гостиной, в золоченых рамах. После смерти родителей портреты эти перешли во владение сестры Варвары Михайловны Карепиной и у нее во время пожара, бывшего в ее квартире в 80-х годах, сгорели. Но, к счастью, я озаботился еще ранее, а именно 21-го июля 1866 года, бывши в Москве, снятием с портретов этих фотографических копий. Так что ныне (1895 г.) копии эти есть единственные портреты моих родителей, и я их очень берегу{20}; б) помню какую-то Евлампию Николаевну, которая, кажется, была в родстве с Поповым и была вхожа в наш дом; в) помню каких-то Фоминых, которых я видел, но про которых ничего не знаю, в каких отношениях они были к родителям, и, наконец, помню некую Ольгу Дмитриевну Умнову, которая с сыном своим Ванечкой (Иван Гаврилович) часто хаживала к нам.

* * *

Теперь приступлю к описанию своего детства.

С самого младенчества, как я начинаю вспоминать свою детскую жизнь, мне всегда рисуются следующие члены семейства: отец, мать, старший брат Миша, брат Федя, сестра Варя и я. Мною кончается, так сказать, первая, старшая серия нас, детей. Хотя за мною и следовали еще сестра Верочка, брат Николя и сестра Саша, но они были еще так малы, что не могли принимать участия ни в наших занятиях, ни в наших играх, и росли как бы отдельною от нас жизнью. Мы же четверо постоянно бывали вместе и наши интересы, наши занятия и наши игры имели много общего. Я начал хорошо себя помнить, когда мне было 3 ½ года. Тогда брату Мише было 8 лет, брату Феде 7 лет и сестре Варе 5 ¾ лет.

Сестра, как единственная в то время из детей девочка, постоянно почти была с маменькой и сидела в гостиной, занимаясь или уроками, или каким-либо детским рукоделием. Мы же, мальчики, не имея отдельных комнат, постоянно находились в зале, все вместе. Упоминаю это для того, чтобы показать, что вся детская жизнь двух старших братьев, до поступления их в пансион Чермака, была на моих глазах. Все их занятия и все их разговоры были при мне; они не стеснялись моим присутствием и разве только в редких случаях отгоняли меня от себя, называя меня своим «хвостиком». Оба старшие брата были погодки, росли вместе и были чрезвычайно дружны между собою. Дружба эта сохранилась и впоследствии, до конца жизни старшего брата. Но, несмотря на эту дружбу, они были совершенно различных характеров. Старший брат Михаил был и в детстве менее резв, менее энергичен и менее горяч в разговорах, чем брат Федор, который был во всех проявлениях своих настоящий огонь, как выражались наши родители.

Выше я упомянул, что хорошо помню рождение сестры Верочки, но оговорюсь, собственно обстоятельств рождения ее я не помню, но помню смерть сестры Любочки, близнятки сестры Верочки, умершей через несколько дней после рождения, а также и то, как Верочку кормила грудью кормилица. Эту кормилицу, Дарью, как теперь вижу. Она была высокая, дородная, еще молодая женщина и, ежели можно так выразиться, была очень обильна на молоко. Бывало, как я и сестра Варенька придем смотреть, как питается грудью наша новорожденная сестренка, то кормилица Дарья вынет свои две массивные груди и начнет, как из брандспойтов, обливать нас своим молоком, и мы мгновенно разбегались в разные стороны. Эта кормилица Дарья постоянно, бывало, говорила, что ее муж «унтр» пошел со своим полком в Анапу[2]2
  И действительно, в 1828 году наши войска заняли крепость Анапу.


[Закрыть]
. Оттуда она во время пребывания у нас и получила два письма от мужа. Это, конечно, было первое географическое название, которое я усвоил себе в свой 3 ½-годовалый возраст. Упомянув о кормилице Дарье, я невольно вспоминаю и двух других кормилиц: Варину, которую звали Катериной, и свою кормилицу – Лукерью. Конечно, этих двух женщин я помню не тогда, когда они жили у нас, но в более позднейшее время, когда уже они приходили к нам в гости. Эти две бывшие кормилицы ежегодно (по преимуществу зимою) приходили к нам в гости раза по два. Приход их для нас, детей, был настоящим праздником. Они приходили из ближайших деревень всегда на довольно долгое время и гащивали у нас дня по два, по три. Как теперь, рисуется в моих воспоминаниях следующая картина: одним зимним утром является к маменьке в гостиную няня Алена Фроловна и докладывает: «Кормилица Лукерья пришла». Мы, мальчики, из залы вбегаем в гостиную и бьем в ладоши от радости. «Зови ее», – говорит маменька. И вот является лапотница Лукерья. Первым делом помолится иконам и поздоровается с маменькой; потом перецелует всех нас; мы же буквально повиснем у нее на шее; потом обделит нас всех деревенскими гостинцами в виде лепешек, испеченных на пахтанье; но вслед затем удаляется опять в кухню: детям некогда, они должны утром учиться. Но вот настают сумерки, приходит вечер. Маменька занимается в гостиной, папенька тоже в гостиной занят выпискою рецептов в скорбные листы (по больнице), которые ежедневно приносились ему массами, – а мы, дети, ожидаем уже в темной (неосвещенной) зале прихода кормилицы. Она является, усаживаемся все в темноте на стулья, и тут-то начинается рассказывание сказок. Это удовольствие продолжается часа по три, по четыре, рассказы передавались почти шепотом, чтобы не мешать родителям. Тишина такая, что слышен скрип отцовского пера. И каких только сказок мы не слыхивали, и названий теперь всех не припомню; тут были и про «Жар-птицу», и про «Алешу Поповича», и про «Синюю Бороду», и про многое другое. Помню только, что некоторые сказки казались для нас очень страшными. К рассказчицам этим мы относились и критически, замечая, например, что Варина кормилица, хотя и больше знает сказок, но рассказывает их хуже, чем Андрюшина, или что-то в этом роде.

Кстати, о сказках. В наше время, то есть во время нашего детства, были очень распространены так называемые лубочные издания сказок: про «Бову-королевича», «Еруслана Лазаревича» и т. п. Это были тетради в четвертушку, на серой бумаге напечатанные лубочным способом или славянскими или русскими буквами, с лубочными картинками вверху каждой страницы. Таковые тетрадки и у нас в доме не переводились. Теперь же подобных изданий что-то не видать в продаже даже и на сельских ярмарках. Правда, теперь есть изящное издание былин, но это уже книга не детская, а ежели и детская, то для детей более зрелого возраста{21}; малюток эта книга не привлечет к себе даже одним своим видом – форматом. Упомянув об этих лубочных сказках, я вспоминаю теперь, когда пишу эти строки (1895 г.), сообщенное мне по поводу их братом Федором Михайловичем уже в позднейшее время, а именно в конце сороковых годов, когда он занимался уже литературою, следующее: один из тогдашних писателей (кажется, покойный Полевой) намеревался сделать подделку под язык и сочинить несколько новых подобных сказок и выпустить их в свет таким же лубочным изданием. По тогдашнему мнению брата Федора Михайловича, спекуляция эта могла бы, при осуществлении, принести большую денежную выгоду предпринимателю. Но, вероятно, затея эта и осталась только затеею.

* * *

День проходил в нашем семействе по раз заведенному порядку, один, как другой, очень однообразно. Вставали утром рано, часов в шесть. В восьмом часу отец выходил в больницу, или в Палату, как у нас говорилось. В это время шла уборка комнат, топка печей по зимам и проч. В девять часов утра отец, возвратившись из больницы, ехал сейчас же в объезд своих довольно многочисленных городских пациентов, или, как у нас говорилось, «на практику». В его отсутствие мы, дети, занимались уроками. В более же позднее время два старших брата бывали в пансионе. Возвращался отец часов около 12-ти, а в первом часу дня мы всегда обедали. Исключения были только в дни масленицы, когда в 10-м часу утра накрывали стол, и к приходу отца из Палаты подавались блины, и после них отец уже ехал на практику. В эти дни обед бывал часу в 4-м дня и состоял только из рыбного. Блины на масленице елись ежедневно, не так, как теперь, ибо считались какою-то непременно принадлежностью масленицы. Сейчас же после обеда папенька уходил в гостиную, двери из залы затворялись, и он ложился на диван в халате заснуть после обеда. Этот отдых его продолжался часа полтора-два, и в это время в зале, где сидело все семейство, была тишина невозмутимая, говорили мало и шепотом, чтобы не разбудить папеньку; и это, с одной стороны, было самое скучное время дня, а с другой стороны, оно было и приятно, так как все семейство, кроме папеньки, было в одной комнате, в зале. В дни же летние, когда свирепствовали мухи, мое положение в часы отдыха папеньки было еще худшее. Я должен был липовою веткою, ежедневно срываемою в саду, отгонять мух от папеньки, сидя на кресле возле дивана, где он спал. Эти полтора-два часа были мучительны для меня, так как, уединенный от всех, я должен был проводить это время в абсолютном безмолвии и сидя без всякого движения на одном месте. К тому же, боже сохрани, ежели, бывало, прозеваешь муху и дашь ей укусить спящего… А из залы слышишь шепотливые разговоры, сдерживаемые смехи. Как, казалось, было там весело. Но, наконец, папенька вставал, и я покидал свое уединение.

В четыре часа дня пили вечерний чай, после которого отец вторично шел в Палату к больным. – Вечера проводились в гостиной, освещенной двумя сальными свечами. Стеариновых свечей тогда еще не было и в помине; восковые же жглись только при гостях и в торжественные семейные праздники. Ламп у нас не было, отец не любил их, а у кого они и были, то освещались постным маслом, издававшим неприятный запах. Керосину и других гарных масел тогда не было еще и в помине. Ежели папенька не был занят скорбными листами, то по вечерам читали вслух; о чтениях этих скажу подробнее ниже. В праздничные же дни, в особенности в святки, в той же гостиной иногда игрывали при участии родителей в карты. И это было такое удовольствие, такой праздник, что не забывалось об этом долго. Упомяну здесь, кстати, что в Пасху практиковалась особая игра – катание яиц. В зале раскладывались ковры или, попросту, ватные одеяла, и по ним с особых лубков катались яйца. Иногда к нам, детям, присоединялись и взрослые, посторонние, так что играющих было человек до 10, следовательно, на кону яиц было гораздо больше. В 9 часов вечера, ни раньше ни позже, накрывался обыкновенно ужинный стол, и, поужинав, мы, мальчики, становились перед образом, прочитывали молитвы и, простившись с родителями, отходили ко сну. – Подобное препровождение времени повторялось ежедневно. Посторонние, или так называемые гости, у нас появлялись очень редко, в особенности по вечерам. Все знакомство родителей ограничивалось большей частью утренними визитами. Впрочем, в более позднее время, когда я оставался с родителями один (братья и сестры были уже в пансионе), по вечерам очень часто хаживал Федор Антонович Маркус, о чем я уже упоминал выше. Я постоянно при этом торчал в гостиной и слушал разговоры их. Когда же, изредка, случалось, что и родители выедут из дому вечером в гости, то наши детские игры делались более шумными и разнообразными. Это случалось вовсе не оттого, что мы, дети, стеснялись в своих играх присутствием родителей, но оттого, что прислуга наша, конечно, стеснялась ими. С отъездом же родителей начиналось пение песен, затем начинались хороводы, игры в жмурки, в горелки и тому подобные увеселения, каковым способствовала наша большая зала и каковых при родителях не бывало. Но, впрочем, отсутствие родителей никогда не бывало продолжительным; в 9–10 часов вечера они непременно уже возвращались. Мы же постоянно на другой день сообщали маменьке, с которою, конечно, были более откровенны, о вчерашних играх во время их отсутствия; и я помню, что маменька всегда, бывало, говаривала, уезжая: «Уж ты, Алена Фроловна, позаботься, чтобы дети повеселились».

Дни семейных праздников, в особенности дни именин отца, всегда были для нас очень знаменательны. Начать с того, что старшие братья, а впоследствии и сестра Варенька, обязательно должны были приготовить утреннее приветствие имениннику. Приветствие это было всегда на французском языке, тщательно переписанное на почтовой бумаге, свернутое в трубочку, подавалось отцу и говорилось наизусть. Помню даже, что один раз было что-то сказано из «Генриады» {22} (единый Бог знает, для какой причины). Отец умилялся и горячо целовал приветствующих. В этот день бывало всегда много гостей, преимущественно на обед; впоследствии же, когда мы, дети, подросли, то помню, что раза два устраивались и вечерние приемы гостей на танцы. Но сколько запомню, ни один из нас, мальчиков, не танцевал охотно, а был выдвигаем как на какую-то необходимую и тяжелую работу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю