355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрэ Шварц-Барт » Последний из праведников » Текст книги (страница 19)
Последний из праведников
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Последний из праведников"


Автор книги: Андрэ Шварц-Барт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)

ЖЕНИТЬБА ЭРНИ ЛЕВИ

1

Марэ, старинный район Парижа, где когда-то жили маркизы, давно уже стал, наверно, самым запущенным местом в городе. Поэтому в нем было еврейское гетто. Шестиконечные звезды во всех витринах напоминали христианам, что здесь нужно быть настороже. Такие же звезды и на груди у торопливых прохожих, которые робкими тенями мелькают под домами; только это матерчатые звезды, размером с морскую звезду; они нашиты с девой стороны, у сердца, и в центре каждой из них клеймо, как фабричная марка: “Еврей”. У детей звезды той же величины, что и у взрослых, отметил Эрни; они как будто пожирают хилую грудь, впиваясь в нее своими шестью лучами, как щупальцами. Эрни смотрел на этот клейменный мелкий скот и не верил своим глазам. Над каждой головой ему чудился нимб ужаса. В дальнейшем он убедился, что глаза его не обманывают.

Улица Экуфф, где находилось Объединение, показалась ему самой “живописной” во всем Марэ. а дом, в котором оно помещалось, – самым покосившимся и печальным.

С бьющимся сердцем, охваченный любопытством и щемящей тоской, какую иногда вызывает дышащая на ладан лестница, постучался он в узкую дверь на шестом этаже. Открыл маленький старик. Через его плечо Эрни увидел еще троих таких же маленьких стариков, выстроившихся, как на смотре. Хозяин чуть сдвинул ермолку вперед и вернул ее на положенное место.

– Проходите, пожалуйста, – пробормотал он. Его тонкий голос и чопорные манеры напомнили Эрни слащавую вежливость Биньямина.

Закрыв за Эрни дверь, хозяин шагнул к нему, едва заметно поклонился и протянул руку.

– Добрый день, месье, – сказал он.

Остальные три старика по очереди повторили приветствие. У всех четверых были одинаковые бородки клином, одинаково глубоко запавшие глаза и одинаково высокие еврейские лбы. Однако первый старик был покультурнее, судя по тому, как безупречно произнес он это “месье”, которое никак не давалось остальным: один сказал “мосье”, другой – “мусьи”, а третий и вовсе промямлил “мисью”.

Хозяин дома сдержанно представил их гостью: “Мосье” оказался заместителем председателя Объединения, “Мусьи” – генеральным секретарем и “Мисью” – казначеем.

– А вот председатель, – поднеся руку к сердцу, сказал хозяин о себе в третьем лице, словно стесняясь произнести спесивое “я”.

Пока происходила церемония взаимных представлений, Эрни окинул взглядом парижское Объединение выходцев из Земиоцка. Клетушка метра два длиной, окошко во двор, кувшин, таз, швейная машина, на ней неоконченная работа, полка с книгами – штук пятьдесят – ивритские, французские, немецкие, русские, кажется, на идиш тоже есть; крохотный стол, крохотный стенной шкаф, стул, кровать, спиртовка в углу, на ней кастрюля, прикрытая тарелкой. Все идеально прибрано, все блестит, все пропитано стариковским запахом.

– Простите, месье, могу ли я осведомиться о цели вашего визита? – спросил председатель совсем тоненьким от волнения голосом: его беспокоило, что Эрни молчит.

– Да, да, – только и смог выдавить из себя сконфуженный Эрни, которому было совестно, что он свалился, как снег на голову.

– Говорите, говорите, не стесняйтесь, – грустно улыбнулся председатель. – Вы, разумеется, пришли нас арестовать, я верно догадываюсь, – спросил он все с той же печальной и понимающей улыбкой в блестящих глазах.

– О! – выдохнул Эрни.

– Не смущайтесь, месье, мы к этому готовы, – продолжал председатель, не отводя скорбного взгляда от Эрни, – мы вас ждем…

Он осторожно ногой указал на четыре узелка на полу недалеко от дверей.

– Перестаньте, я вас умоляю. – сказал Эрни на идиш и, выдержав испытующий взгляд блестящих глаз, добавил: – Я внук Мордехая Леви. Дедушка водил меня сюда перед войной. И… и… перестаньте, я вас умоляю… – разрыдался он.

Немедленно все четверо заговорили разом, и если до сих пор их сдерживало присутствие Эрни, то те пере голоса у них стали такими пронзительными, какие бывают только у детей и у стариков. К этому нестройному жалобному хору прибавился и танец: они воздевали руки, ломали пальцы, раскачивались взад и вперед, устремляли взоры к небу, словно оно было совсем близко, и проливали скупые старческие слезы, которые не сразу скатываются с век, а скатившись, сразу же тонут в морщинах.

Когда первая волна возбуждения спала, все четверо разом вернулись к Эрни. Танцы теперь происходили вокруг него: каждый старался как можно лучше засвидетельствовать свое глубочайшее почтение потомку Леви, как можно больше оказать ему внимание. Хозяин дома вытащил из кармана песо вой платок, тщательно обтер им единственный стул, очевидно, предназначенный для предметов культа, положил на него шелковую подушечку и долго упрашивал Эрни оказать ему честь и сесть на нее. Эрни опять смахнул слезу. Хозяин наклонился к нему, по-отечески потрепал по щеке и, горько улыбаясь, прошептал:

– Вы должны нас понять, это же не жизнь, а сплошной страх.

Заместитель председателя достал из металлической коробки примятую сигарету и преподнес ее Эрни на вытянутой руке, как бесценное приношение. Генеральный секретарь раскрыл пакетик пастилы. Наконец, засеменил к Эрни и казначей. Он посмотрел Эрни прямо в глаза, схватил его руку своими узловатыми пальцами и на словах “Мисью, мисью” разрыдался.

Тут только Эрни заметил, что все четверо одеты немножко как нищие. На Мисью были разные ботинки. А еще Эрни показалось, что четыре желтые звезды, неумело пришитые крупными стежками к лоснящимся от времени кафтанам, летят ввысь, изящно порхая, как легкие, беззащитные бабочки.

Эрни сел на подушечку, а четыре маленьких старика – на край кровати.

– Мы не знали, – начал председатель, стараясь, чтоб Эрни чувствовал себя свободно. – нам и в голову не приходило, что у вашего отца есть тридцатилетний сын. До войны я, конечно, был не председателем, а всего лишь помощником казначея… сегодня даже должности такой нет… А скоро настанет день, когда и самого Объединения не будет… оно растает, как свеча. Сначала, надеюсь, не станет меня, потом другого, потом третьего и четвертого… И что уже тогда будет иметь значение, я вас спрашиваю… “Мертвая плоть ножа не чувствует”.

Эрни провел рукой по глазам.

– Что вы такое говорите! У моего отца нет тридцатилетнего сына, – прошептал он словно самому себе.

– А сколько же вам? – закричали все четверо. Эрни улыбнулся, видя, как они оживились. Совсем как дети, подумал он не очень-то почтительно.

– Мне самому иногда кажется, что больше тысячи, – сказал он, все еще улыбаясь, – но по подсчетам моего отца, да упокоит Бог его душу, мне только двадцать.

Взволнованный председатель озабоченно посмотрел на него, потом обернулся к остальным и начал с ними спорить по-польски, а Эрни старался вежливо не прислушиваться.

– Вы, значит, удрали из их ада? – обратились все старики к гостю.

– Я пришел из неоккупированной зоны. – не колеблясь ответил Эрни. – Сегодня утром. Про какой ад вы говорите?

– Так вы, значит, не оттуда? – спросил председатель, снова вглядываясь в Эрни, будто читая на его лице страшную историю.

– Боже мой! Он не оттуда! – эхом откликнулся генеральный секретарь.

– Откуда же он? – еле выдохнул Мисыо.

Председатель по-прежнему стоял, наклонясь к Эрни, и из его выцветших, не то серых, не то зеленых глаз (трудно бывает разобрать цвет старинных предметов, покрытых от времени зеленоватым налетом) сочилась жалость. И, наверно, потому, что он стоял так близко, Эрни показалось, будто он видит, как в глазах председателя шевелится мысль. Вот она маленькой рыбкой всколыхнула серые воды старческих глаз и всплыла на поверхность.

– Так вы, значит, будете Эрни? – тихонько высказал председатель свою догадку.

Эрни удивленно кивнул. Он плакал от стыда.

– Ах, вот как! – сказал проникновенно председатель. – Дедушка часто о вас рассказывал. Он всегда приходил по воскресеньям на утренние заседания; что вам сказать, это был настоящий… еврей. Я. извините, помню, как он рассказывал о своем внуке, я хочу сказать, о сыне своего сына. Ах, как он о нем рассказывал! Будто не сомневался, что тот призван стать Праведником. Нет, не Праведником из рода Леви, говорил он, а настоящим, неузнанным Праведником, безутешной душой, одним из тех, кого Бог и пальцем приласкать не смеет. Теперь все это так далеко… верно? Дитя мое дорогое, может, это нескромно с моей стороны, но скажите, зачем вы, вернулись? Зачем вам быть среди нас в этом кошмаре? Вы, наверно, не знали, что здесь творится? Рассказывают такое, что волосы дыбом становятся…

– Я все знаю, все, что только можно знать, – сказал Эрни. – Кто читал подпольные листовки, кто слушал запрещенные радиопередачи… Но то, что люди говорят… о чем они шепчутся… в голове не укладывается. Они и сами в это не верят.

– А вы верите? – вздохнул председатель. Эрни, видимо, очень смутился.

– Так почему же вы вернулись?

– Вот этого я как раз и не знаю, – сказал юноша.

– Очень плохо, что вы это сделали, – начал председатель. – В Париже жизнь теперь короче детской распашонки. А вы такой молодой, такой сильный, у вас вся жизнь впереди. И вы совсем не похожи на еврея. Даже удивительно, как вы не похожи на еврея. Я вам точно говорю. Даже нельзя понять, на кого вы похожи! – воскликнул он. Вглядевшись в изуродованное лицо Эрни, он взял себя в руки и продолжал безразличным тоном: – Нет, в самом деле, дитя мое, вы ни на кого не похожи. Неужели тот кудрявый мальчик, который приходил со старым Леви, это были вы? Ничего не говорите, ни о чем не вспоминайте, не надо… Зачем? Все это было давным-давно, в другом мире… Если бы я не знал, что с тех пор не прошло и трех лет… Подумать только, что это были вы… – Он удивленно развел руками. – Нет, нет. не отвечайте мне, я вас умоляю, ничего не отвечайте, не надо. Я в глубине души не хочу знать, что творится в тех адских местах, о которых рассказывают и о которых не рассказывают. Как видно, дитя мое, я не Праведник, я не выношу никакого ада. О, Боже! – вдруг воскликнул он и отвернулся от гостя, словно не в силах дольше переносить его вида. – О, Боже, – повторил он, прикрывая морщинистое лицо маленькими руками, – когда же Ты перестанешь испепелять нас своим взглядом, когда уже дашь нам передохнуть? Всевышний Отец наш, когда же простишь Ты нам наши грехи, когда забудешь наши бесчинства? Скоро мы превратимся в прах. Ты будешь звать своих евреев, но…

– Тц-тц-тц. – укоризненно перебил его казначей.

– …но нас уже не будет. – докончил все-таки председатель парижского Объединения выходцев из Земиоцка.

Все на него яростно набросились, а казначей даже ущипнул за локоть.

– Ты что, как тебе не стыдно? Тоже мне Иов нашелся! Да еще перед Лени.

При звуке этого магического имени все четверо смиренно застыли на краю кровати – один, скрестив руки, другие, смущенно теребя бороды. Председатель опустил глаза.

– Мы тут ссоримся, грыземся, – промямлил он, не смея взглянуть на гостя. – как старые сварливые еврейки. Так мы ими и стали! А все потому, что живем вчетвером в такой комнатушке! Двое спят на кровати, а двое на матраце, который мы на ночь выкладываем на пол…

– По очереди, – вставил казначей.

– …и, может быть, достопочтенный Леви понимает, что когда люди вынуждены жить в таких условиях, – продолжал председатель, еще больше смущаясь, – так появляется ненужная фамильярность, о чем мы сами и жалеем…

– Особенно я. – убежденно сказал генеральный секретарь.

Эрни Леви ерзал на стуле, не зная, куда деться от стыда: эти загнанные существа сделали его высшим судьей, а он не мог найти слов, которые вернули бы им их достоинство, а его самого не возвысили бы из его ничтожества.

– Кто я такой, – сказал он. наконец, – чтобы мой взгляд смущал таких благородных старейшин, как вы? Если бы вы только знали…

– Слыхали? Старейшин! – воодушевленно закряхтел казначей, весь просияв. – Ой, эти Леви! Все на один лад!

– Мед и молоко под языком твоим!

– Если будешь толочь Леви пестом в ступе между крупою, кротость его не отделится от него. Старейшины! Боже мой… – тихо произнес председатель, все еще не осмеливаясь взглянуть на Эрни. – Дитя мое, дорогое мое дитя, вы видите, что мы остались в живых? Так это не одно чудо, а все четыре. Если бы не чудо, вы и следа не нашли бы от нашего дорогого Объединения. Ну, и что бы вы тогда делали?

– Действительно, что бы я тогда делал? – сказал Эрни, улыбаясь.

– Как это так…

Не спрашивайте! Не задавайте вопросов Леви! – взвизгнул казначей. – Не мешайте ему идти своей дорогой: он ее знает сердцем. Помните, как у нас говорили? Не надо толкать пьяного – сам упадет. Не надо толкать Леви – сам вознесется, хи-хи-хи!

– Оставайтесь с нами, – сказал председатель, глядя в пол. – По правде говоря, комната эта – ничья. Когда-то тут было Объединение, потом мы из нее сделали себе убежище… Конечно, они могут прийти в любую минуту: завтра, сегодня – когда угодно, но пока они не пришли – это ваш дом. Ну, как. договорились? Значит, мы вас усыновили. Прекрасно! Замечательно! Лучше быть не может!

– Но я…

– А, – перебил казначей, – мы, наверно, слишком стары для вас, да? Конечно, не очень-то весело быть среди старых хрычей, я вас понимаю. Но. знаете, когда-то в Объединении бывали и молодые. Боже мой! Помню, был такой год, когда мы приняли двадцать семь членов в парижском районе! Трудно представить себе…

– А балы… – начал генеральный секретарь, но казначей не дал ему докончить.

– Ой, какие были балы! – взволнованно взвизгнул он. – Я хорошо помню балы на Новый год. Разве сейчас в это можно поверить? Мы их устраивали в Бельвиле: скромные семейные балы, не такие сумасшедшие, как в больших городах, скажем, в Варшаве или в Лодзи, или в Белостоке, или, не знаю где еще. Но как бы мало народу ни было, поскольку жителей Земиоцка знают и любят во всей еврейской Польше…

– Дурень ты старый, – сухо заметил председатель.

Казначей бросил на него гневный взгляд, но тут же поправился:

– Ой, извиняюсь, я хотел сказать, знали и любили во всей еврейской Польше. Потому что если верить рассказам, так там уже некого любить и некому любить…

Тут, наконец, председатель поднял голову. Щемящая тоска дрожала в его глазах.

– Ну, как, принимаете наше предложение?

– Для меня это… большое счастье.

Просеменив вокруг стола, председатель начал шелестеть бумагами у гостя за спиной. Позже Эрни заметил в стене шкафчик и в нем архив Объединения. Председатель вернулся к столу, положил на него черную папку со списками и, перелистывая их, начал тихонько делиться своими воспоминаниями:

– Понимаете, до войны я жил у сына. Чудная квартира с мастерской и с магазином готового платья. Так представьте себе, они меня оставили. Решили как-нибудь перебраться в неоккупированную зону. В молодости я перешел не одну границу, но больше я не хочу удирать, с меня хватит. Так я остался в их квартире. Пусть себе идут с миром. Консьержка сначала забрала машины, потом мебель, потом посуду, а потом и саму квартиру, но меня не выдала. Вот и остались старые книги, старые бумаги и я. Знаете, Бог забавляется. Нет, пожалуй, я сделал эту запись в 1938 году… Так и есть. Посмотрите: Мордехай Леви, Сена-и-Уаза, Монморанси, улица Приюта, дом 37. Значит, я вас записываю рядом? Прекрасно! Замечательно! Лучше быть не может!

– Только вам нужно поскорее нашить звезду, – вмешался обеспокоенный казначей.

– С удовольствием, – сказал Эрни.

Эрни поражался тому, что жители Марэ никогда не утрачивали своего тяготения к Богу. На крохотном островке среди потока смерти, который неизбежно должен был их поглотить, они продолжали страстно протягивать руки к небу и цепляться за него всей силой своего благочестия, мук и набожного отчаяния. Каждый День в сетях облавы оставался богатый улов: родители, друзья, соседи по площадке или по двору, живые существа из плоти и крови, с которыми только вчера еще вы разговаривали… Но маленькие синагоги на улицах Руа-де-Сисиль или Розье, или Паве не пустели. Четыре старика регулярно водили туда своего гостя, чтобы он участвовал в их пламенных молениях. Иногда у выхода их поджидали молодые люди с дубинками в руках, украшенные геральдическими лилиями; на губах у них блуждала утонченно-саркастическая улыбка.

– Теперь все время так, – охали старики, семеня под стенами домов. – Но мы же не можем пропустить молитву, хотя они как раз этого и хотят.

В перерывах между облавами на клейменых улочках в тупиках человеческого вивария продолжала шевелиться жизнь. Неизвестно почему, бывали бесплатные раздачи супа. В эти весенние дни 1943 года меченый желтыми звездами мелкий скот имел также право на бледное – солнце, которое садилось за серые средневековые воды Марэ. Эрни нашел работу у меховщика, обладателя зеленой карты. Уже поговаривали о введении белых карт, однако ввели красные. Так искатели людей вылавливали свою добычу на приманку выживания.

В тесной мансарде на шестом этаже к узелкам еще не выловленных жертв прибавился и узелок Эрни. В нем, как и в остальных четырех, были завернуты молитвенник, талес, филактерии, ермолка на смену и шесть кусочков сахару. Однажды, придя с работы. Эрни нашел дверь опечатанной. Он подумал-подумал, а потом сорвал пломбу и вошел в комнату. В ней все осталось без перемен – не хватало только четырех узелков, принадлежащих членам парижского Объединения выходцев из Земиоцка, задержавшихся в живых дольше прочих. Вокруг нетронутого узелка Эрни образовалась жуткая пустота.

Двое суток Эрни лежал на кровати, дрожа от какой-то странной лихорадки, и ждал своей очереди. Перед глазами чередой проходили его близкие. Иногда у него появлялось желание спуститься вниз, выйти на улицу, примкнуть к одному из движений, которые теперь возникали в гетто и за его пределами. Рассказывали о подвигах каких-то молодых героев среди евреев. Но что толку? Даже все немцы, какие только есть в этом мире, не могут расплатиться за одну невинную голову, а кроме того, говорил он себе, героическая смерть была бы для него слишком большой роскошью. Нет, он не хотел выделяться, не хотел покидать траурное шествие еврейского народа.

Когда стало ясно, что немцам он пока еще не понадобился, он спустился с шестого этажа и отправился на работу. В этот день к нему на улице подошла невысокая француженка в трауре к протянула ему руку. Еще через неделю старый рабочий в спецовке уступил ему место в метро.

– Потому что они тоже люди! – крикнул он, гневно оглядев окружающих. – Разве человек выбирает себе материнское чрево!

Эрни не воспользовался любезностью рабочего, но даже вечером по дороге в синагогу все еще улыбался, вспоминая о нем. Эрни нашел синагогу почти пустой, откуда и заключил, что днем была облава. Всего несколько самых набожных стариков, как всегда, сидели на темных скамьях, и плакали за перегородкой две-три женщины. И снова Эрни задал себе вопрос: что влечет его сюда? Как он ни старался, ему еще ни разу не удалось постичь Бога, а теперь и подавно между ним и Всевышним стояла стена еврейских стонов, возносящихся к небу.

На улице развлекалась компания золотой молодежи. Один из них пытался подергать за бороду старого верующего, который ошалело отбивался, стараясь не уронить молитвенник.

– Монжуа Сен-Денис! – с досадой крикнул молодой человек, и тотчас же к нему на помощь подбежали еще несколько весельчаков с криками “Во имя Бога и моего права!”.

Уходя с поля их подвигов, Эрни увидел еще одну сцену. Два французских “патриота” зажали в угол невысокого роста девушку с желтой звездой и, заливаясь смехом, тискали ее, а она, как могла, отбивалась. С минуту он смотрел на это зрелище, но не выдержал и, импульсивно бросившись вперед, расшвырял молодых людей (те просто растерялись от неожиданности), схватил девушку за руку и со всех ног помчался с ней по улицам Марэ, которые чудом оказались пустыми.

Возле улицы Риволи, где, как всегда, было большое движение, они остановились. и тут только Эрни с удивлением заметил, что девушка хромает.

– Я вам очень обязана, – сказала она на идиш, когда они стояли на краю пустыря возле улицы Жоффруа-Лание.

Девушка тяжело дышала, по лбу у нее струился пот. Эрни показалось, что она немного похожа на цыганку. Рыжие взлохмаченные волосы, ситцевое платье мешком, матовые щеки, как у уроженки Прованса, не то дерзкий, не то простодушный вид, которым его так привлекали девчонки на дорогах от Камарга до Сент-Мари-де-ля-Мэр. Желтая звезда была на ней как яркий брелок, как броское цыганское украшение.

– Они, правда, ничего такого со мной не сделали бы, – добавила она, улыбаясь, – не большая я красавица.

Эрни в недоумении посмотрел на нее. Они смущенно разняли руки. Девушка начала что-то болтать насчет вечной признательности и так далее.

– Вы не очень устали? – чуть резковато перебил ее Эрни.

– Нет, а почему вы спрашиваете? Ах. вы беспокоитесь о моей ноге? – сказала она самым непринужденным тоном.

– Да, – не сразу ответил Эрни, – я беспокоюсь о вашей ноге.

– Ерунда, о ней не стоит беспокоиться. На вид она не очень-то, но когда доходит до дела, так она еще крепче здоровой. Ну, подруга, – шутливо обратилась она к больной ноге и, наклонившись, похлопала по ней, – один раз ты уже сломалась – и хватит.

– Вы далеко живете? – поспешно спросил Эрни, словно стараясь перевести разговор на другую тему.

Девушка распрямилась.

– Нет, в двух шагах отсюда, – улыбнулась она.

– Все же возьмите меня под руку, пожалуйста, ладно?

Девушка вдруг покраснела и, не сказав ни слова, испуганно взяла его под руку. Молодые люди вышли по улице Жоффруа-Лание к Сене и отправились вдоль берега под удивленными взглядами прохожих. Хотя странная девушка и взяла Эрни под руку, она старалась не опираться на него, так что их руки соприкасались, только когда она ставила на землю больную ногу…

– Знаете, она у вас совсем немножко короче другой, – простодушно сказал Эрни самым обыденным тоном.

Но не успел он произнести эти слова, – как раздался звонкий смех, и, убрав свою руку, девушка "прошла несколько шагов самостоятельно, подчеркнуто хромая и хитро поглядывая на Эрни, словно приглашая его убедиться в обратном.

– Ну, как? Совсем немножко? – сказала она весело.

Эрни подошел к ней и на сей раз без спроса взял ее под руку так, что ей пришлось на него опереться. Будто испугавшись, она молча и покорно зашагала рядом с ним, почти не хромая. Вдруг они оба расхохотались и так же неожиданно вместе замолчали; потом снова рассмеялись, смущенные и обрадованные таким единодушием.

– Ну, а теперь? Все еще чувствуете, что она короче? – задумчиво спросил Эрни.

– Нет, теперь не чувствую, – так же задумчиво ответила девушка.

На набережной кружился белый пух, облетавший с платанов. Десятью метрами ниже Сена катила свои воды, сдавленные городом. Мимо молодых людей проехало случайное такси, увозя с собой отражение мотоциклиста с высунутым языком и толстой дамы с муфтой, которая восседала в его коляске и, видимо, наслаждалась парижской весной. Несколько солдат Вермахта тоже прогуливались по набережной, и Голда (так звали девушку) сказала Эрни, что, поддерживая ее обеими руками, он прикрывает свою звезду, а это опасно. Потом она стала выдумывать разные истории, в частности, что у нее теперь второй муж и что она решила уйти от него, как только подвернется новый претендент на ее руку. Эрни слушал эту болтовню, не вникая в ее смысл, и думал лишь о том, как легко и свободно ему дышится, в полную грудь.

– Ну, вот, – говорила она через каждые пять минут, – здесь уже можете меня оставить, не стоит вам затрудняться.

Но и эти слова не производили на Эрни никакого впечатления. Он их воспринимал как часть того удовольствия, которое он испытывал в присутствии Голды от всего вокруг. Все преображалось в ее присутствии: дома начинали плясать в теплом воздухе. Сена журчала, как деревенский ручеек, парижский гул становился гармоничным… И когда Голда роняла эти пустые слова, Эрни лишь легонько приподнимал ее от земли, словно хотел сделать их еще воз-душнее.

Когда они ушли с набережной, Голда повела его в один из многочисленных тупиков среди прогнивших домов, неподалеку от Сены, за площадью Бастилии. На его просьбу о новой встрече она ответила шуткой и в шутку же спросила, в какие часы он работает. Мысль о том, что ее “спаситель”, как она его шутливо называла, будет ждать ее завтра в таком-то месте, в такой-то час, явно забавляла девушку. Однако перед узкой толевой дверью, небрежно протягивая на прощанье руку, она тихонько спросила:

– Вы действительно придете, господин Эрни?

– Разумеется, – спокойно ответил он, – не пошлю же я вместо себя свою тень.

– А почему вы придете?

– Простите, я вас не понял.

– Я спросила, почему вы придете. – повторила она очень серьезно.

– Потому что хочу вас видеть, – спокойно сказал Эрни с оттенком упрека в голосе.

И тут удивительно ясно выступило второе лицо Голды. Лицо такой красоты, озаренное такой наивной радостью, что Эрни невольно закрыл глаза. Когда он их снова открыл, девушка уже уходила, припрыгивая, как птица. Она вошла в парадную, потом высунула оттуда нос, тут же спряталась снова, и из-за дверей послышался умоляющий голос:

– Можно, я все расскажу папе?

– Да, да, – сказал Эрни.

Не слыша ничего больше, он ушел не оглядываясь, но в конце тупика, уверенный, что она смотрит ему вслед, он почувствовал, что опьянел от ощущения, которое он никак не мог определить. Однако, поскольку он плакал посреди улицы, то решил, что испытывает бесконечно нежную жалость, которая почему-то переходит в радость, и эта не то жалость, не то радость такая легкая, что она уносит его, как на крыльях.

В детстве Голда не хромала… Когда в 1938 году после отмены паспортов для польских евреев-эмигрантов новое “австрийское” правительство выслало их к границам Польши, среди них была выслана и семья Энгельбаум. История эта обошла прессу всего мира: вечером евреев выслали в Чехословакию, на следующее утро их оттуда отправили в Венгрию, из Венгрии – в Германию и снова в Чехословакию. Так они кружили до тех пор, пока, наконец, не удалось нанять старые лодки, курсирующие по Дунаю. Они вышли на них в Черное море, где большинство евреев утонуло. К какой бы земле они ни причаливали, их отовсюду высылали. На Дунае Голду чуть не сбросили с парохода, в последнюю минуту она удержалась, только сломала ногу. Ей наложили шины. Чтобы заглушить боль, она пела. В конце кругосветного плавания некоторым уцелевшим изгнанникам удалось найти пристанище на итальянской земле, а другим – нелегально перебраться во Францию. Мужчины несли Голду на спине. Сломанная нога перестала расти – вот и все. Но Голда начала на себя смотреть другими глазами. Не то чтобы в ней появилась горечь, но во всем теперь чувствовался легкий налет отчужденности: в ее по-прежнему улыбчивом лице, в беззаботных манерах, в жизнелюбивом характере; все теперь было проникнуто неуловимой сдержанностью, в результате чего ее утраченная миловидность превратилась в красоту.

Иногда, правда, на нее нападала жадность: то она объедалась фруктами до резей в животе, то упивалась меланхолическими звуками гармоники, которая под ее руками издавала бессознательные любовные призывы. В любую мелочь она вкладывала всю душу: сморщенное яблоко грызла с таким усилием, словно это была сама земля, которая крошилась у нее под зубами, прозрачную воду пила долго и, видимо, не от жажды, а в каком-то задумчивом исступлении. Мать приходила в ужас от этих странностей. Голда же успокаивалась после каждого такого “приступа”, не испытывая ни сожаления, ни горечи, словно утоляла свои желания у самых пьянящих источников жизни.

– Несерьезная ты какая-то, – говорила ей мать, – будешь так себя вести – никогда не выйдешь замуж.

– А если буду вести себя иначе, думаешь… Кому я нужна с такой ногой? – смеялась Голда.

Мать, женщина угловатая не только на вид, но и по характеру (вероятно, жизнь ее такой сделала), грубо возражала:

– Чтоб я сдохла, если я что-нибудь понимаю в! этой девчонке! Да будь ты уродиной из уродин, жабой из жаб, все равно если ты захочешь, то найдешь человека, который тебя прокормит! Зачем, ты думаешь, я тебя растила? Чтобы ты так и зачахла? Посмотри на меня! Нашла же я твоего отца!

Если при этом присутствовал господин Энгельбаум, он воздевал руки.

– Ты меня нашла, я тебя нашел, мы оба нашли; друг друга… Упаси тебя Бог, доченька, от таких находок, – печально говорил он в бороду. – Иди лучше сюда, детка, скажи мне, какого мужа ты хочешь. Эти разговоры ничуть не задевали Голду, она принимала в них участие только из почтения к родителям.

– Вот ты и есть мой муж, правда, – говорила она отцу и, глядя на мать со снисходительной усмешкой, добавляла: – А ты – моя жена, моя чудная жена. Чего же мне еще хотеть!

Мадам Энгельбаум приходила в ярость от этих слов, а Голда их часто повторяла, словно хотела подчеркнуть свою отрешенность от женского начала и убедить родителей, что, “выйдя замуж” за них обоих, она вдвойне с ними счастлива. Голда не рисовала себе-будущего, думая больше о том, как найти удовлетворение (в каком-то смысле более полное, богатое и невыразимое) в настоящем и в пределах ее мира. Эти “приступы”, как она говорила, голода, жажды, желаний распространялись только на доступные ей вещи. Когда в буфете бывало пусто, она прекрасно утоляла “приступ” голода сухим хлебом. Позднее, когда они с Эрни сошлись поближе, он иногда спрашивал, чего бы она хотела.

– Назови что-нибудь совсем недоступное, чего я не могу тебе дать…

Сначала она отвечала ему поцелуями, а узнав его странный характер, просила что-нибудь такое, что ей представлялось почти недоступным: что-нибудь из парфюмерии или из фруктов, или больше сахару, чем полагалось по норме.

Эрни приходил в отчаяние от такого отсутствия воображения, он усматривал в этом серую забитость; бедняков. А иногда ему виделась в этом благоразумная расчетливость, вызванная страданиями. Так объяснял он, почему Голда безропотно принимает несчастия ближних и свои собственные. Не вдаваясь в размышления, он называл ее “Простушкой”, но однажды после долгого разговора на эту тему, когда она утверждала, что нужно покоряться воле Бога, а он с ней не соглашался, Эрни задумчиво сказал:

– Все дело в том, что я даже не начал еще постигать, в чем суть страданий, а ты все знаешь лучше самого раввина.

Она растерянно на него посмотрела. В другой раз, когда на улице Паве он попросил ее назвать “желание”, она вдруг “пожелала” пройтись вдвоем по Парижу без звезд. Они гуляли весь день. Это и было ее единственным “несбыточным желанием”.

Они предприняли эту прогулку в одно из августовских воскресений. На всей их поношенной верхней одежде с левой стороны были нашиты звезды. Поэтому Голда предложила просто выйти без курток. Погода стояла такая чудесная, какой больше уже никогда не будет в жизни этих двоих детей. Эрни с Голдой дошли до берега Сены и под темным сводом моста сняли с себя куртки со звездами. Голда засунула их в хозяйственную сумку и поспешно прикрыла бумагой. Потом, взявшись за руки, они пошли вдоль Сены до Нового моста. Там они поднялись по каменным ступенькам наверх и, испытывая такую тревогу, что дух захватывало, вышли в христианский мир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю