Текст книги "Петр Чайковский. Бумажная любовь"
Автор книги: Андрей Шляхов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ «ФАННИ»
Детство – прекрасная пора, ни отчего-то все дети торопятся поскорее вырасти.
Письмо было отправлено из Монбелиара некоей мадемуазель Ф. Дюрбах.
Он никогда не бывал в Монбелиаре, но название города показалось ему знакомым. Монбелиар… Монбелиар… ах, Монбелиар, владение герцогов Вюртенбергских, оттуда родом императрица Мария Федоровна, вторая супруга Павла Первого. Да, да – об этом ему в детстве говорила Фанни. Фанни очень гордилась тем. что родилась в одном городе с…
Неужели Фанни?!
Боже мой, сколько лет прошло – разве она еще жива?!
Вполне возможно – она была так молода, когда он был ребенком. Разница в возрасте, должно быть, не более двадцати лет…
– Да, это Фанни! – воскликнул он, перечитывая адрес отправителя. – Фанни!
Руки задрожали так сильно, что аккуратно вскрыть конверт не удалось – он разорвал его как придется, торопясь поскорее вытащить письмо.
Письмо от Фанни!
Весточка из прошлого, почти уже позабытого, но такого… такого.»
Дрожали руки, путались мысли, слезы лились из глаз, а в ушах зазвенел ее высокий чистый голос:
– Пьер, что с вами? Вам грустно, мой хороший? Не надо грустить – все пройдет!
– Все пройдет, все пройдет, все пройдет… – повторял он снова и снова.
Горло свело судорогой, губы задергались, воспоминания всплыли из глубин памяти и исторглись в протяжный вопль, перешедший в рыдания.
Тотчас же прибежал Алексей. Он с женой занимал первый этаж дома, снятого Петром Ильичом на окраине Клина. Сам Чайковский жил на втором.
Алексей попытался уложить его на диван, но потерпел неудачу – Чайковский рыдал, навалившись грудью на стол, комкая в руке лист бумаги. И рыдал так громко, так отчаянно, что Алексею стало страшно. Ему даже показалось, что с барином случился удар. Нет, кажется, при ударе лежат неподвижно… Впрочем, черт их разберет эти удары…
– Выпейте холодной воды, Петр Ильич.
Левой рукой Чайковский сбил стакан с подноса, а правой, в которой все продолжал сжимать бумагу, дважды махнул в сторону двери.
– Мне уйти? – собирая осколки с ковра, переспросил Алексей.
– Да! – всхлипнул Чайковский. – Иди!
В груди болело, кружилась голова, но видеть никого не хотелось. Хотелось умереть, здесь, прямо сейчас, чтобы больше никогда не страдать, не плакать. Очень, очень хотелось умереть, и поэтому он, всю жизнь панически боявшийся смерти, понял, что сейчас не умрет – судьба никогда не давала ему желаемого тотчас же. Всегда долго водила за нос, заставляла трепетать от предвкушения, изнывать от ожидания, пока не исполняла его желаний.
Порой ожидание съедало всю радость. Вот и сейчас он знаменит, и можно сказать, что обеспечен, но что ему сейчас слава? Что ему деньги? Все это не радует и не может радовать его так, как обрадовало бы тридцать лет назад…
Мальчик исчез, его место занял молодой человек. Петр Ильич явственно видел себя молодым человеком в потрепанном сюртуке, который быстрым шагом идет вдоль Невского проспекта, старательно избегая встречаться глазами со знакомыми. Ему стыдно – он одет словно босяк. У него нет лишнего полтинника, чтобы ехать с урока на урок на извозчике. Он зарабатывает уроками почти сорок рублей в месяц. Неплохие деньги для какого-нибудь Вышнего Волочка или Вятки, но в Петербурге на них не разгуляешься.
Молодой человек курит самые дрянные папиросы и не гнушается вместо обеда купить у торговки и съесть на ходу грошовый пирог с вязигой – так гораздо экономнее.
И держитесь за бока, господа, чтобы не лопнуть со смеху – перед вами генеральский сын, окончивший Училище правоведения!
Ему бы иметь хоть триста рублей в месяц – он бы был рад без памяти этим деньгам…
Позавчера в компании племянника Боба и его друзей Петр Ильич ездил развеяться в Москву. Прожигал жизнь как мог, всюду платил за всех, истратил пятьсот рублей, а радости душе не было никакой – только привычная усталость ото всего на свете.
А то, бывало, наешься, отогреешься чаем и просто плывешь от счастья, предвкушая, как отдохнешь немного и сядешь за инструмент…
Бывали времена…
Услышав новые рыдания, Алексей быстро поставил на поднос полный графин с коньяком и большую рюмку и вновь поднялся наверх. К Петру Ильичу заходить не стал – терпеливо ждал за дверью, и. чтобы убедиться, что с барином не случилось ничего страшного, украдкой поглядывал в щелочку.
Все проходит – вот Петр Ильич замолчал, откинулся на спинку стула и принялся утирать красное заплаканное лицо рукавом домашнего халата. Теперь можно и войти.
– Знаешь ли ты, от кого я получил письмо?
Нет, что бы ни говорили, а коньяк – это лучшее после музыки изобретение человечества.
Мгновенно помогает успокоиться.
– Не знаю, Петр Ильич, – улыбнулся Алексей. – Я не читаю вашу переписку…
– Это Фанни, помнишь, я рассказывал тебе о ней? Моя Фанни!
– Не может быть! – ахнул Алексей.
Чайковский казался ему стариком, а уж его няня… Должно быть, она ровесница пушкинской Арине Родионовне.
– Может! – заверил Чайковский. – Сядь вот, послушай…
Письмо действительно написала Фанни, так и оставшаяся на всю жизнь мадемуазель Фанни Дюрбах.
Фанни написала, что хочет увидеть его, и просила поторопиться, потому что ей уже пошел восьмой десяток.
Фанни написала, что у нее сохранилось кое-что из его детских рисунков и тетрадок. Он был ее любимцем, и она хотела иметь перед глазами память о нем.
Фанни написала, что очень хотела бы вернуться в то благословенное время, когда она жила в Воткинске.
Фанни засыпала его вопросами о родных – она помнила всех так, словно это было вчера.
Ответное письмо он написал быстро, но почему-то уже успело стемнеть.
Он не замечал Алексея, вошедшего, чтобы зажечь свечи, не слышал шелеста сдвигаемых портьер, не чувствовал покалывания в руке, сжимавшей перо.
Ответ на восьми мелко исписанных листах ушел в Монбелиар на следующее утро…
Спустя полгода, по дороге в Париж, он навестил Фанни…
Очень волновался – вдруг она изменилась так, что он не узнает ее.
Трясся в экипаже по мощеным улицам захолустного городка и не мог поверить в чудо…
Зря не верил – два дня, проведенные в Монбелиаре, были настоящим чудом!
Волшебством, отбросившим его чуть ли не на полвека назад.
И пухлая старушка с добрыми глазами, окруженными паутиной морщинок, стала молодой красавицей…
И пожилой композитор превратился в восторженного ребенка…
И чопорный прилизанный Монбелиар вдруг стал грязноватым, пыльным Боткинском. Городом детства, таким милым, что сердце замирало в груди от восторга…
Он листал свои детские записи и при виде каждой помарки испуганно смотрел на нее – вдруг рассердится…
Фанни никогда не сердилась – только огорчалась. Ненадолго, огорчаться надолго она не умела…
– Я до сих пор даю уроки! – гордо сказала она, когда он предложил ей денег.
А на прощание заглянула ему в глаза и спросила пытливо;
– Вы счастливы, Пьер? Скажите мне – вы счастливы?
– Да, счастлив, – соврал он и поспешил уйти, пока его не уличили во лжи.
Три дня он не пил ничего, кроме коньяка, и выглядел совершенно трезвым, только глаза краснели все больше и больше.
– Месье, должно быть, англичанин? – уважительно интересовались гарсоны.
В их представлении только англичане могли пить превосходный коньяк залпом, словно воду. Англичанам неведомо утонченное наслаждение, это все знают.
Приличного вида господин в ответ ругался такими словами, от которых покраснел бы любой бродяга, и требовал принести еще коньяку.
Он грустил, потому что понял – одна только Фанни любит его бескорыстно.
Не за то, что он пишет хорошую музыку, не за то, что он приятен в общении, не за то, что он легко сорит деньгами, а всего лишь за то, что он просто живет на свете…
Как там писал Леля?
Всё, чем я жил, в чем ждал отрады,
Слова развеяли твои…
Так снег последний без пощады
Уносят вешние ручьи…
И целый день с насмешкой злою,
Другие речи заглушив,
Они носились надо мною,
Как неотвязчивый мотив.
Один я. Длится ночь немая.
Покоя нет душе моей…
О, как томит меня, пугая,
Холодный мрак грядущих дней!
Ты не согреешь этот холод,
Ты не осветишь эту тьму…
Твои слова, как тяжкий молот,
Стучат по сердцу моему. [20]20
А. Апухтин. «Всё, чем я жил…».
[Закрыть]
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ «ЗАКАТ»
Судьба, некогда весьма щедрая к ней, вдруг опомнилась и начала забирать дары обратно.
Володя, старший сын, «надежда династии», как называла она его про себя, много болеет. Нервы у бедного мальчика никуда не годятся, да и состояние всего организма в целом оставляет желать лучшего.
Володе бы быть почтовым чиновником или же, к примеру, заведовать какой-нибудь тихой канцелярией. Тогда бы он был счастлив, ибо огромная ответственность угнетает его, а необходимость то и дело принимать важные, можно сказать – судьбоносные для дела решения оборачивается частыми нервными срывами. Он всегда был самым усердным и самым полезным ее помощником в делах, не имея к этому никакой склонности, а всего лишь исполняя свой сыновний долг. Дурная болезнь, подхваченная Володей в юности, постепенно ослабила его умственные способности, сделав его совершенно непригодным к ведению дел.
К великому сожалению своему, она поняла это слишком поздно – старший из сыновей к тому времени успел пустить на ветер изрядную долю капитала.
Коля тоже не приспособлен к жизни. Добровольно взвалил на себя обузу в виде имения (и еще заплатил за него сто пятьдесят тысяч рублей) и теперь остался вообще без состояния.
Все сожрал, все поглотил этот ненасытный Копылов, который заново пришлось отстраивать и обустраивать – оснащать всем необходимым. За сто пятьдесят тысяч глупому молодому человеку продали руины…
Обиднее всего, что Коля пострадал по вине своего тестя, Льва Васильевича. Это он настоятельно советовал ее сыну поскорее обзавестись имением и даже подыскал ему подходящий вариант.
Подходящий вариант! Будь он проклят, этот «подходящий вариант», оставивший от более чем миллионного состояния Коленьки какие-то жалкие гроши. Нет, она все понимает, Лев Васильевич сделал это не по злому умыслу, у него был другой мотив. Страдая всю жизнь оттого, что злой рок лишил его собственного имения, он постарался поскорее обеспечить имением свою дочь, Колину жену. И, надо отдать ему должное – обеспечил.
Как она могла так ошибаться? Где был ее разум? Зачем она столь активно подыскивала сыну жену в семействе Давыдовых? Как она могла разрешить Коле пользоваться советами человека, спокойно взиравшего на то, как его собственный дом превращается в притон морфинистов? Почему она не воспротивилась покупке Копылова? Или, на худой конец, не заставила Колю взять другого управляющего вместо тестя? Подумать только – когда-то она мечтала отдать Браилов в руки Льва Васильевича! Уберег Господь… Нет, дом в Москве она Коле купила, теперь он должен поскорее избавиться от имения и продолжить службу на железной дороге. Инженер он хороший, это признают даже враги.
Как же все это ужасно! В течение всей своей жизни стараешься обеспечить своим детям достойную жизнь, вроде бы достигаешь своей цели, но только для того, чтобы наблюдать, как все, сделанное тобою ценой титанических трудов, идет прахом. Наблюдать и рыдать от своего бессилия, сознавая, что ты не в силах ничего изменить!
Саша тоже почти разорен. Его мясной экспорт был подрублен на корню внезапным ростом курса русского рубля и плохим качеством мяса. Доверчивый Саша плохо следил за своими подчиненными, которые не гнушались наживаться, закупая за мзду всякую дрянь вместо первосортного товара. Во время последней их встречи она ужаснулась тому, как плохо выглядит Саша. Осунулся, лицо почернело, глаза запали, руки дрожат… И вдобавок он чересчур увлекается… да что уж кривить душой наедине с собой – Саша потихоньку спивается, и поделать с этим ничего нельзя.
Но хуже всего с Милочкой, которую просто околдовал ее муж, князь Ширинский-Шихматов, товарищ ее Макса по Училищу правоведения. Когда-то он казался ей таким милым, порядочным, смышленым, что она с радостью отдала за него Милочку.
Князь и впрямь оказался смышленым, только, увы, без капли порядочности. Опутал, околдовал бедную Милочку, совершенно задурил ей голову, а дождавшись Милочкиного семнадцатилетия, сделался ее попечителем, чтобы иметь возможность бесконтрольно распоряжаться приданым жены. И каков оказался мерзавец – получил за женой полмиллиона, а налево и направо утверждает, что ему дали всего пятьдесят тысяч!
Милочка отдалилась от матери, братьев и сестер и всецело принадлежит теперь этому лживому наглецу. Наивная девочка верит всему, что ей говорит муж.
Пока ничем серьезным не огорчил мать Макс. Но и порадовать не успел… Какой-то он… блеклый, скучный.
Не лучшим образом обстоят дела на Рязанской железной дороге. Компаньоны объединились против нее и неустанно чинят ей всякие пакости, пытаясь выжить из дела. Кругом зависть, ложь, интриги, лицемерие. Ей принадлежит всего десять процентов акций, и она не может избавиться от врагов. Приходится терпеть, уговаривать, идти на уступки.
Доходы от железнодорожных перевозок падают день ото дня благодаря политике государства. Кажется, казна намерена прибрать все частные железные дороги к рукам. Да не «кажется», а точно хочет прибрать! Министр усердно притесняет все частные железные дороги, стремясь полностью лишить их владельцев прибыли. Несколько дорог уже перешли к государству – Харьковско-Николаевская, Тамбовско-Саратовская, Муромская, Путиловская… Когда-нибудь и до Рязанской дело дойдет. Грех так думать, но как же хорошо, что муж не дожил до наших дней! Он бы не выдержал…
Но ей придется выдержать – больше ведь некому. Она должна удержать в руках последние крохи состояния и разумно распорядиться им, чтобы никому из ее детей не пришлось бедствовать после ее смерти.
Господи, дай же сил!
Как радовалась она тому, что все ее дети стали самостоятельны, как ждала того дня, когда ей не нужно будет опекать кого-то! Рано, оказывается, радовалась…
Увы, она уже не в состоянии больше заниматься меценатством – даже Петру Ильичу она уже никогда не сможет помочь деньгами…
«Милый, несравненный друг мой! – написала она. – Дела мои сложились так, что мне грозит разорение, и Вы не можете себе представить, милый друг мой, в каком я угнетенном, тоскливом состоянии. Поправить я нигде ничего не могу и боюсь только, чтобы самой не сойти с ума от постоянной тревоги и постоянно ноющего сердца. Боже мой, боже мой, как это все ужасно…»
Баронесса фон Мекк исписала целую стопку бумаги, пока не удовлетворилась результатом. Перечитала и добавила постскриптум: «Извините, дорогой мой, за такое неопрятное письмо, но моим нервам всегда бывает трудно ладить с какими-нибудь лишениями. Если Вы захотите обрадовать меня Вашим письмом, то до среды прошу адресовать его в Москву. Вспоминайте иногда обо мне. Мне это будет очень приятно».
Она боялась, что он обидится и ничего не ответит, но вопреки всему ждала его письма.
Ответ из Тифлиса, где Петр Ильич гостил у брата Анатолия, назначенного туда вице-губернатором, пришел вскоре.
«Милый, дорогой друг мой!
Известие, сообщаемое Вами в только что полученном письме Вашем, глубоко опечалило меня, но не за себя, а за Вас, – отвечал он. – Это совсем не пустая фраза. Конечно, я бы солгал, если бы сказал, что такое радикальное сокращение моего бюджета вовсе не отразится на моем материальном благосостоянии. Но отразится оно в гораздо меньшей степени, нежели Вы, вероятно, думаете. Дело в том, что в последние годы мои доходы сильно увеличились, и нет причины сомневаться, что они будут постоянно увеличиваться в быстрой прогрессии. Таким образом, если из бесконечного числа беспокоящих Вас обстоятельств Вы уделяете частичку и мне, – то, ради бога, прошу Вас быть уверенной, что я не испытал даже самого ничтожного, мимолетного огорчения при мысли о постигшем меня материальном лишении. Верьте, что все это безусловная правда; рисоваться и сочинять фразы я не мастер. Итак, не в том дело, что я несколько времени буду сокращать свои расходы. Дело в том, что Вам с Вашими привычками, с Вашим широким масштабом образа жизни предстоит терпеть лишения! Это ужасно обидно и досадно…»
Она вынуждена была прервать чтение, потому что строки вдруг начали расплываться. Успокоилась немного и продолжила.
Да. именно эти слова она и желала услышать от него. Желала и надеялась.
«Не мо гувысказать Вам, до чего мне жаль и страшно за Вас. Не могу вообразить Вас без богатства!»
Она и сама еще не свыклась окончательно с этой мыслью. На все нужно время.
«Последние слова Вашего письма немножко обидели меня, но думаю, что Вы не серьезно можете допустить то. что Вы пишете. Неужели Вы считаете меня способным помнить о Вас только, пока я пользовался Вашими деньгами! Неужели я могу хоть на единый миг забыть то, что Вы для меня сделали и сколько я Вам обязан? Скажу без всякого преувеличения, что Вы спасли меня и что я наверное сошел бы с ума и погиб бы, если бы Вы не пришли ко мне на помощь и не поддержали Вашей дружбой, участием и материальной помощью (тогда она была якорем моего спасения) совершенно угасавшую энергию и стремление идти вверх по своему пути! Нет, дорогой друг мой, будьте уверены, что я это буду помнить до последнего издыхания и благословлять Вас.
Я рад, что именно теперь, когда уже Вы не можете делиться со мной Вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно не поддающуюся словесному выражению благодарность. Вы, вероятно, и сами не подозреваете всю неизмеримость благодеяния Вашего! Иначе Вам бы не пришло в голову, что теперь, когда Вы стали бедны, я буду вспоминать о Вас иногда!!!! Без всякого преувеличения я могу сказать, что я Вас не забывал и не забуду никогда и ни на единую минуту, ибо мысль моя, когда я думаю о себе, всегда и неизбежно наталкивается на Вас.
Горячо целую Ваши руки и прошу раз навсегда знать, что никто больше меня не сочувствует и не разделяет всех Ваших горестей…»
Впервые за последнее время баронесса фон Мекк почувствовала себя счастливой.
Неужели она сможет и дальше переписываться с ним?
С упоением ждать писем, обстоятельно отвечать на них… Чувствовать незримое присутствие друга… И, быть может, дела еще пойдут на лад и она снова станет полезной ему? Чем черт не шутит.
Но засела в душе, засвербела где-то мысль – если его доходы и впрямь сильно увеличились, и будут постоянно увеличиваться, то почему он сам не отказался от се пособия? Благородный поступок ее требовал благородного отношения.
Они были совершенно разными людьми, может быть., поэтому им было так интересно переписываться друг с другом. Надежда Филаретовна не могла попять, что у Чайковского деньги всегда утекали между пальцев. Композитор относился к презренному металлу совсем не так серьезно, как баронесса.
…Юлия избегала встречаться с ней взглядом. Значит – привезла очередные дурные вести.
– Прошу тебя, Юленька, выкладывай все сразу, – попросила она. – Я же вижу, что тебе есть, что сказать…
– Хочется чаю, – Юлия нервно передернула плечами. – Замерзла вся.
День сегодня выдался ненастный. Лило как из ведра, да еще порывами налетал холодный ветер.
Купчую подписали три дня назад, деньги ей были выплачены сразу же по подписании, как она и просила. В доме № 12 на Рождественском бульваре Надежда Филаретовна доживала последние дни. По уговору с новым владельцем, известным доктором Захаровым, она могла оставаться здесь не более двух недель, но намеревалась съехать раньше. Осталось только окончательно определиться с местом постоянного жительства.
Одна из двух избежавших расчета горничных накрыла стол в малой гостиной. Она пила чай молча, на Юлию не смотрела – наблюдала за пляской огня в камине.
В детстве она часами могла смотреть на огонь, выжидая, когда в нем покажется волшебная огненная саламандра – отец был большой любитель всяческих сказок, легенд и преданий и с удовольствием рассказывал их своим детям.
Саламандру она высматривала не просто так, а со смыслом. Отец утверждал, что эта ящерица служит вестником счастья, правда руками ее хватать не советовал.
– Я ее кочергой! – горячился брат Владимир.
– Не вздумай! – серьезно предостерегал отец. – Саламандра обидится и сожжет тебя.
Владимира сожгла страсть к вину. Известие о его смерти она получила в середине нынешнего лета. Не расстроилась, не всплакнула – непутевый брат давно стал для нее чужим, совершенно посторонним человеком.
Правда, надо отдать Владимиру должное, он ни разу в жизни не просил у нее денег. Интересно – почему? Считал зазорным? Боялся, что откажет? Не мог поступиться гордостью? Теперь ей уже не узнать ответа. Да и не важно.
Если бы Владимир пораньше расстался с холостяцкой жизнью, его судьба могла сложиться иначе. Женское общество облагораживает мужчин, это неоспоримый факт. Но, к сожалению, брат женился очень поздно, в прошлом году, когда никто уже не в силах был отвратить его от пьянства и наставить на истинный путь.
Бедный папа, он так радовался детским успехам Владимира. Предсказывал ему большое будущее, грандиозную карьеру. Ею он никогда так не восхищался, но зато мнением ее очень дорожил, что да, то да.
Все-таки безумно жаль покидать этот дом, в котором все было устроено так, как ей хотелось. Но содержание его обходится недешево, да и вырученные деньги оказались весьма кстати – удастся погасить большую часть Колиных долгов.
Коля не хотел брать этих денег, но она была непреклонна, и ему пришлось согласиться. С условием, что он вернет ей долг после продажи Копылова.
Он все тот же наивный мальчик – верит, что его злосчастное имение можно продать с выгодой. Не понимает или же не хочет понимать, как в действительности обстоит дело.
Вряд ли ему удастся выручить за Копылов сумму, хотя бы равную стоимости дома на Рождественском бульваре.
К черту Копылов, не хочется больше думать о нем!
Лучше смотреть на огонь. Вдруг саламандре надоест прятаться? Ей сейчас так нужен какой-нибудь хороший знак, какое-нибудь счастливое знамение…
– Как себя чувствует Владислав? – спросила она, когда молчать надоело.
– Спасибо, хорошо, – ответила Юлия. – Катар на время оставил его в покое, и он радуется жизни, словно ребенок.
Пахульский всегда умел радоваться жизни. Весьма ценное качество и, увы, очень редко встречающееся в людях. Юлии с ним было хорошо.
– Почему же Владислав не приехал с тобой? – удивилась баронесса. – Он чем-то занят?
Обычно Юлия приезжала к ней вместе с мужем.
– Я намеренно явилась к тебе без него, – ответила Юлия. – Так надо.
Снова молчание. Сколько же можно!
– Может, хватит намеков? – баронесса фон Мекк нахмурилась. – Я тебе не гимназистка, чтобы меня интриговать. Говори, если тебе есть что сказать!
– Есть, – подтвердила Юлия. – Я хотела…
– Ну же!
– Новости таковы, мама! Владислав вчера вечером неожиданно разоткровенничался и рассказал мне очень много неожиданного о лучшем из твоих друзей…