355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Никитин » Остановка в Чапоме » Текст книги (страница 5)
Остановка в Чапоме
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:45

Текст книги "Остановка в Чапоме"


Автор книги: Андрей Никитин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)

5.

Утром, когда я еще только умывался, появился Тарабарин. Несмотря на ранний час, вид у него был уже достаточно оживленный.

– Ну как, отдохнули? – приветствует он меня.– Давайте завтракайте и собирайтесь – пришли с Бабьего, скоро назад...

– Ты не торопись-ко, ешь получше, холодно на море-то,– останавливает меня Алла Ефимовна.– Все равно раньше обеда никуда не поедут, а то и позже: вишь, погода какая? Да и прилив сейчас идет. Покуда полная вода не встанет и обратно не тронется – никуда не поедут. На восток с отливом идти надо, встречь его только бензин жечь... Да они сейчас еще набрались, отсыпаться будут. Всю ночь шли, как их еще хватило-то!

Действительно, спешить не пришлось. День был серый, туманный, с мелким дождиком, временами покрывающим непросыхающие лужи мелкой рябью. По сведениям, которые изредка приносили младшие сыновья Тетериных, приехавшие сначала пили чай, а потом повалились спать у Петра Самохвалова, помощника Тарабарина – высокого, стройного моториста с отчаянными, немного фатоватыми глазами рубахи-парня. Потом, ближе к полудню, проснувшись, они отправились в магазин, после чего опять пили чай...

В предчувствии долгого, а главное – холодного пути я тоже успел подремать, пообедать у Тетериных, соскучиться в ожидании, когда уже за полдень прибежал сын Самохвалова и сказал, чтобы я шел к рыбопункту.

На причале было пусто. В карбасе стояли ящик водки, два мешка с мукой, мешок с солью. На мешках, закутавшись в тулуп, сидел мальчишка лет двенадцати, тоскливо поглядывая из-под приспущенного очелья ушанки на пустой берег.

Я поинтересовался, где же остальные? – Не знаю,– еле слышно ответил тот.– В деревне...

Подошел Тарабарин, удивился, что никого нет, и тоже ушел. Я остался сидеть на причале. Прячась за пустыми бочками от пронизывающего ветра с моря, разглядываю теперь уже вроде бы до мелочей знакомый пейзаж – залив, пороги, красно-зеленые скалы, серую свинцовую воду,– временами ругая себя за то, что потащился на север, не дождавшись лета.

Проходит еще с полчаса, и над обрывом показывается процессия. Впереди, чуть покачиваясь, идет невысокий коренастый парень лет двадцати трех – двадцати пяти, с широкими скулами, острым носом и подбородком, хитрыми, чуть раскосыми карими глазами. В руке он нес рюкзак, в котором побрякивали бутылки. Подойдя, представляется: "Володька". Это и есть младший брат председателя, о котором говорил Коля Тетерин.

Следом, поддерживаемый с одной стороны Тарабариным, а с другой Петром Самохваловым, спустился пожилой мужчина в новом черном полушубке и такой же черной шапке-ушанке, надвинутой несколько набекрень. Лицо его, загорелое и изрезанное морщинами, непроницаемо спокойно, а припухшие веки, прикрывавшие черные с лиловым, как у оленей, отливом глаза, выдающие саамское происхождение, делают его похожим на изваяние из старой красноватой бронзы.

Он молча проходит мимо меня, с трудом залезает в карбас и начинает пробираться через мешки на корму.

– Может, все-таки не поедешь, Иван Андреевич? – спрашивает его Самохвалов с заботливым беспокойством.– Отоспишься, а завтра с утра... Володька мне подмигивает: – Согрелся наш Иван Андреич... Иван Андреевич все так же молча добирается до кормы, усаживается там, на секунду открывает глаза и, когда Самохвалов повторяет вопрос, разражается длинной речью, постепенно распаляясь, так что в конце из неясного сначала бормотания выделяется:

– ...Ты, Петя, не бойся, ничего... С Иваном Андреичем ничего не будет, верно я говорю, Володька? За Ивана Андреича не бойся! Придем в аккурат на Бабий... А ты кто такой? – вдруг совершенно трезво спрашивает он меня, широко открыв при этом глаза, видя, что я тоже сажусь в карбас.– У тебя права есть к нам ехать? Я тебя с собой не возьму, если у тебя прав нет!

– Вот чумовой! – искренне восхищается Тарабарин и подталкивает меня.– Садитесь в карбас, проспится он, едрит его в корень! – А кто он такой?

– Я ж говорю – чумовой... Телышев Иван Андреич, в Сосновке "красным чумом" заведует... Это вроде нашего клуба или "красного уголка" по-саамски. Выпил малость... Они всю ночь с Бабьего шли, да еще против течения, вот и устал немного.

– Нет, а ты кто? – продолжает приставать ко мне "чумовой".– Вот я – лопарь, Володька – он коми, ижемец. Сейчас сядем и уедем. А ты кто такой? Я тебя не видел вчера...

– Не видел, так еще увидишь... Садись, Иван Андреич! – Володька сильно толкает приподнявшегося было Телышева, и тот покорно падает на кормовую банку, привалившись к румпелю.– Ты, может, спать ляжешь, а я поведу?

– Ложись спать, Володька, ложись, все в аккурате будет! – снова покорно забормотал Телышев.– Ну и ты садись, коли залез,– милостиво разрешил он мне.– Разберемся с тобой на месте...

– Петя,– обращается Тарабарин к Самохвалову.– Ты мотор вынеси. Мы их за корги выведем, а то уже отлив пошел, как бы на камни не сели. Слышь, Иван Андреич? Сейчас мы перед вами пойдем, держи точно следом!

– А не опасно с таким выезжать? – спрашиваю я Тарабарина, потому что вид пьяного саама на руле в этот промозглый день вызывает у меня кое-какие опасения.

Тот рассмеялся.

– Ничего, все в порядке будет! На море свежий воздух промоет, едрит его в корень! Не беспокойтесь...

Если утром иногда нет-нет да ощущалось где-то близко солнце, теперь все окончательно засерело. С моря неслись клочья холодного тумана, заставляя кутаться в плащ и натягивать на себя все, что только было под рукой.

Пока Телышев неуклюже возился на корме с мотором, Володя Канев бросил на дно карбаса овчинный тулуп, подсунул под него хлорвиниловую пленку так, чтобы сверху она образовала подобие пузыря, и стал устраиваться ко сну, предварительно освободив место и мне. Мальчишка, который ожидал их, прикорнул на мешках, накрывшись с головой брезентом. Как выяснилось, Володе он приходился племянником – сын его брата Павла, тоже пастуха.

Всего их четыре брата Каневых. Старший, Георгий Андреевич, последние семь лет работает председателем колхоза, так что "новость" его заступления на эту должность была весьма запоздавшей. Павел – пастух, как и Владимир; четвертый брат, Петр, следовавший за Георгием по старшинству и бывший до него председателем колхоза в Сосновке, теперь перебрался в Крас-нощелье, в центр Саамского района. Все они потомственные пастухи, воспитанные отцом, знаменитым Андреем Каневым, знают оленя и тундру лучше, чем кто-либо другой в этих местах, и с конца прошлого века, когда их семья перебралась с Печоры на Кольский полуостров, являют собой своеобразное ядро оленеводства в Сосновке – сначала оленеводства частного, а потом – колхозного.

Все это урывками мне успевает сказать Володя, пока укладываемся спать.

– Нравится вам ваша работа? – спрашиваю я его.

– Чего? – Вопрос его так удивил, что он даже перестал укладываться, и я понял, что сморозил какую-то несусветную чушь.

– Вы ведь пастухом работаете? Вот я и хотел спросить – интересная у вас работа.

– Это бывает! – Володя хмыкнул как-то неопределенно.– Вы укройтесь получше, холодно на воде-то...

Тарабарин с Самохваловым кружились на полубрамке рядом, когда Телышев наконец завел мотор, и мы следом за ними медленно двинулись в море между уже обнажавшихся корг и камней. Тарабарин вывел нас с полмили от берега, где начиналась достаточная глубина, объехал вокруг и, пожелав удачи, отправился назад. Мы остаемся одни.

Справа, сзади и впереди у нас море. Слева, сквозь пленку, которой я накрыт, с трудом просматривается серый туманный берег. Холодно и промозгло. Поверх полушубка Телышев успел натянуть клеенчатую малицу апельсинового цвета и теперь сидит неподвижно с полузакрытыми глазами и незажженной папиросой, приклеившейся к отвисшей губе. Кажется, он ничего не видит, ничего не замечает, опершись о румпель и, таким образом, закрепив его намертво своим телом.

Под днищем журчит вода, монотонно шлепает волна в скулу карбаса, по накрывающей меня пленке за борт и на дно сбегают соленые ледяные ручейки. Пленку рвет ветер, ее приходится все время придерживать, и пальцы от холода быстро немеют.

Путешествие кажется нескончаемым. Серый, затянутый туманом берег тянется пустынно и однообразно, постепенно понижаясь. Затем опять идут высокие холмы, песчаные бугры, обрывы, прорезанные узкими щелями впадавших в море ручьев. Кое-где у самой воды чернели старые тоневые избы. Только одна из них была жилой. Из трубы у нее шел дымок, от берега в море тянулись белые поплавки выметанных сетей, в которые мы чуть было не врезались, и я понял, что это и есть Большая Кумжевая, о которой несколько раз вспоминали накануне.

За Большой Кумжевой потянулись длинные песчаные раздувы – огромные пространства песка, наступавшие на тундру, как настоящая пустыня.

Глядя на них, я вспомнил о другой песчаной пустыне на Терском берегу, возле Кузомени, между Варзугой и морем, по которой, решив сократить путь, я шел и шел в прошлом году, возвращаясь от геологов, и мысли потихоньку скользнули по другому руслу, занимавшему меня своей неопределенностью.

С геологами, работавшими на аметистах, я познакомился во время первой поездки в Варзугу,– с теми самыми, которые этой зимой посоветовали мне отправиться в Сосновку. Их лагерь находился между Кузоменью и Кашкаранцами, на самом берегу моря, возле знаменитой скалы Корабль, которая, как уверяли поморы, издали удивительно похожа на судно, потерпевшее аварию. Может быть, я не совсем хорошо представлял себе попавшее на камни судно, или изменился рисунок скалы, но ничего корабельного я не заметил в ней ни в первый, ни в последующие разы, когда мне приходилось подъезжать или подходить к этому месту, все равно, с востока или с запада.

Красный терский песчаник, залегающий под морскими и речными отложениями почти на всем пространстве Берега, здесь разбит множеством мелких и крупных трещин, по которым в отдаленные геологические эпохи не раз и не два поднимались холодные и горячие растворы. Они застывали, кристаллизовались, становились минералами, которые нарастали друг на друге, образуя причудливые сочетания, заполняли трещины, и теперь весь этот район представляет своего рода минералогический музей, где главное место принадлежит аметистам – разновидности кварца, окрашенного солями алюминия в фиолетовый цвет.

Впрочем, такое определение будет весьма условным. Эрик Ховила, начальник геологической партии треста "Самоцветы", который уже несколько лет ведет изучение этого месторождения, рассказал мне, что здесь они насчитали девяносто шесть разновидностей аметистов – от бесцветных, чуть зеленоватых кристаллов, через различные оттенки лилового, дымчатого, до черного мориона, так называемого "дымчатого топаза", на самом деле ничего общего с действительным топазом не имеющего.

Месторождение это уникальное, другого такого нет во всем мире, но для ювелирной промышленности особой ценности не представляет. На мысе Корабль кристаллы мелкие. Они образуют щетки и в огранку не могут пойти еще и потому, что красящее вещество распределено не по всему кристаллу равномерно, как это положено, а слоями, в виде тонких пленок.

Вместе с аметистами здесь встречаются желтые кубики барита, баритовые "розы" – удивительно красивые сочетания кристаллов, похожие на цветок,– многоцветные полосатые флюориты, ромбики кальцита, чистейшей воды иголочки горного хрусталя.

Как объяснил мне геолог, выходы этих минералов есть и на других участках берега, только не в таком количестве и не столь удобно для разработок. Между тем подобные месторождения могли стать основой для развития камнерезного промысла на Терском берегу. Пластины пресс-папье, наборы кристаллов для коллекций, пепельницы и письменные приборы с прожилками этих минералов, играющих всеми цветами радуги, безусловно, имели бы широкий спрос. Обрабатывать терский песчаник не трудно, инструменты здесь требуются простые, вполне доступные для маленьких артелей, которые могли бы стать очагами развития художественной промышленности в поморских селах. Новое интересное ремесло позволило бы остановить отход молодежи в города, дать приработок колхозникам на время долгой зимы. Если же вспомнить, что на Терском берегу, кроме аметистов, есть выходы прекрасного ярко-зеленого поделочного камня амазонита, жилы таинственно мерцающего беломорскита, а в районе Умбы залегают зеленые, насыщенные гранатами породы, точно так же прекрасно поддающиеся обработке, то будущее камнеобрабатывающее производство окажется обеспечено сырьем на много лет...

Странно только, почему мысль об этом никому не приходила в голову раньше? Потому ли, что на Руси до XVIII века, до появления саксонских и богемских мастеров горного дела, вообще не было развито камнеобрабатывающей ювелирной промышленности, если не считать царских алмазников?

Или потому, что об этих богатствах никто не знал?

Но аметисты бросались в глаза всем, кто хоть раз прошелся по Берегу. Об их существовании на мысе Корабль знал здесь каждый помор, равно как знали и о других местах выхода этих минералов.

Или, действительно, чтобы подобный промысел появился в более чем традиционном хозяйстве поморов, которое было рассчитано исключительно на получение продуктов жизнеобеспечения и никогда – на предметы роскоши, требовалось настойчивое вмешательство извне, привнесение уже готового опыта с навыками, инструментами, налаженными путями сбыта? Ведь и обработка жемчуга, и жемчужное шитье не получили распространения в Варзуге и вообще на Берегу: поморы добывали жемчуг, но предпочитали продавать его необработанным.

Об этом стоило подумать. Ведь и все остальное – семгу, прочую рыбу, оленей, морзверя и другие продукты промысла – поморы предпочитали продавать сырьем, отказываясь от первичной обработки и теряя на этом, в конечном счете, весьма крупные суммы.

Впрочем, аметисты кто-то разрабатывал, и довольно успешно.

Когда я был на мысе Корабль, геологи показали мне обширные шурфы и траншеи, обнаруженные ими в лесу, дальше от берега моря. По тому, как они были засыпаны песком и отвалами, по старым пням сосен и можжевельника можно было видеть, что разработки здесь вели давно, не меньше двух-трех сотен лет назад. Добытчиков интересовали не щетки мелких, хотя и густо окрашенных кристаллов аметиста, а крупные, бледно-лиловые или зеленоватые, цвета прозрачного бутылочного стекла кристаллы кварца. В архиве Соловецкого монастыря, которому принадлежали некогда эти земли, никаких упоминаний о горном деле на Терском берегу не сохранилось. Скорее всего, добыча шла в XVII веке: вставки из очень похожих камней геологи обнаружили на окладах икон и служебных книг как раз того времени.

Судя по остаткам штолен, разработки велись с размахом, во вскрышных работах участвовали, по-видимому, десятки человек, как можно полагать, здешних крестьян, и все же, несмотря на уже заведенное дело – камни-то надо было обрабатывать! – оно не дало никаких побегов, не привилось...

А с чего начинать сейчас? Вероятно, со школ, с уроков труда, чтобы заинтересовать молодежь.

Пялице это, во всяком случае, уже не под силу, а вот для Варзуги и Кузомени могло бы открыть интересную перспективу.

...Тарабарин не ошибся: путь наш, как и все имевшиеся на нем корги, мысы, отдельные камни, Телышев знал, оказывается, не хуже, чем собственный дом. По-моему, первые полтора часа он вел карбас вообще не открывая глаз, и только дважды мы царапнули днищем песок. Потом холод с моря расшевелил и его. Он начал ежиться, ерзать на банке, закурил. Прежде сонный его взгляд стал осмысленным и острым. Мне показалось, он даже улыбнулся, приметив, как я ворочаюсь под тулупом и пленкой. Володя Канев спал рядом мертвым сном. Лишь однажды, словно услыхав звонок какого-то невидимого будильника, он приподнялся, взглянул на берег и, проговорив: "Пулоньга уже...", снова улегся на полушубок.

Отвернув угол пленки, я увидел низкие берега, пустынное устье реки, маленькую избушку на конце длинной песчаной косы, а чуть поодаль – остатки фактории, за которыми начинались высокие гряды песчаных дюн.

После Пулоньги берег изменился. Сначала слева поднялись высокие обрывы, почти сплошь затянутые снегом, по которому, словно свежие раны, тянулись следы глинистых потоков и зияли полумесяцы оползней. Потом глинистые холмы как-то разом кончились, и из-под них появились скалы.

Далеко оторвавшись от низких каменистых мысов, из моря поднимались скальные островки и просто отдельные глыбы, окруженные пеной прибоя. Кое-где, оставленные приливом, на них лежали огромные толстые льдины, издалека похожие на гигантских белых медведей.

Мы шли уже шестой час, видимость стала совсем плохой, со стороны моря дул резкий, холодный ветер, напоминавший о близости сплошных ледяных полей, скрытых туманом.

– Подходим, скоро Бабий! – толкнул меня в бок Канев.

Он успел основательно выспаться, хмель у него давно прошел, и по всему было видно, что крепкому парню такое путешествие по холодному морю в два конца – дело обычное.

– Ну как. Иван Андреич, живой? Может, сменить тебя? – прокричал он Телышеву на корму. Тот отрицательно качнул головой и махнул рукой в сторону берега, где виднелись длинная изгородь и какие-то навесы.

– Старый загон для оленей,– поясняет мне Канев.– Сюда они выходят...

Зашевелился и Володин племянник под брезентом.

Для меня, как для каждого горожанина, олени – и домашние, стадные, и дикие, еще живущие в сосновых борах вдоль рек Терского берега,– поначалу были окружены ореолом если не романтики, то, во всяком случае, экзотики. Встречи с ними оказывались чрезвычайно редки. Небольшие, отбившиеся от стада группы в пять-шесть оленей пугливо бросались при встрече в сторону или паслись на дальних высоких холмах, зорко оглядывая прилегающую местность.

Зато их следы попадались на каждом шагу. В первую очередь в глаза бросались тропы – более узкие и глубокие, чем те, что выбиты ногами человека. Они пересекали водоразделы почти под прямым углом по отношению к человеческим тропам. И везде – на берегу моря, в лесу, на каменистых, поросших ягелем и лишайником увалах, на сухих тундрах – то там, то здесь я примечал погрызенные лисами оленьи рога и остатки скелетов, оставшихся от пиршеств медведей и росомах.

– А сейчас где? – Кричать приходится в ухо, чтобы перекрыть ветер и стук мотора.– Олени, говорю, где сейчас?

– В лесу. Холодно, вот и нет их. А уже пора! Каждый день выходим, смотрим тропу.

– А кто с оленями?

Он не понял вопроса, и я переспрашиваю, кто сейчас пасет оленей в лесу. Володя удивился:

– А чего их сейчас пасти? Сами ходят. Все равно ничего с ними не сделается, никуда в другую сторону не уйдут, только на берег, вот сюда... Они по своим тропам ходят. А мы все здесь, вторую неделю ждем их выход...

Он объясняет, что в июне, когда обычно устанавливаются теплые дни, не то что этим летом, пастухам нечего делать возле стада. Отёл прошел, "пыжи", как называют новорожденных, уже встали на ноги, окрепли, и пастухи уходят на берег моря, чтобы ждать оленей на местах их постоянного выхода.

Вместе с теплом поднимаются комары, мошка, овода, и олени сами бегут из леса на берег, где ветер хоть немного сдувает гнус. Правда, стадо при этом рвется на части, и главная забота пастухов – не упустить по пути к морю оленей в стороны – на другие реки, в леса, в другой район. Вот почему каждый день кто-либо из них выходит за двадцать-тридцать километров от берега и "смотрит тропу" – появились ли следы оленей и куда они ведут...

– Так что сейчас для вас отдых, можете отсыпаться? – расспрашиваю я.

– Зачем отдых? – опять удивляется Володя.– У нас работы всегда хватает. Сейчас сани делаем к осени, упряжь чиним, ремонтируем загоны – выбраковывать оленей будем, клеймить. Для колхоза на зиму надо дрова заготовить, отсюда плавим.– Он показал на груды выброшенного морем леса, лежащего внавал на скалах берега на всем протяжении нашего пути.– А сенокос начнется, опять же мы пойдем косить для колхоза – по Пулоньге, Погорелой, по Бабьей реке...

– Ну, в этом году какой сенокос? – усомнился я, вспомнив невеселые разговоры в Пялице.– Тепла нет, вон сколько еще снега!

– Может, и не встанет трава,– соглашается Володя.– Мы у себя в колхозе и смесь сеяли, и картошку садили, а все погнило. Нет лета! Вот и олень на берег не идет, некому его из леса гнать... И с рыбой то же самое. Бригады выехали, а все зря. Вчера звонили в колхоз, даже якорей поднять не могут, лед на берег прет. У нас ведь в эту сторону тоней нет, все водоемы на север, к Поною. "Боровский" пройти не может, без продуктов сидим. Муку с самолета сбрасывали, да и та вся уже вышла, хорошо в Пялице оказалась, везем. Ну, вот и пришли!

Я приподнялся. За семь часов хода, иззябнув и окоченев, я столько думал об этом Бабьем ручье, где нас ждет теплая, жарко натопленная избушка, в которой можно отогреться и отоспаться, что не терпелось ее увидеть. Даже все мысли, связанные с поездкой в Сосновку, сейчас вытеснились этим простым и нетерпеливым ожиданием.

"Земля обетованная" выглядела сурово. Карбас заворачивал в неглубокий залив, где из воды торчали камни и скалы. Плотным и толстым слоем лежит по обрывам снег, сбегая круто к воде. На камнях, обсохшие по отливу, зеленеют большие ноздреватые льдины, загнанные сюда ветром и течением. Телышев, разом оживший, привстал, всматриваясь вперед, и поворачивал карбас на малом ходу то вправо, то влево, лавируя среди известных ему подводных камней. И я не сразу разглядел предмет наших семичасовых вожделений – маленькую, похожую на конуру избушку, приткнувшуюся на скале между камнями и снегом.

– Успели,– удовлетворенно произносит Володя.– Еще минут на двадцать опоздать – ни за что бы не войти...

Телышев направляет карбас к полузаваленной снегом расщелине, в глубине которой шумит ручей. Здесь стоит еще один такой же карбас. Вдоль тропинки, выбитой в крутом снежном откосе, протянут канат, цепляясь за который можно подняться на берег.

От избушки навстречу уже шли пастухи.

– Идите, без вас разгрузим,– легонько тронул меня за плечо Володя, когда я взялся за один из мешков с мукой.

Вокруг маленькой избушки сидят и лежат собаки, привязанные поодиночке к столбам и кольям, желтеет свежая щепа, только что напиленные и частично уже наколотые дрова. Под навесом у одной из стен белеют свежие полозья для саней.

Оставив рюкзак в сенях на ворохе оленьих шкур, я толкнул дверь и вошел внутрь.

Избушка была маленькой, прокопченной, как банька, густо наполненной едким дымом печки, перемешанным с табачным дымом. Два крохотных оконца смотрят в разные стороны – на море и на тундру. Вдоль стен два деревянных топчана, покрытые оленьими шкурами, достаточно широкие, чтобы на каждом из них могло уместиться по два человека. Между ними – столик с кружками, пачками сахара и печенья, а рядом – деревянные, добротно сколоченные лавки.

Возле двери грудой висят ватники, куртки, брезентовые и клеенчатые оранжевые плащи, лежат резиновые сапоги. Под закопченным потолком на еловом шесте и толстых проволоках, протянутых от стены до стены, сохли толстые шерстяные носки и суконные портянки. На одном из подоконников в коричневой пластмассовой коробка – переносный телефон, подключенный к линии. Все здесь являло обстановку вечного похода, бивуачного жилья, где у каждого с собой только самое необходимое для работы и для жизни, а остальное– в каком-то ином пространстве и времени.

Все это точно в таком же наборе я встречал в тоневых избах на берегах Белого моря, разве что на Летнем, Онежском да на Карельском берегах не было оленьих шкур. Все стояло на одних и тех же местах, но только сейчас меня поражает мысль о некоем универсальном минимуме вещей, необходимом человеку, чтобы выжить, и этим самым как бы лишающем его индивидуальности. Каждый из пастухов, безусловно, индивидуален, думаю я, вероятно, и отношения между живущими здесь людьми непростые, однако, когда потребности жизни сводятся к такому вот минимуму, оказывается, что всем нужно одно и то же – пища, тепло, возможность сна. И лишь когда все это есть, когда жизненный минимум обеспечен, просыпается индивидуальность и требует к себе внимания.

Дальше я не додумал, потому что дверь в избушку распахнулась и в сопровождении пастухов вошел Володя Канев, неся ящик с водкой.

– А для нас взял? – спрашивал его здоровый мужик с крупным, разбойного вида лицом, широкоплечий, с охотничьим ножом у пояса, в красной клетчатой рубашке, несмотря на холод, расстегнутой почти до пупа.

– Взял, взял! – усмехался Володя, осторожно ставя ящик под один из топчанов. Он скинул с плеча рюкзак и вынул из него три бутылки.– Знакомьтесь,– кивнул он мне на "разбойника",– это вот брат мой, Пашка, а это – наш бригадир, Елисеев Ростислав Матвеевич...

Елисеев, черный, худой, горбоносый, несколько заикающийся и оттого растягивающий слова, выглядел моложе всех, исключая Володю. Он казался сумрачен и немногословен, однако по поведению остальных чувствовалось, что бригадир пользуется безусловным авторитетом и уважением.

В ответ на рекомендацию он сдержанно улыбнулся, потряс мне руку, но ничего не сказал.

Третьим пастухом был дед Харлампий Кузьмич Терентьев, тоже худой, весь пегий, с черной, давно небритой щетиной на щеках. Вообще пастухи были как на подбор – высокие, статные, сильные, отличавшиеся от остального, в целом низкорослого населения Берега.

– Флеров, Сашка,– представляется еще один вошедший, носатый, долговязый, нескладный, с какими-то разными глазами, косящими из-под клочкастых бровей.– Связист...

– А Вася Ваганов где? – спрашивает Телышев, входя последним и негнущимися пальцами расстегивая вopoт малицы.

По ручью пошел тропу смотреть,– не глядя на вошедшего, резко бросает Павел Канев.– Сашка,– обращается он к Флерову,– чай давай на стол, замерз ли люди, не видишь, что ли?

Там рыба осталась, наловили сегодня форельки,– отзывается вместо связиста дед Терентьев.– Согрею сейчас...

Вы извините, что я вас так встретил,– подошел ко мне Телышев.– Пошутить хотел...

Здесь, в избушке, голос у него оказывается тихим, каким-то грустным и неуверенным, да и сам он словно съежился и стал меньше ростом. Я только рукой махнул – что об этом говорить...

– Садись, грейся, Андрей! Как тебя по отцу-то? Ну, коли просто, то и нас просто зови! В первый раз к нам едешь? Посмотри. Понравится – в пастухи возьмем, верно, дед Харлампий, что скажешь? – Павел Канев хохотнул, резко и грубо закрутив матерщину.– Видишь, без мяса сидим, олень не вышел, форель одна. Ты ведь пишешь? Так и пиши: накормили меня на Бабьем ручье форелью...

– Чего пристаешь к человеку, Павел? – протянул Елисеев.– Сколько тебе говорю: перестань лаяться. Вы напишите лучше, какой он у нас матерщинник...

Действительно, в северных деревнях, особенно в поморских, бранное слово не любят и до сих пор относятся с осуждением к сквернословящему – осуждением не столько внешним, сколько внутренним, полагая, что грязная брань унижает достоинство того, кто ее произносит. Но Павел Канев, как видно, был сделан уже из другого теста, а главное, как я выяснил потом, на его характере и поведении сказалась жизнь в городе и на рыбацком флоте.

– Сиди! – огрызается он на упрек Елисеева. – Не бабы здесь. А и были бы бабы – так они теперь лучше мужиков умеют...

– Сегодня я угощаю! – Флеров развязно выставляет на стол бутылку, которую ему привез Володя Канев.– Наливай, бригадир, за встречу!

На столе появляются свежий хлеб, который мы захватили с собой из Пялицы, кружки, миски, большая кастрюля с разварившейся форелью. Володя ополоснул над ведром в углу алюминиевые ложки и вытер их одним из более чистых полотенец, что висели над топчанами. Рядом с первой появляется вторая бутылка, которую выставил от себя Павел. Пока бригадир разливает водку по кружкам, в избушке воцаряется молчание – каждый следит за светлой струей, бегущей с журчанием из горлышка, предвкушая мгновение, когда эта не слишком приятно пахнущая жидкость согреет застывшее на море тело и по ногам и рукам разольется мягкая жаркая истома.

– Ну, со знакомством! Будь здоров!

Павел опрокидывает кружку, и все следуют его примеру. Отказался только Телышев, заявив, что пить не станет, болен.

– Ну и не пей, чумовая твоя душа,– с брезгливым презрением замечает Павел, который, как я успел за метить, относился к "чумовому" подчеркнуто враждебно.– Тебя бы хоть и вообще не было...

– Вот видите, что говорят? – грустно обращается ко мне Телышев.– Я должен с ними беседы проводить, а они не хотят. Ничем не интересуются...

– А что ты хорошего сказать можешь? – накинулся на него Павел.– Сами газеты читаем, радио слышим. Соврешь только! Ты вот скажи, Андрей,– извини, запросто я к тебе,– будем мы воевать с этими самыми? А то...– он запустил крепкое ругательство,– лезут они к нам, так их, мать-перемать!..

От такого оборота я несколько теряюсь. Но, судя по вниманию, которое читается во всех без исключения глазах, по мгновенной тишине, заставляющей замолчать даже Флерова, начавшего явственно пьянеть, я понимаю, что этих пастухов, неделями, а то и месяцами не видящих своего дома, затерянного на пустынном северном берегу, события большого мира волнуют ничуть не меньше, чем их собственные дела. А появление среди них свежего человека, пришедшего словно бы из другого измерения, по вековечной северной традиции обязывает к рассказу о новостях, которые он несет с собой.

Я отвечаю как могу и что знаю, но за одним вопросом следует второй, отголоски войн на другой стороне земного шара вызывают предположения и суждения, порой наивные, но бесхитростные и прямолинейные, и временами кажется, что и Дальний, и Ближний Восток одинаково близки – ну, может быть, чуть дальше Кандалакши, но где-то здесь, рядом. От дел международных разговор сворачивает на колхозные дела, на тяжело начавшийся год, на доходность хозяйств и, конечно же, на вопрос о пенсиях колхозникам и расширении льгот тем, кто живет в условиях Крайнего Севера не временно, по договору, зная, что рано или поздно уедет назад, на материк, а постоянно, связанный с этой суровой и все же родной для него землей плотной чередой поколений.

Последний вопрос и оказывается самым болезненным, самым острым для северян, от него зависит их настоящее и совсем близкое будущее. Я сам хотел бы знать на него ответ и рад, что Телышев, несмотря на протесты Павла Канева, приходит ко мне на помощь, подсказывая то, чего я не могу знать, и отвечая на мои вопросы, касавшиеся их жизни и хозяйства.

Теперь уже я своими вопросами направляю беседу, расспрашивая пастухов об их работе, о жизни в колхозе, о пастьбе оленей и о том, почему именно теперь колхоз стал поправлять свои дела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю