355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Шляхов » Петр Чайковский. Бумажная любовь » Текст книги (страница 8)
Петр Чайковский. Бумажная любовь
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:24

Текст книги "Петр Чайковский. Бумажная любовь"


Автор книги: Андрей Шляхов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ «БРАТЬЯ»

«Как хорошо, что у меня есть Модя и Толя», – часто думал Чайковский.

Близнецы были совершенно разными людьми, с разными взглядами на жизнь, разными привычками, но одно у них было общим – любовь к брату Пете.

Когда в 1860 году Сашенька, опекавшая младших братьев и заменившая им мать, вышла замуж за Льва Васильевича Давыдова и уехала с ним в Каменку, близнецы почувствовали себя одинокими. Именно тогда Петя, уже совсем взрослый мужчина, начинающий правовед, обратил внимание на неприкаянных младших братьев и стал заботиться о них. В одном из своих писем к Надежде Филаретовне он напишет: «Без преувеличения можно сказать, что эти два молодых человека составляют по своим нравственным и умственным качествам очень приятное явление. Меня соединяет с ними одна из тех взаимных привязанностей, которая и между братьями встречается редко. Они гораздо моложе меня, т. е. им десятью годами меньше моего. Когда умерла мать, им было четыре года. Сестра была в институте. Старший брат, человек хороший, но не из особенно нежных, не мог им заменить ласковой и любящей матери. Конечно, и я не был для них матерью, но я с самой первой минуты их сиротства хотел быть для них тем, что бывает для детей мать, потому что по опыту знал, какой неизгладимый след оставляет в душе ребенка материнская нежность и материнские ласки. И с тех самых пор между мной и ими образовались такого рода отношения, что как я люблю их больше самого себя и готов дня них на всякую жертву, так и они беспредельно мне преданы».

А вот как вспоминал тот знаменательный день Модест Ильич: «Ко времени замужества нашей сестры нам было по десять лет. Она любима была нами нежно, и поэтому, когда уехала, мы оба почувствовали себя очень осиротевшими. К этому горю присоединилось и то, что нас в это время отдали в домашнюю школу некоего А., где, вследствие нашей отсталости, учиться было просто невозможно. Мы ходили туда утром и часам к трем дня возвращались домой, где были предоставлены сами себе до ночи. Я живо помню эти длинные тоскливые вечера, когда отец сидит у себя в кабинете, заваленный работой по реформе Технологического института, брат Петр где-нибудь порхает вне дома, тетушка Елизавета Андреевна с Амалией или в гостях, или заняты своими делами, а мы с Анатолием шляемся, не зная, за что приняться… Но однажды в один из таких тусклых вечеров вдруг все меняется: обожаемый, необыкновенный старший брат Петя не прошел мимо, а остановился и спросил: «Вам скучно? Хотите провести вечер со мной?» И до сих пор брат Анатолий и я храним в памяти мельчайшую подробность этого вечера, составившую новую эру нашего существования, потому что с него началось наше тройное единение, прерванное только смертью».

Баронесса фон Мекк тут же откликнется: «Как мила и трогательна Ваша взаимная привязанность с двумя юношами-близнецами, какое золотое сердце надо иметь тем, которые способны на такие чувства. Какими славными мне представляются Ваши любимчики Анатолий и Модест».

Оба брата, и Модест, и Анатолий, окончили то же Училище правоведения, что и Петр Ильич, но далее по юридической стезе пошел один только Анатолий. Свою карьеру он начал прокурором в Киеве, затем продолжил в Минске, Петербурге, Москве, в Тифлисе…

Начальство ценило его как знающего и прилежного юриста, ввиду чего повышения по службе шли одно за другим. Позже он станет вице-губернатором Тифлиса, затем Ревеля, позже – Нижнего Новгорода… И везде ухитрится сохранить свою репутацию незапятнанной, что на подобном поприще очень сложно.

Анатолий не чужд искусства – он страстный театрал, непременный участник домашних спектаклей и неплохой музыкант. Любит играть на скрипке, петь романсы, особенно те, музыку к которым написал брат Петя.

Больше всего он любил вот этот, написанный Петром Ильичом на плещеевское «Молчание»:

 
Ни слова, о, друг мой, ни вздоха…
Мы будем с тобой молчаливы…
Ведь молча над камнем могильным
Склоняются грустные ивы…
И только, склонившись, читают,
Как я, в твоем взоре усталом,
Что были дни ясного счастья,
Что этого счастья – не стало!
 

Петру Ильичу романс тоже был по душе, но, когда его пел Анатолий, на душе отчего-то становилось так тяжко, что впору было рыдать.

Зарыл ты свой талант в землю. Толя! – утирая навернувшиеся на глаза слезы, говорил он.

Ничего, – смеялся Анатолий, – должен же в таком большом семействе, как наше, быть хоть один действительный юрист, чтобы было к кому за помощью обращаться!

Смеялся он хорошо, смотреть было приятно и плакать уже не хотелось.

И впрямь – без своего родного юриста жить было бы тяжело. Сам Петр Ильич давно за ненадобностью выбросил из головы эту скучную премудрость – разве могла юриспруденция (одно название-то каково – словно цыган кнутом щелкает) сравниться с божественным чудом, имя которому музыка.

Модест же никогда юристом быть не собирался. В Училище правоведения его отдали чуть ли не насильно, из тех соображений, чтобы оба брата учились вместе – всё легче будет. Модест с младых, как говорится, ногтей тяготел к искусству, прежде всего к театру и даже собирался учиться на актера, но пришлось, увы, вместо этого стать скучным правоведом. Впрочем, Модест им пробыл недолго – недолго поработал в Симбирске, а затем в Киеве и Петербурге и оставил юридическую деятельность. Правда, в актеры идти уже передумал – пошел по литературной стезе. Кстати говоря, Петр Ильич первым заметил литературное дарование брата.

Модест начал с газетных рецензий, а затем отдался сочинению пьес, которые с удовольствием ставили разные театры. Ему неплохо удавались либретто, именно Модест напишет либретто для опер Петра Ильича «Пиковая дама» и «Иоланта».

Вдобавок он, свободно владея шестью языками, успешно занимался переводами, а также проявил себя и как одаренный педагог. На протяжении одного года он изучал в Европе основы сурдопедагогики, чтобы заниматься со своим глухонемым воспитанником Колей Конради.

«Модест – натура необыкновенно богато одаренная, но без определенной склонности к какой-либо одной сфере деятельности», – напишет о нем Чайковский баронессе фон Мекк.

А вот как он сравнивает своих братьев. Разумеется, тоже в письме к баронессе фон Мекк

«Между моими братьями Анатолием и Модестом только одна общая черта, – это бесконечная доброта сердца и любвеобилие его. Во всем остальном эти близнецы совершенные антиподы. Анатолий очень общителен, очень любит общество и имеет в нем большой успех. Он любит искусство, как дилетант; оно не составляет для него необходимого элемента в жизни. Он усердно служит и самым добросовестным и честным образом добивается самостоятельного положения на служебном поприще. Он не обладает поразительным красноречием, ни вообще какою– либо исключительною блестящею способностью. Всего этого у него в меру. В нем есть какое-то пленительное равновесие способностей и качеств, вследствие которого обществом его дорожат одинаково и серьезные умы, и ученые люди, и артисты, и умные женщины, и просто пустые светские дамы. Я не знаю ни одного человека, который, подобно ему, пользовался бы такой искренней общей любовью людей всех сословий, положений, характеров. Он очень нервен, очень чувствителен и, как я уже сказал выше, добр до бесконечности.

Модест умнее Анатолия. Я даже имею основание утвердительно сказать, что он очень умен. Он мало общителен и склонен, подобно Вам и мне, удаляться от людей. Натура его артистическая. Со службой он никогда не мог примириться и до такой степени пренебрегал ею, что внушал мне серьезное беспокойство. Мне казалось тогда, что это один из многочисленных представителей типа неудавшегося человека, в котором дремлют какие-то силы и не знают, как им проявиться. Совершенно случайно он попал в педагоги, и только тут он обнаружил все свои чудные свойства…»

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ «НЕКОТОРОЕ ПОДОБИЕ РАЗВОДА»

«Вы говорите в письме Вашем, что интересуетесь видеть мои эскизы. Не примете ли Вы от меня полное последование черновых рукописей моей оперы «Евгений Онегин»? Так как к осени уже будет готов печатный клавираусцуг ее, то Вам, может быть, интересно будет сличать эскизы с отделанным и уже вполне готовым большим сочинением? Если да, то тотчас по Вашем возвращении в Москву я Вам пришлю эти рукописи. Я Вам предлагаю именно «Онегина», ибо ни одного сочинения я не писал с такой легкостью, как эту оперу, и рукопись можно иногда разобрать совершенно свободно; в ней мало помарок».

Чем еще можно отблагодарить дорогую Надежду Филаретовну за всю ее безмерную доброту?

Они по-прежнему старательно избегают встреч, прежде, чем Чайковский вновь посетит Браилов, распорядок взаимных перемещений будет тщательно согласован.

Баронесса фон Мекк счастлива получить такой бесценный сувенир, такой уникальный дар, как черновик оперы, написанный Его рукой!

Разве возможно не отблагодарить? Чисто по-дружески?

Чем же?

Ответ подскажет Чайковский в следующем письме, написанном четырьмя днями позже.

Подробно расскажет Надежде Филаретовне, что получил «длинное послание» от Антонины Ивановны, которую именует «известной особой».

Как и всегда послание состоит из «оскорбительных дерзостей» и «совершенно непостижимых бессмыслиц». Она предлагает мужу, чтобы он приехал к ней в Москву и вместе с ней отправился бы к каким-то «людям» для того, чтобы эти люди их судили и развели.

Не надо думать, что Антонина Ивановна уже готова подавать жалобу в консисторию. Нет, что вы! Между мифическими «людьми» и духовной канцелярией нет ничего общего.!

Да и разводиться она не хочет – берется доказать этим самым «людям», что она ни в чем не виновата.

Все разъяснения пошли прахом.

Петр Ильич впервые понял, что, скорее всего, развода он не получит никогда – только зря будет тратить силы, нервы и деньги.

Отныне он не будет читать ее писем – даже в руки их брать ему противно!

Как хорошо, что есть на свете добрейший Петр Иванович Юргенсон, взявший на себя денежные расчеты с Антониной Ивановной.

Денежные расчеты – вот тот кнут, тот пряник, действуя которым можно удержать Антонину Ивановну как можно дальше от себя (лучше всего – в другом городе) и заставить ее молчать!

«Никаких поблажек, никаких уступок быть не может, – решает Чайковский. – Теперь будет так – сторублевую свою пенсию она будет получать лишь в том случае, если будет вести себя так, как бы ее нет вовсе».

И подписку! Непременно – взять с нее подписку, чтобы назавтра она не вздумала отказываться от своих слов!

Но – бестолковая жена успела наделать долгов. До– вольно-таки солидных.

Теперь она ведет речь о продаже все того же, доставшегося ей по наследству от отца, леса под Клином.

Чайковский прекрасно понимает – чем это ему грозит. Как только лес будет продан ради уплаты долгов, он станет не только «погубителем несчастной женщины», но и «разорителем». Новые обвинения, новые сплетни, новые слухи…

– Ах, разве вы не слышали? Чайковский-то не просто бросил свою жену вскоре после свадьбы – он успел до того лишить несчастную последних крох наследственного состояния!

И никого уже не будет интересовать, когда, кем и чего ради был продан этот проклятый лес, с которым Антонина Ивановна, по меткому народному выражению, «носится как дура с писаной торбой».

Да она и есть дура!

Умная бы давно продала ему свободу за десять тысяч.

Приняв решение, Чайковский не ищет – где бы занять денег. Он пишет доброй волшебнице, своему единственному другу:

«Чтобы удовлетворить ее (Антонину Ивановну. – А. Ш.), я попрошу Вас или оставить мне в Браилове (если это возможно), или прислать мне две тысячи пятьсот рублей…».

Относительно рукописи баронесса фон Мекк напишет ему: «Что касается Вашего предложения, дорогой мой, пожертвовать мне рукопись «Евгения Онегина», то оно мне чрезвычайно приятно, и я, конечно, не откажусь от него, только извините меня, если я скажу Вам откровенно свой взгляд и свое желание по этому предмету. Вы зарабатываете Ваш хлеб трудом, следовательно, было бы стыдно и совесть запрещает мне пользоваться этим трудом даром. Поэтому, мой милый, хороший, если Вы согласны уступить мне эту рукопись за пятьсот рублей, то я буду очень рада ее получить…»

О суммах денег, уже выплаченных ею Петру Ильичу, в порядке дружеской помощи, деликатная баронесса фон Мекк не вспомнит. Она еще добавит: «…но прошу Вас убедительно без всякой церемонии сказать мне, соответствует ли эта сумма приобретению».

С одним из следующих писем она отправит Чайковскому требуемые две с половиной тысячи, не забыв приложить к ним и «обыкновенную» сумму – Надежда Филаретовна еще с прошлого года платит Петру Ильичу пятьсот рублей ежемесячного пособия.

По тем временам эта сумма составляла больше трети годового полковничьего жалования…

Или жалованье университетского профессора за два месяца…

Пуд хлеба в розницу тогда стоил меньше рубля…

И далеко не каждый гимназический учитель мог похвастаться тем, что зарабатывает столько за год…

А какой-нибудь писец в захолустье жил с семьей на пятнадцать рублей в месяц…

От вознаграждения за рукопись «Евгения Онегина» Чайковский откажется: «Друг мой! Вы предлагаете мне вознаграждение за рукопись «Онегина», но неужели все, что я для Вас сделал бы или дал бы Вам, уже не сторицей вознаграждено всем, чем я обязан Вам? Рукопись эта, впрочем, и не имеет никакой цены. Еще в первый раз в жизни мне приходится встретить в Вас человека, интересующегося моей черновой работой. Я далеко еще не так знаменит, чтобы такие автографы мои имели какую-нибудь ценность. Каким же образом я буду ожидать за это вознаграждения, да еще с Вас!»

«Нет, я до сих пор поступал неправильно, – думал Петр Ильич о своем неудавшемся разводе. – Я просил ее, а надобно было сделать наоборот – чтобы она просила меня. Итак, решено: уплачиваю ее долги, при каждом неверном шаге лишаю ее части ежемесячных выплат, письма ее возвращаю нераспечатанными. Долго так она не выдержит – рано или поздно захочет вновь замуж и сама, сама начнет молить меня о разводе! Тогда-то я без помех разведусь с ней!»

Всякое упоминание об Антонине Ивановне было больно и неприятно ему.

А стоило только подумать о Надежде Филаретовне, как следом из глубин памяти всплывало:

 
Бурной жизнью утомленный,
Равнодушно бури жду:
Может быть, еще спасенный,
Снова пристань я найду…
Но, предчувствуя разлуку,
Неизбежный, грозный час,
Сжать твою, мой ангел, руку
Я спешу в последний раз. [4]4
  А.С. Пушкин. «Предчувствие».


[Закрыть]

 

Она преисполнена сочувствия, тревоги, понимания: «Как меня смущает и волнует то, что Вас так тиранит эта ужасная особа; как бы я хотела, чтобы нашлось средство Вам избавиться от этой связи, а то Вы никогда не будете гарантированы от ее приставаний и притязаний».

Времена тогда были своеобразные, можно даже сказать – уникальные были времена. Даже очень богатые люди (а баронесса фон Мекк была очень богата) не рассматривали физическое устранение как метод избавления от ненужных проблем. Как своих, так и своих близких.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ «МОСКОВСКИЕ ДНИ»

Поселился Петр Ильич на Знаменке, в доме Сергеева, что напротив Александровского училища. Номер квартиры был тринадцатым, но это его не смутило – стараниями Алексея было устроено милое уютное гнездышко, да и консерватория была недалеко.

У него было «в запасе» предложение Надежды Филаретовны, которая предоставляла в его распоряжение свой дом на Рождественском бульваре.

Дом соответствовал размаху фон Мекков – пятьдесят две комнаты, рояли, органы, картины, фарфор и все такое прочее.

То, что было хорошо для уединенного Браилова, не слишком годилось для Москвы. Поселиться в доме на Рождественском бульваре и не дать пищу новым слухам о себе было бы невозможно…

Сказать, что он снимает его?

Да кто в это поверит? Его вечное безденежье давно уж стало притчей во языцех.

Он все же решится однажды посетить этот самый дом.

Он вернется к себе, на Знаменку, потребует коньяку и всю ночь проведет… нет, не за написанием музыки – в размышлениях.

Наступила пора принятия ответственного решения, от которого зависит вся его дальнейшая жизнь. Быть или не быть профессором консерватории?

Он не любит преподавать, ученики лишь раздражают его. Бог не дал ему педагогического дарования, подобного тому, что получил Модест. Есть, конечно, Танеев, но Танеев никогда не воспринимался как ученик, скорее – как младший товарищ-единомышленник. Кстати, Танеев может его заменить в консерватории. Определенно – может.

Ему тяжело с Рубинштейном. Несомненно, в Николае Григорьевиче есть много хорошего, но на директорском посту он стал истинным самодуром. Подмял под себя, подобно медведю, всю консерваторию и поступает исключительно по своему усмотрению.

Он препятствует карьерам талантливых пианистов, видя в них соперников.

Он покровительствует подхалимам и лизоблюдам.

Он проявляет чрезмерное внимание к хорошеньким консерваторкам, впрочем, это уже его приватность.

Он порой поднимает руку на учеников.

Он знаком с Надеждой Филаретовной и имел дерзость говорить ей, что Чайковскому нельзя давать много денег, чтобы он не разленился и не бросил писать музыку.

Но в то же время Рубинштейн дирижирует на концертах Русского музыкального общества в Париже, представляя публике в числе прочих и произведения Чайковского. Второй фортепьянный концерт, «Буря», серенада и вальс для скрипки вызывают восторг у слушателей. Желая того или нет, Николай Григорьевич закладывает фундамент мировой славы талантливого композитора!

Слава – это хорошо. Слава – это общественное признание. Слава – это грандиозный стимул к творчеству.

Ах, если бы не консерватория…

За год своего «отпуска» он написал так много: «Онегина», симфонию, большую сонату, концерт для скрипки, литургию святого Иоанна Златоуста, «Воспоминания дорогого места», пьесы для детского альбома, несколько романсов, «Скобелев-марш»!

Вдалеке от Москвы работалось так славно, так продуктивно!

Консерватория в мыслях Петра Ильича стала чем-то вроде темницы. Он чувствует, он знает, что после годичного отсутствия ему трудно будет вернуться к прежней жизни профессора консерватории. Бесцельная трата времени – вот что такое эта преподавательская деятельность. Она заставляет его отрываться от творчества, работать непостоянно, урывками и не дает взамен ничего хорошего.

Да еще эти вечные унижения, которым подвергает его Рубинштейн.

Да еще эта необходимость ежедневно пребывать в обществе людей, большинство из которых нечутки, неделикатны, склонны к вмешательству в его приватную жизнь.

Прослышав о приезде Чайковского, являются с визитом знакомые. Многие из них знакомы с ним шапочно. Они хотят увидеть собственными глазами того, о ком ходило столько слухов, чтобы сделать на основе наблюдений вывод о его сумасшествии.

Визитеры несносны – они отнимают кучу времени.

И все непременно просят «сыграть что-либо новое». Нашли тапера.

Незваные гости ужасно раздражают и злят своими нудными посещениями. От людской пошлости есть только одно спасение – бегство. Он дает себе клятву впредь в подобных случаях быть грубым, дерзким и прямо просить оставить его в покое и наконец-то осознает всю цену той свободы, которой имел счастье наслаждаться в течение последнего года.

А баронесса фон Мекк зовет его во Флоренцию…

Нет, выход один – прочь из Москвы, прочь из консерватории… В Европу, в Каменку, в Браилов… Туда, где все свои. Туда, куда заказан путь его сумасшедшей жене, этому живому памятнику его минутного безумия.

«Я приехал в Москву с отвращением, с тоской и с неудержимым, непобедимым желанием отсюда вырваться на свободу, – напишет он баронессе фон Мекк. – Я хочу начать хлопоты и предпринять меры к мирному, тихому, но вечному разрыву с консерваторией, к которой не питаю ничего, кроме того чувства, какое узник питает к своей темнице. Все это очень нелепо, очень легкомысленно. Зачем было обещаться приехать и занять прежнее положение? Зачем было не обдумать раньше, что после всего случившегося я не могу жить в Москве, не могу ни одного часа чувствовать себя здесь иначе, как несчастным? И тем не менее я решился. Но прежде чем я начну предпринимать меры, мне нужно знать, что Вы на это скажете, что посоветуете».

«Я буду чрезвычайно рада, если Вы оставите консерваторию, – ответит ему баронесса фон Мекк, – потому что я давно уже нахожу величайшим абсурдом, чтобы Вы с Вашим умом, развитием, образованием, талантом находились в зависимости от грубого произвола и деспотизма человека, во всех отношениях низшего от Вас; это противоестественно, нелогично. Я не позволяла себе давать Вам никаких советов по предмету Ваших занятий в консерватории, но искренно желаю, чтобы Вы бросили место, соединенное с подчинением нашему общему другу. Что касается пользы, которую Вы принесли бы грядущим поколениям Вашим преподаванием, то я нахожу, что Вы гораздо больше приносите им ее Вашими сочинениями, а не зачеркиваниями квинт и октав. Для этого есть много таких, которые ни для чего другого не годны, Вы же оставляете в искусстве такие памятники, которые будут служить наилучшим руководством, образцом для учащегося юношества».

Решение выстрадано, решение принято, решение одобрено, пора ознакомить с ним директора консерватории.

Николай Григорьевич как раз вернулся со Всемирной Парижской выставки. Газеты, русские и европейские, много пишут о нем и о его парижских концертах. Ругают, недоумевают, удивляются, но все чаще хвалят.

Чайковскому тоже достается хорошая порция славы. Оказывается, не Глинкой единым жива Россия.

Рубинштейн не возражает против ухода Чайковского из консерватории – он все понимает, он всегда все понимает и в глубине души всем сочувствует, хотя и не спешит признаваться в этом. Петр Ильич прав, в самом деле тому Чайковскому, который сейчас сидит перед ним, нечего делать в стенах консерватории.

Чайковский уже «перерос» свой профессорский статус.

Рубинштейна полностью устраивает предложенная Чайковским кандидатура Танеева. Пока что, дабы не давать повода к новым сплетням, Рубинштейн приглашает его в качестве фортепианного преподавателя, с тем, чтобы по отъезде Чайковского он принял его классы. Инструментовку вместо Чайковского взялся вести сам Николай Григорьевич.

Все устраивается наилучшим образом. Петр Ильич готовится к отъезду. За недолгое время он успел порядком устать от Москвы. «Не скрою от Вас, что я постоянно должен был прибегать к вину, чтобы поддерживать себя», – признавался он Надежде Филаретовне.

Прощальный обед в день отъезда в узком кругу – с Рубинштейном, Альбрехтом, Юргенсоном, Кашкиным и Танеевым. Присутствующие кажутся очень опечаленными, и это трогает Петра Ильича.

Он уезжает примиренный с Москвою. «Я с благодарностью буду помнить, что здесь развернулись мои артистические силы, что здесь судьба столкнула меня с человеком, которому суждено было сделаться моим добрым гением».

Наконец-то Москва осталась позади. «Итак, я человек свободный. Сознание этой свободы доставляет неизъяснимое наслаждение. И как хорошо, что к наслаждению этому не примешивается никакого неприятного чувства, никакой неловкости. Совесть моя совершенно покойна. Я уезжаю в полнейшей уверенности, что консерватория нисколько не пострадает от моего отсутствия», – напишет он баронессе фон Мекк.

«Как я рада, мой милый, бесценный друг, что Вы уже освободились от татарского ига нашего почтенного и несомненно заслуженного друга, но от которого все-таки лучше быть подальше и избегать личных с ним сношений. Я также рада, что он не обазартился на Ваш отказ, потому что худой мир лучше доброй ссоры», – поспешит разделить его радость Надежда Филаретовна.

Чайковский останавливается в Петербурге. Селится на одной лестнице с братом Анатолием в небольших меблированных апартаментах, ожидая пока Алеша сдаст его московскую квартиру и выправит себе заграничный паспорт. Алексей близок к призывному возрасту, поэтому с паспортом могут возникнуть проблемы, но в конечном итоге все устраивается наилучшим образом. В Петербурге Петру Ильичу досаждают родственники. «У меня родство огромное, и все мои родные живут в Петербурге, – жаловался он Надежде Филаретовне. – Это очень тяжелое иго. Несмотря на узы крови, люди эти по большей части мне совершенно чужды, и сообщество их, кроме тягостной необходимости казаться довольным, в то время как никакого удовольствия не испытываешь, мне ничего не приносит. Я завален просьбами и приглашениями этих родных. И так как весьма неприятно огорчать людей без причины, то поневоле приходится ежедневно платить тяжелую дань скуке. Всего невыносимее то, что все они считают долгом говорить со мной о музыке и просить меня что-нибудь новенького сыграть».

Баронесса фон Мекк прекрасно его понимает. Она ответит, что родни у нее «очень много, но я с ними не схожусь, даже с родною сестрою, которую я очень люблю, но понятия, взгляды, отношения к людям и жизни у нас совсем различны, и мы не видимся».

Сплетники не преминули «сделать выводы» из приезда Чайковского в Петербург. Прошел слух, что он оставил Москву, чтобы добиваться профессорства в Петербурге.

Он искренне верит, что все плохое осталось в прошлом. Кажется, что сплетни о его личной жизни отходят на второй план. Сейчас больше говорят о его музыке, о том, что он «не просто талантлив, но, кажется, гениален».

Приятно, черт возьми, когда в тебе признают гения еще при жизни!

Вроде бы все тернии остались позади – путь к звездам открыт.

«Боже мой! какое счастье быть свободным и не поправлять ежедневно шестьдесят задач, гармонических и инструментальных!» – прочла в очередном письме баронесса фон Мекк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю