Текст книги "Остановка в Чапоме"
Автор книги: Андрей Никитин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
– Как не лучше – лучше стали жить, это уж точно,– растягивая слова, объясняет мне Елисеев.– Стадом живем, и от стада основной доход наш. Хорошо сейчас принимать олешков стали, не то что прежде, живым весом сдаем Раньше только мясо одно, а теперь все идет. Осенью, как выбракуем, разделим стадо, даем в Мурманск телеграмму, а оттуда судно прямо к забойному пункту приходит. И расценки стали теперь хорошие... Вот сколько ты, Павел Андреевич, за прошлый год заработал? Пожалуй, что до трехсот в месяц будет...
– Будет, а то и больше,– соглашается с бригадиром Павел.
– Тут видишь какое дело,– продолжает объяснять Елисеев.– Мы с головы получаем за вахту,– когда пасем, доли у нас по вахтам,– плюс районный коэффициент сорок процентов, да отгонный такой же, да еще десять процентов полярного. А когда забиваем и разделываем, это уж сколько каждый заработает,– мы тогда вроде и не пастухи в колхозе, а рабочими комбината считаемся... Ничего не скажешь, колхозу доход хороший идет! А точно – тебе наш председатель скажет, сколько там чего...
– Много ли пастухов в колхозе? – спрашиваю я, пытаясь выяснить для себя возможности развития этой еще малопонятной для меня отрасли хозяйства.
– Бригада – пять человек. Да больше нам и не требуется!
– И на сколько оленей?
– Ну, это мы осенью только узнаем, когда подсчет произведем! Как ни паси, а теряются они ежегодно, то росомахи давят, то с дикими уходят... Должно быть около трех тысяч, а сдавать по плану нам больше пяти сот – сорок тонн, если по плану... Конечно, три тысячи – не так уж и много, а вот увеличить – не получается, не в наших возможностях...
– Пастбищ мало,– вмешивается Павел.– Осенние есть, а зимних нет, вот и держим оленей только до зимы, а там забиваем. И еще скажу: нет народа. Кому охота жить вот так, как мы живем? По месяцу бани не видишь, гоняешься за оленями пешком по тундре, спишь под кустом, как собака. Хуже собак стали, мать их... Где сейчас стадо? А хрен его знает! Сиди и жди, а оно, может, в другой район ушло...
– Это верно,– подтверждает бригадир.– Транспорта у нас нет, да и удобств никаких. Если бы вертолет, домики передвижные... Писали о них в газетах, что будто бы сконструировали для оленеводов, а где они? Пойди достань! Избушка и та не наша, Флеров ее хозяин...
– Моя изба! – вдруг пьяно зарычал Флеров, задремавший во время разговора, и поднял голову.– Сам строил! Кого хочу – того пускаю! Захочу – и вас всех выгоню. Флеров хозяин здесь!
– Заткнись, телефон! Я тебе покажу … хозяин … Спать иди!
Павел толкнул Флерова на топчан, и тот затих
– Верно это, что с людьми плохо,– как ни в чем не бывало продолжает бригадир, вертя в руках пустую кружку.– Вот дед Терентьев: ему бы на печи лежать, а он по тундре бегать должен. Отпусти его на покой, а кого на его место взять? Сколько ни плати, в пастухи к оленю не каждый пойдет.
– Молодежь не хочет оставаться теперь,– тихо говорит Телышев.– Вон Володьку в армию не взяли, он и остался. А которые сейчас восемь классов кончили – тех к оленю подойти не заставишь, боятся...
Признаться, для меня это неожиданность. Ведь в Сосновке, как я полагал, как раз добились того, чтобы молодежь оставалась в родном селе. Как же так?
– Это точно,– подтверждает Елисеев.– Тут привычка с детства нужна. А теперь даже саамы не знают, с какого конца быка запрягать.
– А если бы приезжал народ с материка? – спрашиваю я, вспомнив раздающиеся в последнее время голоса о том, что в деревню надо посылать людей из городов, чтобы полностью обновить сельское население. Сам я в этот путь, как и в любой другой, связанный с принуждением человека, а не с полной свободой выбора образа и места жизни, не верил. Может быть, потому, что видел, во что превратили цветущий некогда Крым бесчисленные волны послевоенных переселенцев, катившихся, как саранча, оставляя после себя руины на месте некогда процветавших деревень и садов, и далее исчезавших в неизвестности, когда были съедены подъемные и разрушено все, что поддавалось разрушению...
Но пастухи с ходу отметают такую возможность.
– Нет, тут с детства надо... Не выйдет, куда им, приезжим! – говорят все разом.– Вон Вася Ваганов из Вологды приехал, уже год с нами ходит, пастухом хочет быть, а не получается... Ни пастухом, ни рыбаком – тут только на ферму да в полеводство или по какой другой работе...
– Не видит Вася тропу,– поясняет Елисеев.– Уж мы и учим его, да все парню трудно. А старается! Вот вы найдете тропу? След найдете? Надо на ягеле увидеть, на мхах, на траве. Олени ивняк поедают, мнут. Тоже определить надо, в какую сторону они пошли. Приезжему ни за что не найти, а мы видим, определяем...
– Грибная пора – олень знаешь как за грибом бегает?! С собакой не угонишь! – Павел Канев сжал здоровые ручищи и посмотрел на свои кулаки.– Ты их, так-перетак, взять не возьмешь! А упряжь: какая зимняя, какая летняя, с кем какого оленя запрячь – знаешь ты это? То-то... У каждого оленя свой нрав, а пастух каждого знать должен. Мы еще пацанами без портков бегали, когда отец нас уже стадо пасти заставлял, и то маешься. Нет, приезжий тут не поможет! А своих, кроме нас, нет никого. Ах ты... твою мать! Ложи, говорю! Душу из тебя выну!
Поднялся переполох, загремела ругань. Оказывается, пока мы обсуждали дела оленеводов, Флеров наполовину проснувшийся, вытащил бутылку из ящика, купленного для колхозного магазина, и уже успел к ней присосаться. Павел полез на Флерова, Елисеев их разнимал.
Володя Канев, больше молчавший, пока говорили старшие, потянул меня за рукав:
– Пойдемте спать. Ну их к богу, всю ночь теперь провозятся с этим Флеровым. Человек как человек, а только выпьет – все, начнет бузить, такая уж у них вся фамилия... У меня шкуры в сенях: накроемся – и тепло, и воздух чистый...
– Я тоже с вами пойду, Володька,– присоединяется к нам Телышев. Вид у него усталый и грустный.– Обидят меня еще здесь, такой народ, право...
Пока Володя с Телышевым разбирали в сенях вещи и стелили шкуры, я вышел на берег.
Было уже за полночь, наступил полный отлив. Там, где мы прошли на карбасе, поднимаются темные гряды скал, облепленные гроздьями рыжих водорослей. Под обрывом, под снежной крышей, в расщелине клокочет Бабий ручей. Серо, холодно и тихо. Пустыня. Холодная, безразличная, в которой, казалось, нет и не может быть места для человека. Камень, снег, ледяная вода, полярная ива, лишайники, мох. И только здесь, на скале, нависшей над морем,– люди, собаки, тепло, телефон...
От избушки по берегу ручья начинается едва заметная тропка, теряющаяся в прошлогодней траве и мхах. По ней сегодня в тундру ушел неведомый мне Вася Ваганов, приехавший на этот холодный и голый полуночный берег из зеленых вологодских лесов, от просторных цветущих лугов, теплых озер и речек, словно повторяя тот же путь, которым во время оно от деревень и заимок двигались на север первопроходцы, открывая, осваивая, обживая эту скудную землю, чтобы назвать ее своей,– предки вот этих, на первый взгляд суровых и грубых, а на самом деле сердечных и гостеприимных людей, сидевших со мной за одним столом, учивших Ваганова премудростям своей пастушеской науки. Где он сейчас? Идет по тундре, высматривая почти невидимый след оленей, или спит в спальном мешке под какой-нибудь скалой? Почему ему захотелось стать пастухом? Что толкнуло, что потянуло на север от удобств цивилизации? Много ли таких, кто сможет прийти на смену жителям редеющих поморских сел, чтобы подхватить эстафету поколений, чтобы не оголилась снова без человека земля? Знать бы...
Когда я возвращался, дверь избушки распахнулась, и оттуда выкатился кубарем Флеров. Собаки подняли отчаянный лай. Следом за связистом из двери выскочил разъяренный, матерящийся Павел Канев. В руках у него была палатка.
– Черт с ним, пусть подавится своей избой! Не буду в его вонючей конуре спать!
Остервенело лягнув ногой поднимавшегося было с земли связиста, Павел взбежал на бугор и начал ставить палатку.
– Ты ящик-то возьми, вылакает он.– На пороге появился бригадир со злополучным ящиком водки в руках.– Не нам это, в село просили, в магазин, а он уже выкрал одну...
– Ох, этот Сашка! – вздыхает Телышев, укладываясь вместе с нами в сенях.– Зачем, Володька, покупал ты ему?
– Просил же! – оправдывается тот.– Что, жалко мне, что ли? Человек все же... Как вам, удобно? спросил он меня, помолчав.
Но я уже проваливаюсь в сон.
6.
– Ну как, понравилась вам наша Сосновка?
Рука у Георгия Андреевича Канева, председателя колхоза, крупная, мягкая, такая же, как у его брата Павла, но за этой мягкостью чувствуется уверенность и сила. А так только по комплекции., по каким-то неуловимым чертам лица можно сказать, что они братья. Если Павел резок, груб, беспокоен, всегда в движении, то Георгий мягок, нетороплив, и глаза его светятся приветом и вниманием к собеседнику.
Знающие семью Каневых люди говорили мне, что Петр и Павел пошли характером в отца, а Георгий и младший Володя – в мать.
Сосновка мне определенно понравилась. Крепкие, чистые дома стоят на береговой террасе свободно, в три ряда, с широким прогоном улицы между ними Поражает именно чистота – крашеные наличники, вымытые, выскобленные крылечки с половичками, идеально подметенная улица. Ни окурка, ни щепочки, ни тряпки, ни консервной банки порожней, ни битого бутылочного стекла, напасти всего Терского берега, где стеклянную тару не принимают и ее бьют из озорства, потому что где и для чего хранить многолетний стеклянный груз?
– Так у нас всегда заведено было,– подтверждает Канев.– Сейчас травы еще нет, не выросла. А в детстве мы прямо на улице в прятки играли: бросишься в траву – не видно...
Мы идем с ним осматривать небольшое хозяйство колхоза, которое помещается здесь же, рядом с селом.
– Старое село Сосновка? – спрашиваю я у председателя.
– Кто же его знает? – Канев неторопливо повел головой, словно оглядываясь в поисках ответа.– Когда мы с отцом приехали, здесь домов меньше стояло. Да и название... Сосновка – наверное, сосны были. А когда их свели? Об этом никто и не помнит...
– Разве вы не здешние?
– Нет, мы с Печоры, ижемцы. Здесь в районе таких, как мы, много. Отец еще мальчишкой с дедом нашим пришел на оленях сюда,– по льду шли, через Кандалакшу... А так-то большинство здесь с Терского берега – Сурядовы, Турковы, Логиновы. Из саамов осталось три семьи только... Телышева Ивана Андреевича вы уже знаете. Коренные сосновские – Матрехины и Даниловы. У Ростислава Елисеева отец из Чапомы. Ванюта – приезжий, ненец. Вася Ваганов – из Вологды. Так что наша Сосновка интернациональная в полном смысле слова. Народ хороший, дружный, работящий, ничего не скажешь, да и зарабатывать теперь стали неплохо. Как на денежную оплату в колхозе перешли, так сразу перелом в жизни наметился. Людей только вот мало! Ребята если в армию служить уйдут, домой уже не возвращаются. А девушек вообще нет – они после интерната, после десятого класса, сразу в город уходят...
– Я уже знаю, что мои надежды обнаружить в Сосновке что-то новое по сравнению с остальными хозяйствами Берега оказались напрасными. Здесь все так же, как и в других поморских селах,– небольшое производство, жизнь, построенная на самообеспечении, горстка людей, производящая какой-то продукт, требуемый с них планом, спускаемым свыше, а в результате – полная зависимость от завоза с "материка" всего, начиная от консервов и кончая орудиями труда и одеждой...
Чтобы поддержать разговор, я делаю попытку усомниться:
– Как же так, Георгий Андреевич? Вот Ростислав Елисеев после армии вернулся в колхоз, ваш брат Володя остался... Мне говорили, что недавно еще кто-то из молодых к вам переехал из Чапомы. Значит, у вас лучше?
– Так это Володя Логинов, племянник мой! – улыбается Канев.– Он не сам переехал. Жена его,– она приезжая, заведовала клубом,– перешла к нам в клуб работать, вот он с ней и приехал.
– Можно его повидать?
– Сейчас его нет, в рыбаках, на водоеме сидит... Володька наш в армии вообще не был. Да и Ростислав почти не служил – жена у него уже была, ребенок. А больше из молодых нет никого! Да что молодые: на всю Сосновку работоспособных – тридцать четыре человека, причем из них в обслуживании работают четырнадцать – ветеринар, фельдшер, киномеханик, три уборщицы, учительница, заведующая клубом, председатель сельсовета, связистов двое, два завмага, хлебопекарня... Значит, на колхоз приходится всего двадцать человек, из них пять – в пастухах...
Жесткий расчет, ничего не скажешь.
Сосновка стоит в глубине широкого залива, где в него впадает река Сосновка. Так здесь всегда и селились: если есть река – значит, есть рыба, есть хоть немного по реке покосов и земли для пахоты.
В нескольких милях от берега лежит высокий каменный остров Сосновец, над которым поднимается толстая башня старого маяка. За островом куда ни глянь – белым-бело: подогнало лед. Теперь уже не отдельные льдины, а куски поля, оторвавшись, плывут по салме – проливу между островом и материком. Там, дальше, где под холодным полярным солнцем сверкает сплошное ледяное поле, чернеют точки, от которых поднимается густой черный дым,– ледоколы из Мурманска и Архангельска которую неделю обкалывают лед вокруг затертых пароходов.
Канев перехватывает мой взгляд, задержавшийся на ледяном поле.
– Шесть рейсов "Воровского" не было, на последних консервах сидим, а оленей нам весной не разрешают забивать. Вот как бывает: свои олени, сами выращиваем и пасем, а есть – не смей! Конечно, забили бы, как же людям без мяса сидеть, да только где олени? Комар еще не вывелся, холодно, вот они и держатся в лесу, а нам даже поехать искать их не на чем. Сами знаете, у нас здесь ни техники, ни дорог, по тундре только на оленях, да вот оленей-то и нет! Еще хорошо, самолет теперь нет-нет да прилетит. А до этого, пока поле не оттаяло да обсохло, месяца полтора вообще от всего мира отрезаны были. Связь только по телефону да по рации. Почту и продукты нам сбрасывали, а взять что от нас – только разве вертолетом. У нас ведь не как на материке – собрался и поехал. Бывает, осенью по три-четыре недели рейса ждешь. Правда, если недалеко, в соседний район или еще куда-нибудь, можно и на оленях, да только привычки у людей не стало, предпочитают дома сидеть, чем путем добираться. Условия... А эти условия на нашей работе тоже сказываются, вот почему и людей у нас мало осталось. Видите, два двенадцатиквартирных барака стоят? Лет десять назад полностью заселены были, а теперь только четыре семьи, да и на деревне домов пять свободных...
– Раньше ведь жили?
– Раньше чего только не было! Раньше каждый для себя жил, каждый свой промысел находил и обеспечен был. А теперь мы занять людей не можем, некуда нам расширять производство. Больше оленей заводить? А на большее у нас пастбищ нет, заведем – и всю кормовую базу уничтожим. Рыба? Рыбы сколько хочешь, здесь народ нужен, только опять на летний период, два-три месяца. А зимой чем человека занять? Зимы-то у нас долгие, а заработка нет. Прежде мы морзверя добывали, в извозы на оленях ходили. Но зверобойный промысел для нас теперь закрыт, на морзверя разрешено охотиться только архангельским колхозам. Ну а насчет подсобных, как говорят, промыслов, то...
Канев останавливается и показывает за реку, где виднеются какие-то ветхие строения.
– Звероферму завели, когда еще брат председателем был. Ну и что? Тоже ничего хорошего нам не принесла. Песец голубой, шкурки у нас по двадцать рублей покупали, а расходы – намного больше. Кормить нечем, надо корм завозить... Одни убытки! Вот и пришлось отказаться, закрыть звероферму...
За разговором мы незаметно прошли село и двинулись по дороге среди свежей пахоты, на которой еще не пробился ни один зеленый росток. Канев молчит, я тоже не задаю вопросов, понимая, что эти поля сейчас одно из самых больных мест для председателя, который при всем желании не властен над погодными условиями. За полями, на пригорке, находится колхозный коровник. И снаружи, и внутри все чисто, навоз без остатка вывезен перед пахотой на поле, внутри тепло и светло, и за всем этим чувствуешь заботливые хозяйские руки. Надо думать, здесь и кормов заготовлено вдоволь: несмотря на позднюю весну, скот выглядит упитанным и ухоженным. Его, правда, немного – семь дойных коров, бык да несколько телят, которых по осени забьют.
– Наверное, можно было бы увеличить стадо? – задаю я трафаретный вопрос, осматривая просторное помещение, способное вместить по меньшей мере вдвое большее количество скота. Канев покачал головой.
– Можно-то можно, да зачем? Я понимаю, вам трудно понять нас, северян. Действительно, помещение есть, кормами тоже можно обеспечить, покосы у нас хорошие, ничего не скажешь, только невыгодно это нам. Раньше у нас тридцать коров было – и сплошные убытки от фермы: куда молоко девать? Внутренние потребности у нас небольшие, затраты труда – велики, рабочих рук мало. Вот и получалось, что продукт мы производим, а потребить его некуда, хоть в море сливай!
Он замолчал.
– И какой же нашли выход? – спрашиваю я Канева, поскольку проблема мне уже знакома и все другие председатели оказались бессильны с ней справиться.– Неужели в районе разрешили сократить поголовье? Пошли вам навстречу?
– Что вы! – Он откровенно улыбнулся, как будто увидел что-то забавное в моем вопросе.– Столько лет бились – все впустую! Брательник помог, спасибо ему, на себя все взял! Был он тогда – до меня – председателем колхоза. Собрал общее собрание, объяснил положение и поставил на голосование. А в уставе нашем записано, что основной закон для колхозного производства – решение общего собрания, против него и район ничего сделать не может. Тут только решительность нужна. Общее собрание и решило – а мы специально всех до единого колхозников собрали: раз ферма приносит убыток, оставить семь коров и одного быка для внутриколхозных нужд, а остальных ликвидировать. И ликвидировали! Конечно, брательника сразу из председателей сняли, хотели из партии выгнать, потом "строгача" влепили, но главное-то он сделал, колхоз спас. Вот так эта ферма и стала приносить доход... Да вы сами посмотрите,– показал он на пашню,– ведь все это полеводство не для нас, а для коров: овес, овес с горохом. Смесь силосуем, а чистый овес на сено, так себя полностью обеспечиваем. Вот и все наше хозяйство. У пастухов на Бабьем ручье вы были, остались теперь только рыбаки. Но к ним сейчас не добраться,– самая близкая тоня у нас сейчас Снежница, до нее километров семьдесят будет. Когда-то и там два дома стояло – четыре бригады, тринадцать человек... От семги доход колхозу хороший, хотя год на год и не приходится. Да только олени верней! – рассмеялся Канев.– Я сам старый пастух, я за оленей!.. На обратном пути в село я спросил Канева о швейной мастерской. Мне о ней рассказывали те же геологи как об одном из весьма выгодных подсобных промыслов, если учесть, каким спросом пользуются изделия из кожи и меха, украшенные национальным саамским орнаментом. Правда, сведения моих друзей были не слишком свежие, за несколько лет они изрядно устарели. Между тем само по себе производство оригинальных предметов национальной культуры, имеющих практическое применение в отличие от широко распространившегося сейчас производства безделушек, поименованных "сувенирами", было бы серьезным шагом в создании действительного промысла на пользу и мастеров, и общества, чего я пока не видел нигде, кроме как на Кавказе и в республиках Средней Азии. Канев в ответ лишь рукой махнул.
– Была такая мастерская, только ее давно уже нет. Мастериц не осталось, да ведь и сбыта, кроме нас самих, нет, а теперь нет и материала. Шили у нас пимики, полупимики, тапочки, пимы, тоборки, шапки из пыжа. Так ведь для этого много шкур нужно. А мы не мясо только – всего оленя отдаем, со шкурой, живым весом. Даже головы. Раньше рога оставались да желудочный тракт. А теперь все подчистую берут: рога, наверное, на сувениры, а кишки, говорят, на валюту продаем, для медицины.
– Но разве вам не выгоднее сдавать на комбинат уже чистое мясо? – возражаю я.– А все остальное или самим перерабатывать, или специальный договор заключить с какой-нибудь фирмой, например с той же "Северянкой" в Архангельске, благо от вас до Архангельска рукой подать, не то что в Мурманск везти, да и самим намного выгоднее было бы?
– Не знаю,– помолчав, отзывается Канев.– Может быть, и выгоднее было бы, да только комбинат живым весом берет... Это если бы мы могли выбирать, кому сдавать и по каким расценкам,– тогда другое дело. А так есть план, нам его спускают сверху, расценки тоже там устанавливают, и мы обязаны этот план выполнить точно и в срок. А выгодно нам или не выгод но – никто не спрашивает. Попробуешь заикнуться – на тебя накричат: твое, дескать, дело в срок план выполнять, вот и давай! Так что особого стимула к раз витию производства у нас нет. А потом, откуда нам знать, что мы можем делать? Мы же простые пастухи, приставлены к оленям, так что, если поглядеть, то и олени получаются вроде бы не наши: забивать не имеем права, сдавать, кому хотим и по какой цене – тоже не можем... Вот если бы колхоз мог держать специалистов – по связям, по обработке, по снабжению – тогда, конечно, другое дело. Тогда, может быть, и Сосновка была бы не маленькой, и коров держали бы больше. Тут надо по-современному подойти, провести научно-техническую революцию, применяясь к нашим условиям. А пока мы только по старинке работаем и говорим слава богу, что получается...
– В Сосновке я прожил почти неделю. Добраться сюда оказалось проще, чем отсюда выбраться. Тем более, что я хочу попасть не только в Пялицу, но и в Чапому. Волей случая я добрался до Сосновки удивительно быстро, поскольку никакого сообщения между ней и селами Терского берега, как я уже сказал, нет. Если следовать установленным маршрутам "грузопассажирских перевозок", то, чтобы попасть из одного района в другой, всякий раз следовало добираться сначала до областного центра – все равно, в Мурманск или в Архангельск.
Поэтому я опять положился на волю случая, тем более что, как выяснилось, в Сосновке, кроме меня, еще три человека ожидали оказии в Пялицу.
Все это время я жил у Малафеевских, в маленьком домике, стоявшем на самом обрыве над рекой. Жили они втроем – ветеринарный фельдшер Яков Иванович, коренастый, с темно-коричневым от вечного загара, изборожденным морщинами широким лицом, его жена, тетя Поля, и кот Мурик – огромный, раскормленный на рыбе и оленьем мясе котище, янтарноглазый, с жесткой остью коричневой шерсти. В Сосновке старики вырастили несколько дочерей, но все они разъехались по стране кто куда. Сами Малафеевские тоже были приезжими, из-под Вологды, как Ваганов, с которым я так и не увиделся, и пялицкий Тетерин. Они тоже собирались уезжать, тем более что Якову Ивановичу давно уже вышла пенсия. Однако всякий раз колхоз или районное начальство упрашивали старого специалиста еще немного поработать, поскольку смены ему никак не находилось.
О жизни оленя, трудностях оленеводства в здешних краях больше всего я узнавал в вечерних разговорах с хозяином, который целые дни пропадал в одном из магазинов: из Сосновки уезжал завмаг, шла ревизия, а Малафеевский был председателем ревизионной комиссии.
Сложностей в оленеводстве, как выяснилось, было много, и пока ни о каком правильном современном ведении его здесь и речи быть не могло.
– Три беды главных у оленеводов здесь, три проблемы,– начинал вечерний разговор Яков Иванович, снимая с мясистого носа очки и закладывая ими очередной номер журнала "Ветеринария", который он читал и перечитывал от корки до корки все свободное время.– Первая проблема – пастбища. Вторая проблема – забой оленей, условия забоя. Третья – свищ. И все они друг с другом связаны...
– Проблема пастбищ в том, что увеличить поголовье оленей нельзя? – показывал я свою осведомленность.
– Да ведь как на это посмотреть,– возражал тут же ветфельдшер.– С одной стороны – нельзя, а если по-умному подойти, то и можно. Если говорить серьезно, на каждые триста голов оленей должен быть один пастух. Еще лучше – два. Тогда за оленями следить легче, но главное, пастбище лучше используется. У нас ведь они не сплошные, лоскутные. Тут тебе ягельный участок, тут участок с зеленой массой, и участки все небольшие. По ним олень быстро пройдет и не потопчет. А наше стадо в три тысячи голов сразу десять километров фронтом обходит! Весь ягель собьет, а когда он потом вырастет? Прирост ягеля – два миллиметра в хороший год. Вот и считай. А мы, когда у нас ферма была и всякие несуразные планы на крупный рогатый скот давали, по двадцать пять гектаров ягеля для коров выкапывали, сена не хватало! Вот и жди пятнадцать-двадцать лет. Подорвали свою же кормовую базу! А сеять ягель нельзя. Пробовали ученые, да ничего не получается. Конечно, оленя подкармливать можно, в наших условиях прямо и нужно, да как? Он и комбикорма будет есть, и хлеб, и овес. А мы только солью подкармливаем. Почему? А вот посчитай: если на одного оленя один килограмм подкормки в сутки, то на три тысячи голов – это уже три тонны сразу. На месяц – девяносто тонн. Откуда их взять? Как завезти? Сами на консервах сидим. Да и неизвестно, как эта подкормка скажется на генетике оленя, на восприимчивости его к болезням, на качестве мяса и шкуры. Животное-то, считай, дикое! Тут не просто биологию оленя изучать надо, его биохимию и все такое; тут, скорее, надо изучать его экологию, у природы поучиться, посмотреть, какие есть у нее ресурсы, чтобы их можно было использовать. А пока это еще никто не делает, относятся к оленю так же, скажем, как к крупному рогатому скоту... А это же нельзя! Тут все по-другому. Скот – он и есть скот, а дикое животное – нежное, оно и ест не все, с выбором, у него и режим свой, и календарь свой. Если глубже глянуть, то ведь не мы оленя пасем, а он нас пасет. Мы только сберегаем его, ведет он нас сам, как обычных коров его туда-сюда не погонишь... Вот ведь какая штука!
Рассказывая об оленях, Яков Иванович всякий раз волновался. Чувствовалось, что мысли эти, бесчисленное количество раз передуманные, не давали ему покоя и на старости лет, потому что во всем этом и заключена была его жизнь. Забываясь, он повторялся, снова обращаясь к одному и тому же.
Тогда я осторожно напоминал:
– А в чем же проблема забоя, Яков Иванович?
– В несуразице нашей, в той старинке, которой держимся, а она при наших масштабах и планах уже невозможна,– негодовал старик.– Мы как? Гон пройдет у оленя, заморозков ждем, забиваем, только когда морозы падут. Происходит так потому, во-первых, что по чернотропу оленей еще не соберешь, а если и соберешь, забивать станешь, то куда туши девать? Холодильников ведь у нас нет. Опоздает судно – мясо почернеет, шкуры погниют, как в позапрошлом году было... На открытом воздухе у нас все! А тут, если всерьез говорить, сначала нужно техническую базу под вести, забойный цех на берегу оборудовать с холодильником, предусмотреть утилизацию отходов, чтобы ничего не пропадало, быт пастухов благоустроить – передвижные домики там, рации, вертолет хотя бы один, чтобы все по графику было, в свое время. Ведь чем больше забой оттягиваешь, морозов ждешь, тем ниже качество оленя, больше свища...
– Ну, кожный овод,– пояснял ветеринар.– Он развивается в организме оленя, потом буравит сосуды, под кожу лезет. Если олень слабый, тощий, личинка быстро к нему под кожу проникает, а если олень здоровый, упитанный – медленнее. Ведь и здорового человека болезнь труднее берет! Как только личинка кожного овода попала под кожу – все, шкура уже дырявая, на замшу не годится. А если и не успеет продырявить, все равно раковины в шкуре образуются. Такая муха проклятая, никак от нее не избавиться! Есть, правда, отпугивающие препараты, да толку от них мало... Вот,– внезапно вдохновляется Яков Иванович,– писали в журнале недавно, что разработан такой препарат – байтекс. Один укол – и девяносто процентов личинок погибает в теле, не дойдя до стадии свища. Специально пастухов колхозных собирал и читал им об этом препарате. Они мне говорят – взять нужно на вооружение. Конечно, надо взять, а где? Написал я в редакцию журнала, мол, подскажите, а оттуда через несколько месяцев ответ пришел: "Импортный препарат байтекс на снабжении отсутствует". Что ж, самим нам его за границей заказывать? Мы бы заказали, да никто у нас этот заказ не примет. То-то и оно! Значит, иного средства пока нет, как оленя упитанным держать. Вот и получается замкнутый круг, поскольку и пастбища худые, и подкармливать нельзя. Так и выходит, что хоть и "нечерноземные" мы, только наше Нечерноземье от вашего, российского, еще слишком далеко находится, очередь до нас не дошла, да и когда дойдет? И то сказать – техника нам особая нужна, тонкая техника, научная...
Из окон домика Малафеевских видны черно-красные с малахитовыми потеками скалы над камнями и отмелями реки, льдины, неторопливо дрейфующие по салме то в одну, то в другую сторону, болотистая, поросшая кое-где кустарником, все никак не просыпающаяся тундра, а над ней, за рекой – высокие песчаные холмы с кривой полярной березой. По утрам на лужах еще лежит крепкий ледок. Иногда, обычно к середине дня, проглядывает солнце, все начинает сверкать, лучиться красками, даже жаворонка однажды услышал над тундрой, но это сверкание теперь не обманывает.
За солнцем, за красками я вижу теперь трудную, на пределе сил человека, приполярную жизнь, в которой нет здесь ни отдыха, ни просвета. Вот и думаешь: а что же получал человек взамен, кроме относительной независимости, "свободы жить и умирать", когда забирался в эти края, цеплялся за холодные скалы и тундру, уходя из более благодатных мест? Романтика романтикой, и красоты хороши, но должен же что-то еще получать человек от работы, должны быть в ней и праздники, и радость, и отдых, наконец!
А – нет ничего. Порой и смысла нет. Как был бессмыслен труд сосновцев, пока Петр Канев не взял на себя грех "за мир", как говорили раньше,– сократил поголовье никому не нужного скота, "съедающего" человеческий труд, а вместе с ним и смысл жизни, так же, как и посейчас съедают его все эти существующие только для отчетности района фермы в других селах Берега. Интернат, конечно, отрывает подростка от родного дома, от колхоза, от земли, от традиционного труда на земле. Но не готовит ли его к этому в гораздо большей степени сизифов труд родителей, на который он, выкинутый из колеи повседневности, может взглянуть как бы со стороны и оценить его по достоинству? Что уж тут произносить высокие слова о долге, о традициях, о верности родительскому делу!