Текст книги "Остановка в Чапоме"
Автор книги: Андрей Никитин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)
4.
Хожу по Пялице, знакомлюсь с ее обитателями, а сам памятью невольно обращаюсь к другим селам Терского берега, да и всего Поморья, где довелось побывать. И в первую очередь – к Варзуге, поразившей меня своей красотой и необычностью. Впрочем, вспоминать Варзугу есть много причин. И я не удивляюсь, когда вечером, за столом у Тетериных, разговор незаметно сворачивает на это село, откуда родом Алла Ефимовна.
Самым ярким впечатлением от Варзуги остался у меня, конечно же, варзугский хор – действительно деревенский хор, сохранивший древние распевы, присущие только варзужанам, свой репертуар, а главное, оставшийся "самодеятельным": его участницы так же работали на полях, на фермах, так же, как остальные, выполняли всю трудную крестьянскую работу. А если и выезжали, то редко и не дальше Мурманска.
Я был одним из первых, кому посчастливилось записать хор и сделать о нем несколько передач по Всесоюзному радио – пластинка с записью этих же песен, подготовленная стараниями Д. М. Балашова, писателя и этнографа, который составил полный свод песен и сказок Терского берега в двух томах, вышла на год или два позднее...
Хор был примечателен еще и тем, что доносил до слушателя и зрителя не реставрированную, не подкрашенную гримом и фантазией декоратора музыкальную и художественную культуру Берега – подлинную народную культуру одного из глубинных уголков России, сохранившую традиции очень давних времен. До сих пор помню ни с чем не сравнимое ощущение, когда впервые увидел певиц, идущих по улицам древнего села в ярких старинных костюмах с расшитыми серебром и золотом повойниками на головах. Они шли, постукивая каблучками сапожков по деревянным мосткам, собираясь на спевку в доме Александры Капитоновны Заборщиковой, одной из организаторов этого хора. Входили степенно, чинно рассаживались по лавкам.
Уже вечерело. Чисто вымытые желтые стены избы были залиты медово-красным закатным светом. За окнами пронзительно синела река, изумрудной зеленью после дождя горели зеленые склоны холмов, окружавших село, а напротив, на правом, высоком берегу реки, высилась гордость варзужан, церковь Успения – стройная шатровая красавица, построенная в середине XVII века, в которой накануне торжественно был открыт первый народный музей древнерусского искусства.
Церковь Успения была всемирно известным памятником деревянной архитектуры Русского Севера. И хотя в тридцатых годах нашего века приехавшие из уезда "безбожники" успели порушить колокольню, прежде чем их повязали сбежавшиеся с тоней мужики, сам храм они отстояли – и тогда, и совсем недавно, когда, под предлогом "спасения" уцелевших памятников архитектуры, повсеместно начали свозить со своих исконных мест дома, церкви, амбары, мельницы, разрушая исторически сложившиеся ансамбли и пейзажи, в полном смысле слова лишая народ его культурного наследия. Так называемые "музеи под открытым небом" стали кладбищами красоты, воспитывавшей поколения сельских жителей ежедневно, ежеминутно там, где они и были поставлены. Поветрие дошло и до Мурманска, а поскольку церковь Успения, один из четырех оставшихся в Варзуге храмов, оказалась единственным памятником деревянного зодчества в области, так как собор в Коле благополучно сгорел, то решено было ее разобрать и перевезти в Мурманск.
И снова "мир" встал стеной, постановив, что не отпустит из своего села памятник своим дедам и прадедам, чьими стараниями он был не только поставлен в XVII, но и реставрирован в XIX веке и чьи имена перечислены в памятной надписи, хранящейся на стропилах шатра под маковкой...
И вечер, и река, и панорама села – все настраивало на особый лад. Собравшиеся сосредоточенно молчали, точно прислушивались к тишине, из которой должен был прийти к ним какой-то главный, определяющий звук, и вдруг запели – медленно, протяжно.
Начинала одна, к ней пристраивались другие голоса, находили свое место в общей слитности звука. Песня ширилась, набирала силу; словно дека скрипки, начинало резонировать сухое дерево стен; и вдруг, совершенно явственно, стирая слова величальной песни, в слитной мелодии для меня зазвучали перезвоны колоколов. Это было поразительно. Ударяли большие колокола; колокола поменьше выводили мелодию; ее украшали, развивали и обрамляли переборы маленьких колоколов и колокольчиков, расцвечивали, плели затейливое кружево звуков, и тут-то снова вступали главные, ведущие, чтобы наполнить силой и протяженностью взявшую разбег песню...
Не поручусь за точность, но тогда мне показалось, что эти величальные песни, входившие обязательной частью в свадебный обряд, сохранились варзужанами с самых давних, по-видимому еще новгородских, времен. Иначе как случилось, что в противоположность песням московской Руси, где жениха принято величать "князем", здесь неизменно звучало слово "боярин"? Князья в Новгороде, как известно, были временными, жестко ограниченными в своих правах и обязанностях, почему и не было у новгородцев к князьям того раболепного почтения, которое так укрепилось на московской Руси с татарским игом...
Теперь, отправляясь в Сосновку, я собирался навестить Варзугу на обратном пути и захватил с собой пакет с фотографиями хора, чтобы передать певицам. – А мы их перешлем, давайте! – предлагает Алла Ефимовна.– Тут же все наши: вот это стоят племянницы мои, это – невестка, а вот эти – сестры двоюродные... И сама Александра Капитоновна теткой мне приходится...
Терский берег, как я мог заметить, несмотря на своеобычность говора каждого селения, пронизан прочными нитями родства, знакомства, различных "свойств", приятельств, являя собой как бы одну большую семью, только расселенную по разным домам, отстоящим друг от друга на тридцать, на шестьдесят, а то и на двести с лишним километров. Здесь помнят родство по третьему и четвертому "колену". Стоит в разговоре упомянуть чье-либо имя, и твой собеседник если не припоминал происхождение этого человека, не знал его в лицо, то обязательно называл кого-нибудь, кому тот приходился родней или приятелем.
Но в Варзуге был не только хор. В Варзуге находился наиболее крепкий рыболовецкий колхоз Берега – "Всходы коммунизма".
На следующий день после выступления хора мы сидели с председателем колхоза Александром Ивановичем Заборщиковым в правлении. Разговор наш в известной мере и послужил для меня толчком в попытке понять "болезнь" Берега, поскольку даже Варзуга, представлившаяся поначалу процветающим хозяйством с налаженной экономикой и крепким коллективом, при внимательном рассмотрении являла те же симптомы разрушения, что и остальные села, разве что не столь бросающиеся в глаза.
Разговор начался с того, что я порадовался за Варзугу, на улицах которой встречалось много молодежи. Но Заборщиков поспешил меня разочаровать.
– Это уже не наши,– кивнул он в окно на проходивших мимо правления ребят.– В гости приехали. Тянет их город! Да и так подумать: что мы предложить им можем? На тоне сидеть? В Атлантику идти рыбачить? Есть у нас два сейнера, океанским ловом занимаемся, да только большую часть дохода ремонт съедает: изношенные суда нам продали, списывать их надо было... Вот выйдут сейчас из ремонта – и снова в океан. А толку что? И заработок там вроде бы неплохой, а заинтересованности у ребят нет. Силой гонишь! Семейные совсем не идут. Вот и выходит, что большая часть команды – вольнонаемные. И здесь доход мимо колхоза идет...– Заборщиков вздохнул.– А тут сидим на Колонихе, возле забора. Это наша главная тоня, речная, с нее колхозу основной прибыток. Из морских – только две остались. На Катаринской Степан Конев сидит да за Кузоменью к Индере бригада – вот и все. Нет людей! Раньше ведь на каждом километре тоня была, а то и чаще. Сам, наверное, видел...
Мы помолчали. Я вспоминал низкий песчаный берег, протянувшийся километров на десять от устья Варзуги, красную пустыню, которая наступает на Кузомень, остатки тоневых избушек, чернеющий на берегу частокол шестов, на которых когда-то сушились сети, завалы белых, оглаженных морем бревен в песке, ржавые якоря, остатки воротов...
Еще в самую первую поездку по Терскому берегу с председателем райисполкома в глаза мне бросились следы удивительной обжитости этих мест, так контрастирующие с первым романтическим впечатлением нетронутости и первозданности. Впрочем, так ли уж они контрастировали? Здесь глаз не встречал битого кирпича, ржавых консервных банок, клочков бумаги, железного лома и мазутных пятен – всего того, с чем в наших более населенных местах мы вынуждены мириться, как с неизбежным и трудноискоренимым злом.
Здесь еще не ощущалось угнетающего противостояния цивилизации природе. Былая обжитость и наступившая дряхлость Берега сказывались в другом. Они представали то в виде тоневых изб, перед которыми в море были выметаны сети, лежали на песке лодки, якоря, бегали собаки, то приметами заброшенных тоневых участков – а таких было много больше,– когда от избы чернело одно основание, рядом стояла покосившаяся, выбеленная дождями и солнцем сетевка, догнивали полузасыпанные песком старые карбасы, белели остатки ворота, которым вытягивали на берег в случае шторма тяжелые рыбацкие доры...
И все же даже в оставленном не чувствовалось равнодушия и заброшенности, того унылого запаха запустения, который тоскливо охватывает тебя в полуразрушенных домах, лишенных хозяев и смысла своего существования – того, что я впервые ощутил в Пялице. Не потому ли и в Кузомени, стоявшей на краю песчаной пустыни, старое, серебристо-серое дерево построек, расцвеченное черными, красными, зелеными и золотыми брызгами лишайника, не показалось мне чем-то чужеродным среди песка и вычищенного ветрами, выбеленного морской солью плавника, отмечавшего границы штормового своеволия волн?
После красных, прикрытых вереском скал, каменистых осыпей, песчаных пустынь и тундры долина Варзуги, в которой пряталось от ветров село, в первый момент представилось мне земным раем. Среди ярко-зеленых полей и лугов тянулась ультрамариновая синь реки, синели наливавшиеся соком огромные кочаны капусты, а в речной пойме бродили упитанные коровы.
По сельскому хозяйству – по урожаям, надоям молока – Варзуга неизменно занимала одно из первых мест в районе. С этими показателями варзужане не раз выезжали на Выставку достижений народного хозяйства в Москву, получали почетные грамоты, серебряные и бронзовые медали. Прекрасное по жирности молоко, удивительные по аромату и вкусу сливки... Если при этом вспомнить, что Варзуга находится всего в тридцати километрах от Полярного круга, то надои по четыре с лишним тысячи килограммов молока или урожай картофеля до двухсот пятидесяти центнеров с гектара могут показаться фантастикой.
Но выяснилось, что ни председатель, ни другие варзужане никакого восторга перед этими показателями не испытывают. Почему? Заборщиков мне объяснил:
– Мы и больше можем получать, только для чего?
Ведь каждый труд должен приносить доход, верно? А у нас? Кому это богатство пойдет? Колхозникам? Допустим, корова есть не у каждого, да теперь и все меньше их держат. Огороды – у всякого свои. Вот и получается, что все произведенное в оборот внутри колхоза не пустишь, а вывозить – некуда. За сто сорок километров в райцентр не повезешь, да еще по нашей дороге, сам знаешь, какая она... Куда молоко девать? Телятам сливаем. То же самое и с овощами. В прошлом году убытка от них мы получили на тридцать семь тысяч рублей: урожай был хорошим, вывезти не смогли, хранить негде, вот и померзло все. Дорогу настоящую строить? Так она и в пятьдесят лет не окупится. Государству невыгодно,, а нам – не под силу. Вот и остается – летом море, а зимой самолет, да и то когда погода летная. Сельское хозяйство нам только убыток приносит...
– Почему бы его вам не сократить? – спросил я и по тому, как на меня глянул председатель, почувствовал, что сморозил глупость или непристойность.
– Да кто же нам разрешит? Району сверху спускают план – сколько чего посеять, сколько чего убрать... Чтобы его выполнить, все это мы должны сделать. Но в плане этом не сказано, что собранное еще надо вывезти и реализовать. Что будет с собранным – никого, кроме нас, не касается. С нас ведь не реальные молоко, мясо и картофель берут, а всего только цифру, ради которой мы надрываемся, вот в чем дело! А какими силами мы ее получаем, во что это соревнование нам обходится – никому и дела нет. Нет, о том, чтобы сократить свое подсобное хозяйство, мы и думать забыли!
– В кабинет вошла Евстолия Васильевна Гурьева, парторг колхоза, одна из запевал варзугского хора. Она и в полеводстве работала, и молочной фермой заведовала, а в молодости, как мне рассказывали, наравне с парнями несколько лет подряд ходила в Атлантику на колхозных судах. В Варзуге ее любили и уважали за принципиальность, веселую энергию и редкий организаторский талант.
– Ну что, мужики, до чего договорились? – спрашивает она, крепко, по-мужски, пожимая нам руки. – Да вот видишь, Евстолия Васильевна, товарищ сельским хозяйством интересуется, сократить его предлагает,– серьезно произнес председатель.– Только вот по шее нам с тобой дадут, верно? Это уж доход точный, можно не сомневаться!..
– А я тебе что говорю, Александр Петрович? Послушать журналистов, как они пишут,– все легко пойдет! – Она рассмеялась весело и заразительно, но тут же посерьезнела.– Пробовали, просили, доказывали – все впустую! Словно и не с живыми людьми говоришь, а с портретами. Сейчас вот меженка идет, ловить надо, рук не хватает на берегу, а мы с завтрашнего дня рыбаков с тоней снимаем на покос,– на одних бабах далеко не уедешь... Стало быть, опять одна Колониха ловить будет, а все, что накосим, в прямой убыток пойдет...
Я поинтересовался, есть ли возможность развивать какие-либо промыслы, которые сейчас в такой моде и могли бы дать приработок деревне, чтобы рыбакам заниматься одной рыбой, не отвлекаясь на сельское хозяйство.
– Есть, – быстро ответила Гурьева, поняв мой вопрос по-своему.– И летом, и зимой на озерах ловить рыбу можно. Раньше так и ловили, а теперь почему-то озерную рыбу у нас перестали принимать, не нужна она стала. А ведь рыба-то хорошая: сиг, щука, кумжа, окунь, сорожка... Всегда селедку ловили, помногу, а теперь она вдруг калянусной оказалась, тоже нельзя...
– ...?!
– Калянус – рачок такой маленький,– пояснил Заборщиков.– Им селедка беломорская питается. Если она сытая, наелась калянуса, а ты ее поймаешь и солить станешь, то у нее иногда брюшко лопается,– а это под ГОСТ не подходит, видишь ты! Наловишь, привезешь – и выбрасывай... И добро бы вред от калянуса этого был, а то просто некондиция... Что же, ее голодную искать? Вот у той качество верно, хуже. А после говорят – перевелась беломорская селедочка, не ловится... Ловится, да только у нас ее не берут! Ну а какой еще у нас промысел может быть?
– Вот в Чапоме песцы иногда хороший доход дают,– подсказывает Гурьева.– Звероферма у них. Так опять же руки рабочие нужны и корм доставать надо. Они у моря, а к нам еще почти тридцать верст по песку везти!..
– Раньше, я слышал, у Варзуги и олени были? – осторожно осведомился я у собеседников.
– Олени есть у нас...
– Олени что! Это на востоке с оленями хорошо, тундра там,– перебивает Гурьеву председатель.– Раньше у Кузомени, Варзуги, Оленицы и Кашкаранцев вместе оленей больше тысячи голов было, а теперь они только у нас в колхозе – сто сорок голов. И то не впрок – пастбищ настоящих мало, леса у нас вокруг...
– Мало ягеля, а тот, что есть, для своих коров копаем, сена-то не хватает на все колхозное стадо, ягелем прикармливаем зимой...
– У нас олень только на внутриколхозных работах, на перевозках,– на мясо держать невыгодно,– продолжает Заборщиков.– Для рыболовецких колхозов Терского берега цены на оленину установлены ниже, чем, скажем, в Саамском районе. Там выгодно оленей разводить, а у нас нет, у нас пока не выгодно. Да и как ты их сдавать станешь? В Мурманск стадо гнать через весь полуостров или в Саамский район?
– Так-то народ у нас пока неплохо живет,– Гурьева вернулась к разговору, который мы вели с ней накануне.– А что уезжают – так это не только у нас, это по всей стране в города потянулись. И клуб у нас есть, и самодеятельность, а все равно молодежи скучно. Перспектив нет! Рыбак, полевод, животновод – вот и весь выбор. Ну и, конечно, никакого благоустройства: село есть село. Даже хуже стало. После того как нас с Кузоменью соединили, в Варзуге остался медпункт, а больница – в Кузомени. В медпункте только фельдшер, акушерки по штату не положено. А село-то большое! Приходится везти роженицу за двадцать километров по нашим-то дорогам! В дороге и рожают. Вот бы того, кто такие правила придумывает, к нам рожать привезти...
Поздоровавшись, в кабинет вошел невысокий мужчина в телогрейке, вытертой меховой шапке и подвернутых резиновых сапогах. Это был Чунин, знакомый уже мне бригадир с Колонихи. Сел, вытащил из кармана пачку "Беломора", закурил.
– Ну, как там у тебя, Андрей Семеныч, дела? – спросил его Заборщиков.– Идет рыба?
– Мало.– Чунин помолчал, словно набираясь сил, и – как отрубил:– Ты мне вот что, Александр Иванович, скажи: завезут к нам керосин или нет? С собой таскаем, кто из села идет. И к тебе, Евстолия Васильевна, вопрос: почему кино не крутят? Два раза показали, а теперь механик отказывается.
– Разберусь,– пообещала Гурьева.– А как косят мужики?
– Что, косят? Накосили почти план. Оселков нет...
– Я звонил уже в район, обещают прислать,– несколько торопливо проговорил Заборщиков, словно чувствуя за собой вину.– Да вот Кожин говорит, что в сельпо еще два ящика стоят. Почему не берете?
– А что их брать? Сыпятся они, не держат. У нас тоже ящик стоит, да хоть не бери...
– Позвоню еще, напомню...
– И дай команду, чтобы на Колониху хлеб возили. А то стыд – у попутных одалживаем или своих посылать приходится...
Я слушал этот разговор и думал, что в нашей городской московской жизни с ее налаженной службой быта, которой все мы недовольны, с ее многочисленными магазинами, в общем-то бесперебойным снабжением, с почти круглосуточной работой транспорта, множеством всего остального, что образует и поддерживает четкий пульс города, нам и в голову не может прийти, от каких "мелочей", казалось бы и внимания не заслуживающих, не то что разговора, зависит жизнь и работа колхозника, если и разгибающего когда спину, то потому лишь, что она готова переломиться от ежедневной, ежеминутной работы. Нет керосина – нет света в избах; нет оселков – все, встал покос, когда каждая минута на счету: не дай бог, вывернет погода на дождь, и все труды прахом пойдут! Нет хлеба – на рыбе одной долго не протянешь...
– А газеты носят? – поинтересовалась Гурьева.
– Это каждый день приносят, не обижаемся. И радио у всех есть, обеспечили приемниками рыбаков.– Он снова помолчал и уже не требовательно, а с каким-то глубоким, словно давно затаенным укором прибавил: – А на Устье вчера опять только первым сортом семгу приняли...
– Это почему же? – забеспокоился председатель, и по его беспокойству, по тому, как напряглась мгновенно Гурьева, я понял, что вот это-то и привело сюда Чунина, поскольку было для всех самым важным.
Чунин помолчал, рассматривая то ли пол, то ли свои сапоги, и все так же, не поднимая глаз, произнес:
– Током бьем. Говорят, портится она от этого, кровоизлияния у нее в брюхе происходят. Вот мужики и не рады, что ток поставили!
– Что ж они раньше-то молчали? – Председатель поерзал на стуле, словно ему стало неудобно на нем сидеть.
– И раньше бывало, говорили тебе, Александр Иванович,– не глядя на председателя, жестко произнес Чунин, словно припечатывая и тем как бы заканчивая бесполезный и неприятный разговор, от которого он не имел права уклониться. И – взглянул на меня.– Ты как семгу есть будешь? – спросил он на правах старого знакомого.– По чешуе ее в Москве покупаешь или по вкусу?
– А я ее в Москве и не вижу, Семеныч! То ли она в Москва-реку не идет, то ли не на той тоне в столице сижу! – в тон ему ответил я.– Мы ее больше по картинкам знаем, да по телевидению иногда показывают, чтобы не забывали, какая она есть...
Разговор этот был не первым, и возникал он всякий раз, как только я оказывался среди рыбаков. Дело заключалось в том, что при приемке семги на рыбопунктах рыбаков обдирали, что называется, как липку, и все потому, что ловят семгу – какая в сеть придет, а принимают "соответственно утвержденных стандартов".
А стандарт таков.
Первым сортом – два рубля двадцать копеек за килограмм – идет крупная семга, у которой нет внешних повреждений, не сбита ни одна чешуйка. Поэтому каждую крупную рыбину приемщик осматривает особенно придирчиво, и так же внимательно, хотя и понимая всю свою беспомощность, стоят и смотрят на процесс оценки рыбаки. Если сбито десяток чешуек на спине или обнаруживаются шрамы на теле, поскольку и тюлени, и белухи не прочь полакомиться семгой, да и мало ли желающих еще найдется в океане,– такая семга идет уже вторым сортом, в полтора раза дешевле – 1 рубль 76 копеек за килограмм, хотя гастрономические качества рыбы от этого нисколько не страдают. Мелкая семга принимается у рыбаков по 1 рублю 12 копеек, а "нестандартная" – с 15-процентной скидкой от третьего сорта.
Вот почему рыбаки, поднимая сеть, стараются не только не упустить, но и не повредить семгу. Отсюда и быстрота, и спешка, похожая на азарт, потому что от рыбака требуется мастерство и сноровка одним точным ударом деревянной "кротилки" оглушить рыбу, чтобы она не билась в карбасе, не ранила себя и не сбивала чешую.
Теперь на Колонихе, несмотря на сопротивление рыбаков, ввели забой рыбы током. Прежде чем поднять "тайник", в который набивается рыба, путь которой вверх по реке перегорожен сетевым забором, на три-четыре минуты включают ток, идущий от пластины к пластине, расположенным по обеим сторонам "тайника", и рыба засыпает. Однако приемщики на рыбопункте и здесь обнаруживают дефекты: на внутренней стороне брюшка выступают полоски небольших кровоподтеков, из-за которых сортность семги еще снижается.
Но на этом метаморфозы семги не кончаются.
Семгу с рыбозасолочных пунктов после разделки и засолки сдают уже не по экстерьеру, а по качеству засолки, которая зависит от мастера. При этом прежний высший сорт может стать вторым, что, надо сказать, никогда не происходит, а третий – высшим, что, наоборот, происходит всегда, если не случается чего-то сверхъестественного. Разница от этой пересортицы остается, естественно, в графе прибылей рыбоприемных пунктов, причем почти полностью за счет труда рыбаков, сказываясь не на выполнении плана, а на их прямых заработках. Вот на это они и жаловались.
– Тут уж не наша власть,– горько усмехнулся председатель колхоза.– Хорошо еще, что вообще нам хоть что-то за семгу платят. А ведь было время,– помнишь, Семеныч? – когда нам эту семгу соленой треской отоваривали. Скажем, сдаем мы тонну семги, а нам за нее – центнер соленой трески, которую мы вместо заработка рыбакам раздаем... Так что хотя и спорим на приемке, а – сдаем. Куда денешься?
– Было такое,– подтверждает Чунин.
– Вы вот подсобными промыслами интересовались,– обращается ко мне Гурьева, словно желая замять неприятный и бесполезный разговор.– Так вроде бы никаких особых у нас нет: охотятся зимой некоторые, медведей стреляют, мясо сдают в сельпо. Там белку, куницу, лису или росомаху подстрелят, только это все случайно... Одно время куропаток ловили, сдавали – хороший промысел был! И вот еще что припомнила: Варзуга-то наша жемчужная, испокон века славилась своим жемчугом. Я в Мурманске в музее была, там написано, что варзужане на одном только жемчуге до революции пятнадцать – двадцать тысяч зарабатывали ежегодно. Так это ведь еще в тех деньгах, в царских! На нынешние перевести – в десять раз можно увеличить, не ошибешься... Да ведь и твой отец, наверное, еще за жемчугом ходил, так ли? – поворачивается она к Заборщикову.
– Ходил,– соглашается тот.– В деревне и сейчас старики живы, которые жемчуг промышляли... Вон хоть Ивана Ивановича Заборщикова взять – тот еще перед первой войной собирал жемчуг. И в реке, говорят, сейчас он развелся, много его стало, а куда сдавать? Спроса нет.
– Это верно, что спрос,– подтвердил Чунин.– Был бы спрос, так и теперь бы занимались. Бывало, мальчишки мы, у деревни ракушки собирали: откроешь ее, а там зернышко лежит. А теперь куда? Если и найдешь, ребятишкам отдашь или выкинешь... Не нужен он теперь, что ли?
– Вот тебе и промысел,– подводит итог Гурьева.– Вернуть бы его – и людям хорошо, и колхозу. Капиталовложений не надо, только собирай. А ежели еще разводить его, как у японцев? Тогда, может, и ребята оставаться бы в селе стали, и Варзуга бы наша иной была...
И она задумчиво посмотрела в окно.
За окном видна была синяя широкая река, рыжие песчаные обрывы противоположного берега, замшелые срубы старых домов, яркая до неправдоподобия зелень короткой травы возле изб. За полем, на косогоре, куда убегала дорога, уже начинался лес, окружавший село со всех сторон.
Везде в Варзуге – ив чисто подметенных проулках, и в ровном порядке старых домов, и в тщательно выполотых, обихоженных полях, и в том, как отстояли варзужане, не дали снести главную гордость села, вековечный памятник мастерства и высокого вкуса их предков – церковь Успения,– чувствовал я привычку к основательности, к упорному труду, потому что именно труд был неизменной основой здешней жизни. Труд на полях, в лесу, на покосе, летом – в море, зимой – на торосах... И хотя временами он оказывался тяжек и неподъемен, хотя часто – слишком часто! – видели они, что не получают за него ничего, что их обсчитывают и обделяют,– жизнь свою они не мыслили без труда. И, может, поэтому так переживали, что молодежь, оторванная от дома, учившаяся в интернате, равнодушно, а то и с презрением относится к тому, чем наполнена их жизнь.
Люди эти любили свою землю, свое море; любили за красоту и неподатливость человеку, у которого в этом вечном преодолении природы и самого себя вырабатывался такой же упорный, такой же крепкий и основательный характер, заставляющий делать на совесть все, за что бы человек ни взялся...
И, вспоминая о Варзуге здесь, в Пялице, я подумал, что такие древние центры Севера, каким было это старинное красивое село, по сравнению с другими селами – с той же Пялицей, Кузрекой, Порьей Губой – с течением времени обрели особый "запас прочности", помогающий им сопротивляться процессам, которые подтачивают и уничтожают Берег, хотя на всем его пространстве проявляются они в общем-то одинаково.