Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Андрей Достоевский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
В родственном мне кругу произошло за это время много значительных перемен. Во-первых, начну с того, что брат Михаил Михайлович окончательно переселился в Петербург. Сперва переехал он один, а вслед за ним приехала и вся его семья, и я познакомился со своей невесткой Эмилией Федоровной. Она показалась мне очень еще молодою, симпатичною и доброю немочкою, каковою, впрочем, она осталась и впоследствии; она очень любила брата и свое маленькое семейство, состоящее тогда из трех птенцов – Феди, Маши и Миши. Брат устроился на очень приличной квартире на Невском проспекте, и мы с братом Федором, не сговариваясь, сделали обычай всякое воскресенье и всякий праздник приходить к обеду к старшему брату, как к семейному, и обычай этот неуклонно исполняли до конца 1849 года, когда он нарушился по причинам, от нас не зависящим, которые объяснятся впоследствии.
Вторая семейная перемена тоже была очень важная и значительная. В конце мая 1848 года приехал в Петербург из Москвы мой брат Николя. Его прислали, наконец, москвичи для определения в строительное училище. Он приехал прямо ко мне в училище. Конечно, я тотчас же его отвел в свою новую квартиру в доме Нестерова и представил как нового временного квартиранта Анне Ивановне Дорошкевич, чему она была чрезмерно рада. Водворив Николю в квартиру и дав ему точный адрес ее, я отправил его в контору мальпостов, чтобы он взял окончательно свой чемодан и все свои вещи и вид, а сам возвратился в училище, так как у нас начались уже экзамены. Конечно, вечером я опять пришел на квартиру и застал Николю совсем уже освоившимся. Я насилу узнал его. Из мальчика 11-ти лет он сделался взрослым юношей 17-ти лет. Много было у нас разговоров, из которых я несколько познакомился с новым своим родственником Александром Павловичем Ивановым и к прискорбию своему узнал, что добрейший наш Петр Андреевич сильно хилеет, что недавно был у него нервный удар, от которого он очень туго поправляется. Одним словом, сведения, им сообщенные, были не все приятны…
Сейчас же после экзаменов мы все были озабочены обмундировкою и пошитьем штатского платья. Из переписки, имеющейся у меня, видно, что я на обмундировку просил у дяди пособия. Дядя, впрочем, ввиду неоднократных отказов братьям, не хотел сам удовлетворять и моей просьбы, хотя эта моя просьба с моей стороны была совершенно законна, так как дядя воспитывал меня на свой счет со смерти отца, и я вполне мог думать, что он довершит свое доброе дело, предоставив мне средства на обмундирование. Но дядя отказал. Вместе с известием об этом отказе через сестру Вареньку я получил и успокоение, а именно, что добрейшая тетушка вышлет мне из своих средств, приготовленных ею для меня заранее, 300 рублей серебром. Я вполне полагаю и уверен, что эти деньги дал дядя, но велел только сказать, что они посылаются не от него, а от тетки; и мне не велено было открыто благодарить за эти деньги, хотя сестра Варенька и советовала написать благодарность тетушке в письме к ним, что, конечно, я и исполнил. Но как бы то ни было, я получил на обмундировку от тетушки 300 руб. да из сумм имения 100 руб., всего, значит, 400 руб. Сверх всего этого тетушка прислала мне довольно много всякого рода белья. Таким образом, я был вполне обеспечен. Платье для себя я заказал портному Орланду, имевшему свою мастерскую на Невском проспекте у Полицейского моста, и беспрестанно ходил туда для осведомления, скоро ли все будет готово.
Наконец давно ожидаемое производство наше состоялось, и я произведен был 7 июля 1848 года в чин губернского секретаря с правом пользоваться в дальнейшем чинопроизводством, предоставляемым для учебных заведений первого разряда.
Получивши эту радостную весть, мы сейчас же облеклись в штатское платье и не чуяли ног под собою от радости.
Братья Михаил и Федор Михайловичи на все лето наняли дачу в Парголове и проживали там не в таком страхе от холеры, как мы в Петербурге, ибо в Петербурге она свирепствовала в полном разгаре. Привожу копию с записки, сохранившейся у меня до сих пор, полученной мною от брата Михаила Михайловича в июне 1848 года. Вот она:
«Ответы на вопросы любезного моего брата Андрюши:
1) Холеры у нас в Парголове решительно нет, а о петербургской мы знаем из газет.
2) Деньгами я очень небогат и могу теперь отдать только 5 р. сер., но к 3-му июля крепко надеюсь и даже уверен, если, разумеется, не вмешается в это дело холера, заплатить тебе 15 руб., а может быть, и больше.
3) Глупы вы будете оба с Николей, – прости за черствость выражения, – если сейчас же не бросите зачумленного города и не приедете к нам. Я вам предлагаю свои вершины, возьмите только с собою подушек, простынь и, разумеется, белья, и живите у меня в наше общее удовольствие.
4) Приезжайте немедленно, пока еще целы, а денег, ежели можешь, то, разумеется, займи. Прощай, любезный брат, – спешу, некогда.
Твой М. Достоевский.
P. S. Жена вам кланяется и зовет. Приезжай же, еще раз».
А вот и еще. Приписка в одной из записок из того же Парголова и от того же брата Михаила:
«Пальты носят нынче цвета вареного шоколада. Прощай, или, лучше, до свидания».
Кому бы ни пришлось читать эти мои воспоминания, – пускай, положа руку на сердце, скажет, мог ли я ввиду тогдашнего своего положения ехать гостить в Парголово, в опротивевшей за шесть лет кадетской куртке, ожидая с часу на час и с минуты на минуту производства в чин и облачения в штатское платье?! А вдруг выйдет приказ, а я, живя в Парголове, несколькими часами и даже, может, днями узнаю об этом позже. Нет, никакая холера не оторвала бы меня тогда от Петербурга!
И действительно, на другой же или на третий день по получении известия о производстве, я, облекшись в штатское платье и надев пальто цвета вареного шоколада, поехал в Парголово, где брат Николя уже гостил. Там прогостил и я дня два, но, вероятно, приезд мой принес несчастие Парголову, потому что на 2-й же день моего приезда случился в Парголове первый случай заболевания холерою. С больным случился припадок на улице, и брат Федор сейчас же кинулся к больному, чтобы дать ему лекарства, а потом и растирал, когда с ним сделались корчи. Не помню, или, лучше сказать, не знаю, чем кончился этот припадок больного, потому что в тот же день я отправился в Петербург, чтобы снова томиться ожиданием о назначении своем на должность.
Наконец, 31 июля я получил печатный приказ главноуправляющего, принесенный мне курьером из штаба, за что последний и получил приличную мзду.
Вот что прочел я в этом приказе от 30 июля 1848 года за № 138:
«Назначаются: губернские секретари:
Авилов – в Департамент Рассмотрения проектов и смет Главного Управления.
Достоевский, Шуберский, Дворжицкий и коллежский регистратор Васильев – все четверо в распоряжение Главного Управления Путей Сообщения и Публичных Зданий, с прикомандированием к Департаменту проектов и смет, впредь до нового образования Губернских Строительных и Дорожных Комиссий.
Дмитревский и Карпов – в чертежную Правления I Округа Путей Сообщения.
Бетюцкий и Пешков – в чертежную Правления IV Округа Путей Сообщения.
Повиц-Эпинг – в Лифляндскую губернскую Строительную Комиссию.
Маккерод-дю-Мень – в Нижегородскую Строит. Комиссию и Лаврентьев – в Саратовскую Строительную Комиссию». Вскоре по получении этого приказа мы были приведены к присяге в церкви строительного училище, а вслед затем мы все двенадцать были представлены директором строит. училища генералом Федором Карловичем Притвицем главноуправляющему путями сообщения, графу Клейнмихелю. Представление это прошло очень заурядно. Граф, разговаривая о чем-то с другими представлявшимися, не удостоил нас большим вниманием, кроме молчаливого поклона, которым мы и удовольствовались.
С этого мгновения порваны были, лично для меня, все отношения мои к строительному училищу, и я вступил на действительную государственную службу{75}.
КВАРТИРА ПЯТАЯ
ЖИЗНЬ И СЛУЖБА В ПЕТЕРБУРГЕ ПРИ ДЕПАРТАМЕНТЕ ПРОЕКТОВ И СМЕТ ДО НАЗНАЧЕНИЯ ГОРОДОВЫМ АРХИТЕКТОРОМ В Г. ЕЛИСАВЕТГРАД С АВГУСТА 1848 ГОДА ПО ОКТЯБРЬ 1849 ГОДА
Прежде чем приступлю к описанию обстановки своей жизни в Петербурге по выходе из училища, скажу несколько слов о своем товарище Авилове.
Руф Иванович Авилов, как видно из предыдущего, был моим товарищем по училищу с самого начала и до дня выпуска. Он был родом донской казак и хотя и был выпущен из училища с чином губернского секретаря, но сейчас же был переименован в соответствующий военный чин сотника. Сказав, что он был родом донской казак, я должен здесь отметить те мнения и, так сказать, то направление, которые существовали тогда между казаками: на вопрос, русский ли он? – он постоянно отвечал: «Нет, я не русский, а донской казак». Этот сепаратизм, по крайней мере тогда, был развит между казаками очень сильно. Русскими они как бы пренебрегали, называя их «Сипа́» {76}. Вспоминая теперь, почти через 50 лет, об этой личности, я не могу понять, как я мог так близко сойтись с таким человеком, как Р. И. Авилов. Он был очень хитрый, очень искательный, себялюбивый человек и притом эгоист до конца ногтей. Вероятно, лишь совместное сидение на классной скамье и шестилетнее сотрудничество в ученических успехах сблизили нас. А затем совместная жизнь на квартире скрепила это сближение; хотя, откровенно говоря, друзьями мы никогда не были, и с многими из своих товарищей я был более близок и откровенен, чем с Авиловым. Вот все, что могу сказать о нем теперь, о Руфе Ивановиче Авилове.
Жизнь наша первое время была очень скучная. Хотя мы оба с 30 июля и были прикомандированы к департаменту проектов и смет, но весь август и почти весь сентябрь мы не являлись в департамент, потому что ждали объявления, когда нужно будет нам явиться. Дипломы или аттестаты из училища об окончании курса наук мы получили в конце августа (подписано 20 августа). Шлянье по улицам наскучило, к тому же наступила осень, и осень довольно ненастная, так что я большею частью сидел дома и чем-нибудь занимался. Из присланных мне денег на обмундировку я сэкономил и на приобретение мебели: купил себе кровать с принадлежностями, очень удобный письменный стол, кресло к столу и несколько стульев, равно и комод, а потому моя комната была очень хорошо обставлена. Брат Николя жил все время у брата Михаила Михайловича, но часто гостил и у нас. Его поступление в училище несколько замедлилось, потому что первоначально шла долгая переписка с тульским губернатором о зачислении Николи на мое место на счет сумм Тульской губернии. Но ответ губернатора был неблагоприятный, а потому нужно было изыскать другую вакансию. Вся эта проволочка очень озабочивала меня, а также и москвичей, которые в каждом письме ко мне говорили и рассуждали об этом общем больном для нас месте. Наконец, только в конце октября вакансия была выискана, и Николю потребовали в училище. Конечно, он выдержал успешно экзамен и был к началу ноября месяца совсем и окончательно определен в число воспитанников строительного училища, – теперь, право, не припомню, на какую вакансию. Это поступление его в училище сняло с меня как камень с шеи, потому что все-таки на мне лежала нравственная ответственность перед москвичами, так как я возбудил мысль об определении его в наше заведение.
Наконец, дождались и мы с Авиловым, что нас потребовали в департамент, и мы поступили на действительную службу, в которой, впрочем, считались уже с 30 июля. Это случилось уже в конце сентября месяца. В день нашей явки мы представились вице-директору департамента генерал-майору Кролю, который был порядочным-таки солдафоном; он, кажется, был переименован в инженеры из строительного отряда, и должность его по департаменту была хозяйственно-распорядительною. При этом представлении (нас представлялось всего пять человек) Кроль никакого приветствия нам не сказал, только объявил, в какое отделение кто назначен. Я назначен был во 2-е отделение департамента, где рассматривались проекты, а Авилов – в 1-е отделение, где рассматривались и проверялись сметы. Следовательно, тут мы были разделены и занимались в двух совершенно различных местах. Затем Кроль представил нас директору департамента инженер-генералу Морицу Андреевичу Дестрему. Этот человек был совершенно другого склада, нежели его помощник. Он очень приветливо нас принял и даже всем подал руку, что в то время не все делывали. Но этим и кончилось, впрочем, наше с ним сношение. Он никогда не бывал по отделениям, а сидел только в общем присутствии, куда мы не допускались без особой нужды.
Занятия наши состояли в следующем. Все проекты казенных и общественных построек из губернских строительных комиссий присылались в департамент. Департамент раздавал эти проекты служащим в нем техникам для предварительного рассмотрения. Техники эти, то есть мы, должны были рассмотреть данный нам проект, сделать свои замечания на недостатки их и, ежели нужно, то и эскиз всех предназначаемых перемен. С этими соображениями мы отправлялись к начальнику отделения, и по рассмотрении им и утверждении наших эскизов мы должны были составить вновь проект, отдать его в переплетную для наклейки на коленкор и затем, окончательно отделав, представить начальнику отделения, который уже и вносил эти переделанные проекты на утверждение общего присутствия. Потом проекты эти, уже в утвержденном виде, передавались в 1-е отделение, где по ним переделывались представляемые сметы. Но все эти процедуры делались очень медленно. Я помню, что за всю свою годовую службу в департаменте мне удалось таким образом обработать не более 5–6 проектов. И это еще хорошо; другие сделали еще менее. Не помню теперь, где находился дом, занимаемый департаментом. Знаю только, что департамент был не очень далеко от нашей квартиры, кажется, где-то в Коломенской части, вблизи Фонтанки, и что я постоянно туда и обратно ходил пешком, не прибегая к извозчикам. В первую же получку жалованья нам причиталось получить за два месяца, то есть за август и сентябрь месяцы, всего с лишком 70 рублей серебром. Но, увы, мы получили только за один месяц, потому что августовское жалованье с нас было удержано за полученный чин. Кстати, о жалованье. Тогда жалованье выдавалось не 20-го числа, как нынче, но всегда 1-го числа, за истекший месяц. В департаменте практиковался обычай, что казначей выдавал жалованье и за месяц вперед, за двумя поручителями и с разрешения директора. Вот я, обдумав этот благодетельный обычай и получив 1-го ноября жалованье за истекший октябрь месяц, подал прошение о выдаче мне вперед жалованья за декабрь месяц, представив за себя двух поручителей. Ходатайство мое было уважено, и я получил жалованье и за декабрь месяц. Таким образом, у меня за сделанными расходами образовался остаток рублей в 50 серебром, и я на эти деньги вознамерился ехать в отпуск в Москву для свидания с родными после семилетней разлуки. И это ходатайство мое было уважено, и я с половины ноября месяца был уволен в отпуск на 28 дней. Сборы мои были недолгие. Заручившись согласием на отпуск, я взял билет в мальпосте на поездку в Москву, в таком же открытом месте, в каковом семь лет тому назад приехал с братом Михаилом в Петербург, так что в день получения отпуска я был готов к отъезду. Побывав у братьев и простившись с ними, я к вечеру отправился в почтамт, откуда и отправлялись мальпосты. Туда же приехали меня проводить мой сожитель Р. И. Авилов и брат Михаил Михайлович; причем последний дал мне, прощаясь, памятную записку, она у меня сохранилась и доныне, и я привожу ее здесь в точной копии; вот она:
«1) Попросить у Петра Андреевича, если есть какая-нибудь возможность, прислать мне немедленно сто рублей сер., так как для меня наступает один из труднейших месяцев.
2) Написать мне с одною из первых почт по приезде:
a) о нашем деле: скоро ли оно может быть окончено и когда (приблизительно) можно ожидать получения денег, вырученных от продажи имения.
b) Убедительнейше просить Петра Андреевича постараться окончить поскорее это дело, так как от проволочки его страждут наши интересы.
c) Если можно, то с этим же письмом выслать ко мне 100 руб., о которых я прошу вначале.
d) Будут ли нынешний год какие-нибудь доходы с имения и на какую сумму я могу рассчитывать?
О всем этом я братски прошу брата Андрюшу похлопотать и уведомить меня, в полной надежде, что он не оставит моей просьбы без внимания. Прошу его еще передать Петру Андреевичу, а равно как и милым сестрам, поклон и братское приветствие, а тетушке передать, что я ее люблю и уважаю с тем же глубоким чувством, как любил и уважал еще при жизни покойной маменьки».
Все изложенное в этой памятной записке, конечно, было исполнено, но результаты были неблагоприятны для брата, во-первых, потому, что имение было обременено долгами, а во-вторых, что окончательная продажа имения не могла совершиться в то время, так как в числе наследников двое, то есть брат Николя и сестра Сашенька, были еще несовершеннолетние. И действительно, продажа нашего имения и наш окончательный раздел могли состояться только в октябре месяце 1852 года, о чем я и сообщу в своем месте.
Путешествие мое в мальпосте сопровождалось такою же обстановкою, как и семь лет назад, только настроение мое было более покойным и радостным ввиду скорого свидания с дорогими московскими родными. На 3-й день я ввалился в Московский почтамт и оттуда сейчас же направился к сестре Варваре Михайловне и ее мужу Петру Андреевичу. – Я ввалился к ним, как снег на голову, и тем радостнее было наше свидание. Конечно, в тот же день я с сестрою отправился к Ивановым. Сестру Верочку я застал в последних днях или, лучше сказать, минутах беременности; а в личности Александра Павловича я нашел очень доброго, веселого и симпатичного человека. Я с ним сошелся с первого же дня свидания, и он мне очень полюбился, каковые чувства я и сохранил к нему до конца его жизни. Но ввиду такого положения Верочки я у них в первые дни бывал редко и то на несколько минут. На другой день я отправился к Куманиным, которых сестра Варенька успела уже предуведомить о моем приезде. Тетушка меня встретила с распростертыми объятиями, а дядя был очень внимателен и любезен со мною. В этих трех домах, более мне родственных, я и вращался ежедневно. Визиты же к остальным родным и знакомым я отложил в долгий ящик.
47–48 лет назад Москва резко отличалась от Петербурга, и немудрено: тогда еще не было такого единения между двумя столицами, как теперь. Теперь стоит только человеку, стоящему в Петербурге у телефона, чихнуть, как в ту же минуту он может от своего московского собеседника получить через телефон же обычное приветствие: «Будьте здоровы». Нет, тогда почта приходила из Петербурга в Москву на 3-й день и разносилась по домам на 4-й. В газетах же писали и сообщали о новостях очень сдержанно; а потому понятно, что в Москве часто ходили такие несообразные сплетни про Петербург, что только плюнешь да перекрестишься. Но сколько бы ни были курьезны и несообразны эти сплетни, но такой, какую услышал я, думаю, не мог бы без особых колик от смеха перенести ни один человек. Помню, что во второй или третий приезд к Куманиным бабушка Ольга Яковлевна очень таинственно отводит меня в уединенное место и с такою же таинственностью, как будто бы про великий секрет, допрашивает:
– Правда ли, Андрей Михайлович, что ваш Клейнмихель (бабушка уже знала, что он мой главный начальник) дал публично пощечину петербургскому митрополиту?..
Конечно, я гомерически расхохотался и при всем своем наружном уважении к бабушке Ольге Яковлевне долго не мог прекратить этот смех. Но, перестав смеяться, я уверил ее, что ничего подобного в Петербурге не случалось, да и не могло случиться; вскоре после этого я убедился через расспросы, что в Москве между простым людом и в Замоскворечье, в купеческих домах, действительно упорно циркулировала подобная ни с чем несообразная молва. Теперь же, описывая этот курьезный случай, невольно приходит на мысль, что тогда и у простого люда было очень невыгодное мнение о Клейнмихеле и убеждение в том, что для Клейнмихеля всякая сделанная им пакость пройдет бесследно и что от него ничего нельзя и ждать другого, кроме пакости.
Время, проведенное мною в Москве, было самое веселое время, потому что оно совпало с тремя именинными днями в кругу моих родных. Во-первых, 23 ноября был день именин дяди Александра Алексеевича Куманина. У него был очень многолюдный обед. Конечно, обедали только одни родные, коих было немало. В этот день я со многими увиделся впервые со времени своего отъезда из Москвы семь лет назад. И все ко мне относились очень внимательно и все просили к себе.
На другой день 24 ноября были именины Катеньки, то есть Катерины Федоровны Ставровской; я был у них и провел время тоже очень приятно, хотя у них особого празднества и не было. Дмитрий Иванович был немного скупенек, это все московские родственники знали. Но, впрочем, скромное празднование было, может быть, и оттого, что у Катерины Федоровны только месяц назад (13 октября 1848 г.) родился второй сын Максимилиан. Наконец, 4 декабря были именины сестры Варвары Михайловны, и у Карепиных был многолюдный вечер, много было и мужчин, и дам. Играли на двух столах в преферанс. При этом, помню, со мной случился маленький инцидент. Конечно, я не играл в карты, но часто подходил к играющим. И вот, подойдя к одному столику, где играл Тимофей Иванович Неофитов, я был свидетелем, что у него упала с рук карта, и он, показывая на нее, сказал мне: «Андрей Михайлович, поднимите карточку». Конечно, я мог, вовсе не роняя своего достоинства, поднять карту для такого пожилого человека, каким был тогда Неофитов, но… но мне было тогда только 23 года, и это показалось мне очень обидным, а потому я и закричал проходившему мимо лакею: «Человек, подними карту», а сам отошел от стола и более не подходил к нему. Когда на другой день я рассказал про это тетушке, то она, совершенно одобрив мой поступок, сказала, что я тактично поступил. Во время же моего отпуска были и мои именины. Сестра Варенька подарила мне полдюжины серебряных чайных ложек, кругленьких, в русском вкусе. Из них у меня в настоящее время не осталось ни одной; частью пропали, а частью перешли внукам, когда они начинали сами владеть ложками.
Раз как-то помню еще в начале моего пребывания в Москве, приезжает утром к Карепиным Александр Павлович Иванов; все лицо его было радостное и, видимо, пылало счастием. Конечно, хозяева сейчас же догадались о причине праздничного настроения Александра Павловича, и наперерыв засыпали его вопросами: «Ну что у вас нового? Не поздравить ли вас? Не с сыном ли поздравить вас?..»
– С сыном, с сыном, с сыном, – отвечал он, – сын, турецкий сын… Мария…
– Как Мария? Значит, опять дочь?
– То есть совсем хотел быть сын, да бабушка акушерка в чем-то ошиблась, ну и родилась дочка, зато прехорошенькая, и Верочка, слава Богу, ничего, здорова…
Этот турецкий сын – дочь Мария, ныне Мария Александровна Иванова, проживающая в Москве. Она очень хорошая пианистка, окончившая курс в консерватории и содержавшая себя уроками музыки, которых у нее достаточно{77}.
Очень быстро прошел для меня 28-дневный отпуск, и я снова расстался со всеми московскими родными. В тех же мальпостах я воротился в Петербург, и жизнь петербургская вскоре вошла в свою колею. Ежедневное хождение в департамент и домашняя жизнь настали те же, что и прежде. При таковых обстоятельствах настал 1849 год, очень для меня памятный по своим последствиям.
Время от Рождества до Пасхи прошло незаметно, очень быстро. Пасха в 1849 году была ранняя (5 апреля), а вскоре после Пасхи, как часто бывает в Петербурге, наступило в конце апреля лето, почти летняя погода, так что все покинули шубы и теплые пальто и облеклись в летние.
22 апреля 1849 года, в пятницу вечером, часов в 6 я вышел из дому и отправился на Литейную, чтобы побывать у своего товарища архитектора Григория Ивановича Карпова, к которому я нередко хаживал. С ним жила его молоденькая сестра, и с нею очень приятно было проводить время. День был очень жаркий. Проходя по Загородному проспекту, я совершенно неожиданно встретился с братом Федором Михайловичем, близ церкви Введения (полковой Семеновского полка). Встреча эта и кратковременный разговор с братом глубоко врезались в моей памяти. Мы поздоровались и простояли вместе минут пять. После встречных приветствий брат сказал:
– Скверно, брат, очень скверно! Чувствую, что болезнь подтачивает меня. Нужно бы отдохнуть, полечиться, куда-нибудь поехать на лето… а средств нет!.. Что ты не заходишь? Заходи как-нибудь.
– Да ведь послезавтра воскресенье, увидимся у брата…
– А ты будешь у брата?
– Непременно.
– Ну так до свидания!
Но в воскресенье нам обоим уже не удалось быть у брата Михаила Михайловича.
У Карповых я просидел целый вечер, и очень приятно провел время. Обратный путь с Литейной, по наступившим уже петербургским белым ночам, я прошел пешком в очень приятном настроении духа. Воротился я домой часов в 12 ночи, довольно долго читал, лежа в постели, и когда погасил свечу, то сквозь щели внутренних ставен (квартира была в первом этаже) прорывался уже свет от утренней зари. Я заснул в самом спокойном настроении духа, никак не предполагая столь тревожного и ужасного пробуждения! Спать мне пришлось недолго. Часу в 4-м утра я сквозь сон услышал:
– Андрей Михайлович, Андрей Михайлович, вставайте! Очнувшись от сна и накинув халат, я вышел в среднюю общую комнату (гостиную), где ставни не были закрыты и где было уже совершенно светло. Взору моему представилось целое общество: жандармский штаб-офицер, жандармский поручик, частный пристав, жандарм и несколько полицейских, находящихся в соседней комнате (столовой). А позади всех их виднелись трепещущая и не совсем еще одетая Анна Ивановна и мой товарищ Авилов.
Жандармский штаб-офицер начал:
– Вы господин Достоевский?
– Я.
– Андрей Михайлович?
– Да.
– Архитектор?
– По высочайшему повелению вы арестуетесь, – и при этом почти всовывал мне для прочтения бумагу об арестовании меня! Но мне было не до доказательств правильности моего ареста… Я был просто ошеломлен.
И в самом деле, не зная, почему, для чего, и ничего не подозревая, спросонков и при такой обстановке – услышать подобные слова – было ужасно. Со мной сделалось какое-то нервное потрясение.
Начали меня собирать в путь; то есть разбирать все мои вещи и бумаги и все увязывать в узел; при этом происходило все то же, что и при арестовании моего брата Федора Михайловича, так хорошо им самим описанного в 1860 г. в альбоме г-жи Милюковой[28]28
Русская Старина. T. XXX, страница 705.
[Закрыть]. Отмечу некоторые особенности.
По окончании связыванья всех бумаг и книг и после обыска всех столов, комодов и прочих хранилищ, оказался препорядочный узел. Жандарм, так же как и при арестовании брата, полез на печку, но не оборвался и не упал, а достал с печи большую связку, хорошо упакованную в газетную бумагу, и с торжеством отдал ее своему начальству. «Что у вас в этом свертке?» – «Спички», – с трепетом отвечал я.
Распаковали связку и действительно убедились, что в ней было большое количество спичек. Дело в том, что в начале 1849 года разнесся слух, что с июня месяца будет запрещена продажа спичек в том виде, как она совершалась; но что они будут продаваться под бандеролью в железных коробках и будут очень дороги. Многие по этому случаю делали большие запасы их – в том числе и я. Упоминаю об этом для того, чтобы показать, до какой степени я был нервно расстроен. Когда отыскали тюк, то мне показалось, что это-то и есть то преступление, за которое меня арестуют! Хотя это покажется и смешным, но чего не может прийти в голову в таком расстроенном и, можно сказать, болезненном состоянии?!
– Ну, это мы можем и не брать, – решил авторитетно жандармский полковник.
Товарищ мой Авилов, видя мое расстройство, вздумал ободрить меня словами: «Ну, что ты беспокоишься! Ты ни в чем не виноват, подержат, да и выпустят». – «Ну, не скажите, это иногда бывает не так легко». Мне врезалось в память это как-то не по-русски построенное выражение.
Между тем подали чай, и полковник, нисколько не стесняясь, взял стакан чаю и уселся в нашей гостиной, у отворенного окна. Несколько времени спустя он внезапно проговорил: – «А вот и капитан Львов полетел до облаков». Это он сказал, увидевши проехавшую мимо окон карету. После я понял, что это было сказано по поводу ареста полковника Львова, который жил тогда в районе Измайловского полка и которого уже провезли. Этого капитана Львова, как после я слышал, тоже взяли по ошибке, вместо однофамильца (тоже гвардейского офицера); но он был счастливее меня, и ошибочность его ареста обнаружилась очень скоро, чуть ли не на другой или третий день. Рассказывали, что покойный император Николай Павлович при первом разводе, как истинный рыцарь, лично извинялся перед Львовым, обласкал его и дал небольшую пенсию его старушке-матери. Не знаю, насколько справедливы эти сведения, по крайней мере, в то время об этом передавали как о верном факте.
Сборы приходили к концу, и полковник объявил Авилову, что хотя он не уполномочен делать обыск в его квартире, но так как на самом деле квартира наша оказалась общею, то он считает необходимым как комнату, ему принадлежащую, так настоящую в ней письменную конторку опечатать, оставив в его распоряжении только общие комнаты, в которых никаких вместилищ, кроме стульев, дивана и обеденных столов (тщательно осмотренных), не было. – Конечно, против этого Авилов протестовать не мог, но при этом не пропустил случая, чтобы не сошкольничать:
– Я ничего не могу возразить против опечатания моей комнаты и конторки, но позвольте, господин полковник, просить вас об одолжении.
– Что прикажете, господин сотник?
– Позвольте мне внести в эту комнату прежде, нежели она будет опечатана, мое носильное платье.
– Для чего же это?
– Да я подам рапорт в департамент, в котором служу, об опечатании моего платья и получу возможность не ходить на службу и устрою себе маленькие каникулы.
– Это можно, препятствовать этому не могу.
Так Авилов и сделал и провел все время моего заключения в добровольном домашнем аресте.
Хотя я и получал порядочное по тогдашнему времени содержание, но к концу месяца (жалование выдавалось не 20-го, а 1-го числа) у меня оставалось только несколько мелких монет, у Авилова тоже, – которые он и передал мне. Таким образом, у меня образовался капитал до двух рублей.
При отъезде из дома я хотел было надеть легкое летнее пальто, так как день обещал с утра быть ясным и жарким.