Текст книги "Петр Чайковский. Бумажная любовь"
Автор книги: Андрей Шляхов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ «ВТОРОЕ БЕГСТВО »
– Вы слышали – Чайковский женился!
– Неужели?
– Да, еще в начале июля!
– Вот так новость! А Николай Григорьевич знал?
– Узнал только позавчера.
– Ну, Петр Ильич, ну, скрытная душа. А кто его счастливая избранница?
– Некто Милюкова, говорят – музыкантша, говорят – училась в консерватории…
– Милюкова… Не родственница ли Николая Павловича?
– Нет, она из других, из э-э-э… захудалых. Я слышал, что она бедна, зарабатывает на жизнь уроками.
– Хоть собой хороша?
– Не без этого. Постойте, господа, сейчас мы спросим Эдуарда Леонтьевича. Эдуард Леонтьевич! Милости просим к нам!
– Позвольте, но при чем здесь Эдуард Леонтьевич?
– Супруга Петра Ильича его бывшая ученица.
– Эдуард Леонтьевич, что вы нам скажете о жене Петра Ильича? Говорят, что она училась у вас? Какова она?
– Простите, господа, супруга Петра Ильича действительно училась у меня некоторое время, но больше я о ней ничего сказать не могу. Не привык, знаете ли, обсуждать чужих жен, тем более – жен своих коллег.
– Ну, хотя бы скажите – она красива?
– На вкус и цвет товарища нет, господа, – подобно всем потомкам обрусевших немцев, Эдуард Леонтьевич любил вставить в речь пословицу или поговорку.
– Дождитесь завтрашнего вечера, господа! Раз уж Эдуарду Леонтьевичу угодно скрытничать…
– А что завтра вечером?
– Разве вы не знаете – Юргенсоны устраивают вечер в честь Чайковских!
Петр Иванович Юргенсон был человеком интересной судьбы. Он родился в Ревеле, в семье обычного рыбака, а в возрасте четырнадцати лет был отправлен отцом в Петербург, где служил в нескольких нотных магазинах, пока не получил предложение занять место управляющего музыкальной фирмой Шильдбаха в Москве. Вскоре он открыл собственное дело, а вдобавок стал одним из директоров Московского отделения русского музыкального общества.
С Чайковским он дружил, став для него не только другом, но и издателем, причем Петр Иванович издавал Чайковского, не считаясь с выгодой. Порой изданные партитуры приносили ему одни лишь убытки, причем немалые, но Юргенсон не падал духом – он верил в Чайковского, в его талант, в его гений столь же сильно, как и баронесса фон Мекк.
Порой, подобно ей, Юргенсон выручал Петра Ильича деньгами. Разумеется, Петр Иванович не мог не откликнуться на такое событие, как женитьба Чайковского. Юргенсону казалось, что друг его счастлив, и это было прекрасным поводом для праздника…
Сразу по приезде в Москву счастье исчезло, а вместе с ним исчезли и благие намерения.
Антонина Ивановна вела себя словно замоскворецкая купчиха.
Она сняла новую квартиру, побольше, и всю ее украсила пошлыми статуэтками, тошнотворными занавесками, безвкусными кружевными скатерками… Все было кричаще ярким, призванным не услаждать глаза, а колоть их.
Она вошла в роль хозяйки, обзавелась вульгарной связкой ключей, для чего ей пришлось навесить замки повсюду – на двери, шкапчики, сундуки, из соображений экономии вместо восковых свечей «на каждый день» покупала сальные.
Она наняла кухарку, кухарка оказалась воровкой. Она рассчитала ее со скандалом, недоплатив два рубля. Кухарка отправилась к мировому судье и получила причитающееся с его помощью.
Петр Ильич, узнав об этом, чуть не лишился чувств – его жена судилась с кухаркой из-за двух рублей? О боже!
Надо ли говорить, что и следующая кухарка, нанятая Антониной Ивановной, оказалась воровкой? Антонина Ивановна изводила ее придирками и замечаниями. Кухарка защищалась. Дома невозможно было отдохнуть. Антонина Ивановна попробовала придраться и к Алеше, но Петр Ильич раз и навсегда положил этому конец.
Он думал, что, отдохнув, станет мягче, терпимее и добрее.
Поняв, что жить с женой невозможно, он стал более резок с ней, чем был. Можно даже сказать – груб.
Вечер у Юргенсонов не удался. Присутствующим Антонина Ивановна не понравилась – ее сочли «сухарем в юбке», и вообще малоприятной особой. Чайковского поздравляли, но тут же за спиной сочувственно качали головами. Атмосфера была напряженной. Петр Ильич боялся, что жена вот-вот начнет во всеуслышание рассказывать что-либо неуместное. Еще он боялся, что у него может начаться припадок Нервы были взвинчены до предела.
Растерянный Петр Иванович несколько раз озабоченно интересовался у него:
– Что случилось? Ты выглядишь, словно приговоренный к казни!
– Н-ничего, – отвечал он. – Все хорошо. Просто я быстро устаю от многолюдья, ты же знаешь.
Чайковские уехали домой самыми первыми, сразу же после ужина.
Юргенсон и не подумал обижаться на такое пренебрежение к его стараниям. Он уже понял, что Чайковский несчастлив в браке.
Не один Юргенсон был столь догадлив…
Прежние сплетни о приватной жизни Чайковского не шли ни в какое сравнение с теми, что немедленно поползли по Москве, да и не по одной только Москве.
Он целые дни проводил вне дома, но, очень часто, уходил гулять ночью, невзирая на погоду. Дышать с Антониной Ивановной одним воздухом было невозможно – она оскверняла, портила решительно все, чего касалась.
Мещанка-
Гадина…
Чудовище-
Других слов для жены он уже не находил. И не хотел искать.
Он хотел утопиться – размышлять об этом получалось, но ют привести в исполнение-
Музыка? Какая музыка? О работе не могло быть и речи – для работы нужен соответствующий настрой, именуемый вдохновением.
Вдохновение он испытал всего один раз – когда во время одной из ссор руки его потянулись к горлу Антонины Ивановны. Ему стало страшно. Не за нее – за себя.
Он написал в Петербург брату Анатолию. Попросил прислать ему телеграмму с вызовом в Петербург.
Просто так он уже не решался уехать – боялся безобразных сцен.
Телеграмма – вызов от дирекции Мариинского театра не заставила себя долго издать. Его приглашали приехать немедленно.
Он немедленно и уехал – вечерним скорым поездом. Чтобы больше никогда не возвращаться к Антонине Ивановне.
Надежда Филаретовна узнает все из первых рук, от Чайковского. Он напишет ей пространное, довольно-таки откровенное письмо, умолчав лишь о том, что сам просил Анатолия прислать телеграмму с вызовом в Петербург: «Я провел две недели в Москве с своей женой. Эти две недели были рядом самых невыносимых нравственных мук. Я сразу почувствовал, что любить свою жену не могу и что привычка, на силу которой я надеялся, никогда не придет. Я впал в отчаяние. Я искал смерти, мне казалось, что она единственный исход. На меня начали находить минуты безумия, во время которых душа моя наполнялась такою лютой ненавистью к моей несчастной жене, что хотелось задушить ее. Мои занятия консерваторские и домашние стали невозможны. Ум стал заходить за разум. И между тем я не мог никого винить, кроме себя. Жена моя, какая она ни есть, не виновата в том, что я поощрил ее, что я довел положение до необходимости жениться. Во всем виновата моя бесхарактерность, моя слабость, непрактичность, ребячество! В это время я получил телеграмму от брата, что мне нужно быть в Петербурге по поводу возобновления „Вакулы“. Не помня себя от счастья хоть на один день уйти из омута лжи, фальши, притворства, в который я попался, поехал я в Петербург. При встрече с братом все то, что я скрывал в глубине души в течение двух бесконечных недель, вышло наружу. Со мной сделалось что-то ужасное, чего я не помню. Когда я стал приходить в себя, то оказалось, что брат успел съездить в Москву, переговорить с женой и с Рубинштейном и уладить так, что он повезет меня за границу, а жена уедет в Одессу, но никто этого последнего знать не будет. Во избежание скандала и сплетней брат согласился с Рубинштейном распустить слух, что я болен, еду за границу, а жена едет вслед за мной».
Действительно, Рубинштейн предоставил Чайковскому годичный отпуск для поправки здоровья. Он же говорил всем, кто интересовался, что Петр Ильич серьезно заболел и уехал лечиться, а жена его намерена в скором времени последовать за ним.
Спасибо Анатолию Ильичу, спасибо Николаю Григорьевичу, они помогли ему обрести свободу. Но – какая свобода без денег? После рассказа о своих приключениях, Чайковский переходит к делу:
«Теперь я очутился здесь среди чудной природы, но в самом ужасном моральном состоянии, Что будет дальше? Очевидно, я не могу возвратиться теперь в Москву. Я не могу никого видеть, я боюсь всех, наконец, я не могу ничем заниматься. Но и ни в какое другое место России я ехать не могу. Я даже боюсь отправиться в Каменку. Кроме семейства сестры, у которой есть уже большая дочь, там живет многочисленное семейство матери ее мужа, его братья, наконец, целая масса служащих при заводе и разных других лиц. Как они будут смотреть на меня! Что я буду им говорить! Наконец, я не могу теперь говорить ни с кем и ни о чем.
Мне нужно прожить здесь несколько времени, успокоиться самому и заставить немножко позабыть себя.
Мне нужно также устроиться так, чтоб жена моя была обеспечена, и обдумать дальнейшие мои отношения к ней.
Мне нужны опять деньги, и я опять не могу обратиться ни к кому, кроме Вас. Это ужасно, это тяжело до боли и до слез, но я должен решиться на это, должен опять прибегнуть к Вашей неисчерпаемой доброте. Чтобы привезти меня сюда, брат достал небольшую сумму по телеграфу от сестры. Они очень небогатые люди. Опять просить у них невозможно. Между тем нужно было оставить денег жене, сделать разные уплаты и приехать сюда как нарочно в такое время, когда курс наш ужасен. Я надеялся, что Рубинштейн что-нибудь устроит мне в виде единовременного пособия. Надежда оказалась тщетной. Словом, я теперь дотрачиваю последние небольшие средства и в виду не имею ничего, кроме Вас…».
Рассказывая брату о визите к его жене, Анатолий Ильич недоуменно разводил руками.
– Уму непостижимо – она ничего не спросила о тебе, полностью удовлетворившись моим кратким объяснением. Вместо этого она начала перечислять мне особ, которые «имели честь просить ее руки»…
– Не продолжай, – попросил Петр Ильич, лежащий в постели (он был еще очень слаб и почти не вставал). – Если бы ты знал, как надоел мне этот бесконечный список, растущий день ото дня. Начавшись с некоего генерала, он пополнялся чуть ли не ежедневно – племянниками банкиров, известными актерами, профессорами, и даже членами императорской фамилии.
– Я дослушал до «очень богатого киевского сахарозаводчика» и счел нужным откланяться, – рассмеялся Анатолий. – Хоть она очень уговаривала меня отобедать с ней.
– Хотела рассказать о том, какие мерзавцы ее родственники, сколь деспотична ее мать и какие гадкие женщины ее подруги. Других тем для разговоров у нее нет.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ «ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ»
«Вы желаете, чтоб я нарисовал Вам портрет моей жены. Исполняю это охотно, хотя боюсь, что он будет недостаточно объективен. Рана еще слишком свежа.
Она росту среднего, блондинка, довольно некрасивого сложения, но с лицом, которое обладает тою особого рода красотой, которая называется смазливостью. Глаза у нее красивого цвета, но без выражения; губы слишком тонкие, а поэтому улыбка не из приятных. Цвет лица розовый. Вообще она очень моложава: ей двадцать девять лет, но на вид не более двадцати трех, двадцати четырех. Держится она очень жеманно, и нет ни одного движения, ни одного жеста, которые были бы просты. Во всяком случае, внешность ее скорее благоприятна, чем противоположное. Ни в выражении лица, ни в движениях у нее нет той неуловимой прелести, которая есть отражение внутренней, духовной красоты и которую нельзя приобрести – она дается природой. В моей жене постоянно, всегда видно желание нравиться; эта искусственность очень вредит ей. Но она, тем не менее, принадлежит к разряду хорошеньких женщин, т. е. таких, встречаясь с которыми мужчины останавливают на них свое внимание. До сих пор мне было нетрудно описывать мою жену. Теперь, приступая к изображению ее нравственной и умственной стороны, я встречаю непреодолимое затруднение. Как в голове, так и в сердце у нее абсолютная пустота; поэтому я не в состоянии охарактеризовать ни того, ни другого. Могу только уверить Вас честью, что ни единого раза она не высказала при мне ни единой мысли, ни единого сердечного движения. Она была со мной ласкова – это правда. Но это была особого рода ласковость, состоящая в вечных обниманиях, вечных нежностях, даже в такие минуты, когда я не в состоянии был скрыть от нее моей, может быть, и незаслуженной антипатии, с каждым часом увеличивавшейся. Я чувствовал, что под этими ласками не скрывалось истинное чувство. Это было что-то условное, что-то в ее глазах необходимое, какой-то атрибут супружеской жизни. Она ни единого раза не обнаружила ни малейшего желания узнать, что я делаю, в чем состоят мои занятия, какие мои планы, что я читаю, что люблю в умственной и художественной сфере. Между прочим, всего более меня удивляло следующее обстоятельство. Она говорила мне, что влюблена в меня четыре года; вместе с тем она очень порядочная музыкантша. Представьте, что при этих двух условиях она не знала ни единой ноты из моих сочинений и только накануне моего бегства спросила меня, что ей купить у Юргенсона из моих фортепианных пьес. Этот факт меня поставил в совершенный тупик. Не менее того я удивлялся, узнав от нее, что она никогда не бывала в концертах и квартетных сеансах Музыкального общества, между тем как она наверное знала, что предмет своей четырехлетней любви она могла всегда там видеть и имела возможность там бывать. Вы спросите, конечно: как же мы проводили время, когда оставались с ней вдвоем? Она очень разговорчива, но весь разговор ее сводился к следующим нескольким предметам. Ежечасно она повторяла мне бесчисленные рассказы о бесчисленных мужчинах, питавших к ней нежные чувства. По большей части, это все были генералы, племянники знаменитых банкиров, известные артисты, даже лица императорской фамилии. Засим, не менее часто она с каким-то неизъяснимым увлечением расписывала мне пороки, жестокие и низкие поступки, отвратительное поведение всех своих родных, с которыми, как оказалось, она на ножах, и со всеми поголовно. Особенно доставалось при этом ее матери. У нее есть две подруги, с которыми и мне пришлось познакомиться. В течение не– скольких недель, проведенных мною в сожительстве с женой, каждая из этих подруг беспрестанно падала или снова возносилась во мнении ее. При самом начале нашего знакомства была у ней еще одна подруга, про которую она говорила, что это сестра ее, так она ее любит. Не прошло двух недель, как эта сестра внезапно упала в ее глазах до самой последней степени человеческой негодности. Когда мы были с ней летом в деревне у ее матери, то мне казалось, что отношения их превосходны. Когда я вернулся из Каменки, я узнал, что у них в Москве произошла уже крупная ссора, и вскоре я получил от матери ее письмо, где она мне жаловалась на свою непокорную дочь. Третий предмет ее неутомимой болтливости были рассказы об ее институтской жизни. Им конца не было.
Чтобы дать Вам почувствовать, до чего невозможно мне было добиться от нее хоть единого искреннего душевного движения, я приведу следующий пример. Желая узнать, каковы в ней материнские инстинкты, я спросил ее однажды, любит ли она детей. Я получил в ответ: «Да, когда они умные».
Мое бегство и известие о моей болезни, привезенное ей братом, она приняла с совершенно непостижимым равнодушием и тотчас же, тут же рассказала ему несколь ко историй о влюблявшихся в нее мужчинах, засим расспросила, что он любит есть, и побежала в кухню хлопотать об обеде. Ко всему этому справедливость требует, чтоб я прибавил следующее: она всячески старалась угождать мне, она просто пресмыкалась предо мной; она ни единого раза не оспаривала ни одного моего желания, ни одной мысли, хотя бы касавшейся нашего домашнего быта. Она искренно желала внушить мне любовь и расточала мне свои нежности до излишества».
Описанием дело не ограничится. По просьбе баронессы Чайковский вышлет ей фотографию Антонины Ивановны. Баронесса найдет ее совсем такой, как ожидала, и укрепится во мнении, что институты не идут впрок женщинам. Ей захочется поддержать Чайковского: «Если Вам кто-нибудь скажет, что она плачет, не смущайтесь этим, Петр Ильич, будьте уверены, что это только для приличия».
В Швейцарии, в Кларане, Чайковский отдыхал на вилле в компании брата Анатолия. Чудесный вид на озеро и Савойские горы вкупе с тишиной и покоем умиротворяли. Петр Ильич блаженствовал – Антонина Ивановна была далеко. Она гостила в Каменке у его сестры Саши.
Саша сделала большую ошибку – встретилась с Антониной Ивановной, которую нелегкая занесла в Одессу и пригласила ее к себе, в Каменку.
На первых порах Антонина Ивановна успешно прикидывалась кроткой овечкой и все ее жалели. Саша слала брату гневные письма, брат упорно не желал воссоединяться с женой.
Потом Антонине Ивановне надоест притворяться и она явит себя во всей красе. Дойдет до того, что муж Саши будет писать Чайковскому и просить его убрать жену из Каменки.
Но Чайковскому уже не до жены. Он наслаждается жизнью, много работает и активно переписывается с Надеждой Филаретовной.
Чайковский обещает ей не позже декабря закончить Четвертую симфонию.
Он не желает долго задерживаться в Кларане – его манит Италия. Хочется снова побывать в Риме, освежить впечатления, а затем, по совету Надежды Филаретовны, некоторое время пожить в Неаполе.
«Вы желаете, чтоб я нарисовал Вам портрет моей жены. Исполняю это охотно, хотя боюсь, что он будет недостаточно объективен. Рана еще слишком свежа».
Надежда Филаретовна рада – ее друг вновь стал прежним Петром Ильичом. Теперь с ним можно полноценно общаться. На самые разные темы – музыкальные, литературные, религиозные… То говорят о Рафаэле, то о русско– турецкой войне. С ним ей интересно, он так умен, так непохож на прочих.
Подобно верному другу, баронесса сочувствует, поддерживает, одобряет…
И даже больше того – помогает деньгами. Щедро, по первому требованию. Пардон – по первой просьбе.
Чайковский признателен. Он умеет быть благодарным: «Лучшие минуты моей жизни те, когда я вижу, что музыка моя глубоко западает в сердце тем, кого я люблю, и чье сочувствие для меня дороже славы и успехов в массе публики. Нужно ли мне говорить Вам, что Вы тот человек, которого я люблю всеми силами души, потому что я не встречал в жизни еще ни одной души, которая бы так, как Ваша, была мне близка, родственна, которая бы так чутко отзывалась на всякую мою мысль, всякое биение моего сердца. Ваша дружба сделалась для меня теперь так же необходима, как воздух, и нет ни одной минуты моей жизни, в которой Вы не были бы всегда со мной. Об чем бы я ни думал, мысль моя всегда наталкивается на образ далекого друга, любовь и сочувствие которого сделались для меня краеугольным камнем моего существования. Напрасно Вы предполагаете, что я могу найти что-нибудь странное в тех ласках, которые Вы мне высказываете в письме Вашем. Принимая их от Вас, я только смущаюсь одной мыслью. Мне всегда при этом кажется, что я мало достоин их…»
Письма становятся длиннее и пишутся чаще.
Если раньше он порой не мог придумать, о чем написать Надежде Филаретовне, то сейчас ничего придумывать не надо – успеть бы обсудить все поднятые в переписке темы!
Конечно же, их письменный разговор не может не коснуться любви.
«Петр Ильич, любили ли Вы когда-нибудь? – спросит баронесса фон Мекк. – Мне кажется, что нет. Вы слишком любите музыку для того, чтобы могли полюбить женщину. Я знаю один эпизод любви из Вашей жизни (Дези– ре Арто), но я нахожу, что любовь так называемая платоническая (хотя Платон вовсе не так любил) есть только полулюбовь, любовь воображения, а не сердца, не то чувство, которое входит в плоть и кровь человека, без которого он жить не может».
Дезире Арто… Певица, ученица знаменитой французской певицы Полины Виардо.» Они познакомились в мае 1868 года в Москве, куда Дезире Арто приезжала на гастроли.
Они сдружились.
Они собирались пожениться. Вопреки тому, что все, с обеих сторон, старались отговорить их от этого шага.
«Во-первых, ее мать противиться этому браку, находя, что я слишком молод для дочери, и, по всей вероятности, боясь, что я заставлю ее жить в России. Во-вторых, мои друзья и в особенности Рубинштейн употребляют самые энергические методы, дабы я не исполнил предполагаемый план женитьбы. Они говорят, что, сделавшись мужем знаменитой певицы, я буду играть весьма жалкую роль мужа моей жены», – писал Петр Ильич отцу в Рождество. Отец тоже не одобрял его намерений.
Виновницей разрыва стала Арто, которая вдруг вышла замуж за певца из своей труппы. Чайковский стойко перенес удар, он даже продолжал бывать на выступлениях Арто, но, по свидетельству очевидцев, не мог смотреть на нее без слез.
Вспомнив былое, Петр Ильич ответит баронессе: «Вы спрашиваете, друг мой, знакома ли мне любовь не платоническая. И да и нет. Если вопрос этот поставить несколько иначе, т. е. спросить, испытал ли я полноту счастья в любви, то отвечу: нет, нет и нет!!! Впрочем, я думаю, что и в музыке моей имеется ответ на вопрос этот. Если же Вы спросите меня, понимаю ли я все могущество, всю неизмеримую силу этого чувства, то отвечу: да, да и дай опять так скажу, что я с любовью пытался неоднократно выразить музыкой мучительность и вместе блаженство любви. Удалось ли мне это, не знаю или, лучше сказать, предоставляю судить другим. Я совершенно не согласен с Вами, что музыка не может передать всеобъемлющих свойств чувства любви. Я думаю совсем наоборот, что только одна музыка и может это сделать».