Текст книги "Последний из праведников"
Автор книги: Андрэ Шварц-Барт
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Поскольку демократические инструкции похоронных процедур не предусматривали, набожные немецкие евреи погребали друг друга в море как придется, Только туземцы острова Борнео, падкие до человеческих голов, разрешили предавать евреев земле, при условии, что самые красивые “бороды” они оставят себе. Знаменитый американский талмудист, которому был послан телеграфный запрос, разрубил гордиев узел, если можно так выразиться, следующим образом: “Пусть рубят – Бог, благословенно имя Его, приставит их на место”.
Ковчег новейшей истории под названием “Сент-Луис” дважды обогнул земной шар, но ни разу никто и нигде не преподнес ни единого цветка его женщинам, не подарил ни единой улыбки его детям, не проронил ни единой слезы над его стариками. Демократии сдерживали свои сердечные порывы. Эта морская прогулка завершилась в том же гамбургском порту, куда корабль вернулся, дабы все путешественники могли погибнуть на родной земле. Никогда еще ни одно эмбарго не соблюдалось с таким пылким рвением. И да здравствует демократия! – воскликнули все демократии. Но тут же раздался встречный клич: “Долой демобольшеплутожидонегромонголо… кратию!” Так во гневе закричал маленький капрал и с досады приказал “немедленно принять меры против тысяч евреев, начиная с пассажиров “Сент-Луиса”. “Шокинг! Шо-о-кинг!” – завопила в ответ газета “Таймс”, и британский Королевский флот в благородном стремлении научить этих недемократичных немцев правилам международного лицемерия отправил на дно маленький корабль с еврейскими детьми, скитавшийся в водах британского мандата Палестины, лишь после того, как сделал все надлежащие предупреждения.
– Значит, нацисты уже повсюду? – сказала барышня Блюменталь.
По крайней мере до мирных берегов Сены варвары не добрались. Там царил такой покой, что Леви даже испугались. Откуда могут взяться оазисы? Что же получается? Бог, значит, начертал на земном шаре демаркационные линии и повелел: здесь будут вешать ежечасно, здесь – только во время завтрака, обеда и ужина, там будут срезать головы, а дальше будет Франция. Так, что ли?
– Дурак я набитый, – сказал Биньямин.
– Почему? – осведомилась Муттер Юдифь.
– Если бы тогда в Варшаве, в двадцать первом году, я выбрал Францию, не знали бы мы ни слез, ни крови и даже не заметили бы, что нас беды миновали. И Штилленштадта со всеми его прелестями тоже не знали бы. А мне ведь подавали Францию, как райский плод на блюде. Но я сказал: нет, мне не по вкусу такая пища, мой желудок ее не принимает! Вот дурак!
– И нищеты не знали бы, – сказала барышня Блюменталь.
Биньямин только глаза раскрыл, а Мордехай улыбнулся.
– Не выбери ты Германию, ты не встретил бы молодого человека из Галиции, он не помог бы тебе устроиться в Штилленштадте, не узнала бы тебя барышня Блюменталь и не родила бы тебе самых лучших в мире детей. А теперь у нас есть все это да еще и Франция в придачу. Благословенно имя Превечного! Аминь.
Такие разговоры велись в уютном домике парижского предместья, куда Еврейский комитет спасения расселил с грехом пополам десяток семейств. Городок назывался Монморанси, а дом – Приютом, и секретарь мэрии во что бы то ни стало хотел убедить беженцев, что в былые времена этот дом давал приют какому-то Жан-Жаку Руссо. Но даже близость душ куда более знаменитых людей, таких, как, скажем. Великий маггид из Злочева или рабби Ицхак из Дрогобыча, не помешала бы беженцам наслаждаться приятным теплом в саду под зеленой листвой, укрывавшей каменную скамью, где в любое время дня женщины трещали языками и сверкали спинами, по-еврейски тяжело вздыхая над какой-нибудь петлей или фразой.
– Что вы себе ни говорите, а я бы сгорела от стыда, если бы узнала, что на том самом месте, где мы сейчас расселись своими толстыми задами, сидел собственной персоной, например, Баал Шем-Тов или кроткий рабби Авраам – ангельская душа, или какой-нибудь Праведник из Земиоцка, – призналась одна из кумушек.
Муттер Юдифь промолчала.
Весь этот маленький, замкнутый мир жил на субсидии, с великим трудом выхлопотанные в парижской консистории. Муттер Юдифь творила чудеса. Не было такого учреждения, где бы она не урвала свой кусок, – так искусно она клянчила, чередуя угрозы, моления и аппеляции к милосердию Всевышнего и к его гневу.
– Чтоб вы-таки знали, что это вы должны меня благодарить, – говорила она, уходя. – За подаяние Бог воздает сторицей, так что вы еще у меня в долгу, поэтому я не прощаюсь, а говорю лишь до свидания.
Но чего ей стоили эти номера, знала только она. Сколько слез она пролила, прежде чем устроила Биньямина в еврейскую портновскую мастерскую! Вскоре и Мориц начал там работать гладильщиком и помощником механика. А за ним и Эрни достиг должности посыльного: развозил на велосипеде заказы. Тут уж семья зажила в таком достатке, что ели, только когда бывали голодны. Ненасытная утроба Морица, и та утихомирилась. Вначале он с места не двигался, прежде чем не запасется хлебом, он даже за пазуху его прятал, а теперь лишь иногда надкусывал рогалик, вытащенный из кармана, и то скорей по привычке. Каждое утро под восхищенными взглядами всех домочадцев работники уходили на вокзал Монморанси и садились в пригородный поезд, пыльный и грохочущий, который французы называют драндулетом, в отличие от того, что везет вас из Энгиен-ле-Бен прямо в Город Светоч. Преимущество драндулета заключалось в том, что в нем был второй этаж, где так укачивало, что при наличии еврейского воображения вы могли чувствовать под собой волны разбушевавшегося океана. Люди поглядывали на наших трех героев, но не оскорбляли их, и, казалось, никому не хотелось плюнуть им в лицо. На обратном пути они совершенно беспрепятственно заходили в булочную – то в одну, то в другую, чтобы разнообразить удовольствие, – и покупали молочные хлебцы, которые так вкусно пахнут французской мукой и которые так приятно жевать на крыше грохочущего поезда, любуясь пейзажем, расстилающимся перед глазами, как дорогой ковер. А еще очень приятно, когда кто-нибудь из постоянных попутчиков приветливо кивнет вам головой и вы тоже ему поклонитесь – элегантно, как настоящий маркиз. В подобных случаях Биньямин крепко пожимал руки обоим сыновьям, которые его уже переросли на голову, и шептал на идиш таким тоном, словно раскрывал перед ними высшую истину:
– Дети мои, вот она, жизнь!
Иногда по воскресеньям Эрни ходил с дедом на собрания парижского Объединения выходцев из Земиоцка. В те времена оно насчитывало семнадцать членов, но маленькая комната всех не вмешала, и поэтому собрания частично проходили на лестничной площадке, а частично на улице. Что касается Эрни, то, будучи там в некотором смысле сбоку припека, он дальше лестничной площадки никогда не проходил. Пока дед важно заседал в “бюро” и уже в который раз отказывался от поста председателя Объединения, Эрни вертелся среди эмигрантов, слушал разные анекдоты, истории и воспоминания о Земиоцке, который в устах его бывших жителей выглядел просто столицей. Это был настоящий город светоч, не то что Париж – даже смешно сравнивать… Иногда речь заходила о Германии, Австрии, Чехословакии, и “катастрофа нашего века” острой иглой входила в сердце Эрни.
– Знаете что, – говорил кто-нибудь в таких случаях, – поговорим лучше о чем-нибудь веселеньком: что слышно о войне?
Эрни тоже смеялся, но игла тихонько вонзалась ему в сердце, Не думать, не думать, не видеть, и крики не слышать, говорил себе Эрни сквозь смех.
Зная, что ее ожидает, война пришла величаво, как сказочная принцесса. Однако сначала она выслала вперед своих мрачных глашатаев – легионы противогазов. Рабочие в драндулете вешали их на плечо, как новомодные сумки с инструментами. Когда выяснилось, что обитателям Приюта не выдают эти спасательные морды, потому что у всех беженцев паспорта со свастикой (неважно, что стоит пометка “еврей”), семейству Леви стало не но себе.
– Хорошенькое дело! Поздравляю вас! – сказал Биньямин.
– Как вам нравится наш великий Создатель! – возмутилась Муттер Юдифь. – Это называется править миром?
– Не рот у тебя, а бездонная яма, – заметил Мордехай. – И слишком часто ты из нее выбрасываешь огонь, пламя, серу и смолу! Но когда начались странные визиты, тайная слежка, завуалированные допросы и прочие прелести, Мордехаю пришлось согласиться, что в глазах государства, стоящего на пороге войны, кроткие Леви из Штилленштадта выглядят врагами. В августе появились первые угрожающие плакаты: “Будьте бдительны, враг вас подслушивает”. В драндулете уже никто не здоровался с тремя иностранными рабочими. Пошли сплетни, шушуканья… Слово “интернирование” уже вертелось у всех на языке, но пока еще никто не решался произнести его вслух. В одно прекрасное утро трое пассажиров-иностранцев, войдя в драндулет, увидели, что в нем творится что-то неладное. Газеты так и ходили по рукам. Началась война.
На Северном вокзале Эрни почувствовал легкую дурноту. Мориц вызвался проводить его домой, но “больной” заупрямился и остался сидеть в бистро. Однако едва брат с отцом вышли и силуэты их, недолго помаячив в серо-синей толпе рабочих из предместий, окончательно скрылись из виду. Эрни встал из-за столика. Взгляд еще оставался затуманенным, но тело вдруг напряглось, и движения стали уверенными. Спустя полчаса он уже вошел в оживленную казарму Рейи и занял место в очереди добровольцев всех национальностей.
– Вам повезло, – сказал сержант-майор, – вы как раз подходите по возрасту.
– Действительно, редкое везение, – сказал Эрни.
– Вы уверены, что хотите быть санитаром? Если так, то вам не дадут в руки винтовку.
– Знаю, – ответил Эрни. – Что ж, тем хуже.
– Дело ваше. На каком инструменте играете? – спросил сержант-майор, продолжая держать перо над розовым бланком.
“Хочет шутить – пожалуйста”, – подумал Эрни.
– На барабане, – ответил он, натянуто улыбаясь.
– Ничего смешного нет. Следующий! – выкрикнул сержант-майор.
На улице какая-то старушка приколола Эрни на грудь военный значок. Он смущенно поблагодарил и хотел было уйти, но она задержала его за рукав:
– С вас франк двадцать пять сантимов за Наполеоновский значок.
Утром он приехал в Монморанси. Секретарь мэрии широко раскрыл глаза, но странную просьбу славного новобранца удовлетворил. Не желая случайно кого-нибудь встретить, Эрни прошел пешком две мили до Энгиена. Пестрели знамена на домах, неслись воинственные мелодии из раскрытых окон – патриотический карнавал был в полном разгаре. В бесконечном небе гуляли белые тучки, сцеживая свое молоко на мирные домики, застигнутые войной. Какая-то девочка захлопала при виде Эрни, и он вспомнил о трехцветной ленточке на груди. “Посмотрим, что за штука иметь Родину”, – подумал он. В поезде, мчащемся в столицу, Эрни обступили пассажиры. Какая-то дама, увидев через плечо соседа потухшее лицо Эрни, взвизгнула:
– И не разберешь, этот на фронт или с фронта!
Кто-то на нее шикнул, и она замолчала. Эрни улыбнулся.
Зайдя снова в бистро напротив Северного вокзала, он сел за тот же самый столик, где так недавно мысленно прощался с отцом и братом.
Он потрогал столик, которого касались короткие толстые пальцы Морица. Хозяйка принесла ему бумагу с ручкой и сказала:
– Ну, что, фронтовик, подружке перед отъездом пишем?
– А как же, военному иначе нельзя, верно? – сказал Эрни не то с немецким, не то с еврейским акцентом.
Он принялся писать, но, увидев, какие корявые буквы выходят из-под дрожащего пера, разорвал начатое письмо. Совладав со своей рукой, он начал писать снова, но опять безуспешно: мысли разбегались в разные стороны. Пришлось начинать в третий раз. Аккуратно выводя каждую букву и старательно подавляя в себе каждый душевный порыв, он, наконец, написал свое послание: “Дорогие папа и мама, дорогие дедушка и бабушка, дорогие братья и сестрички. Вот я снова вас огорчаю… Когда вы получите это письмо, я уже буду во французской казарме. Не спрашивайте, как это получилось, не задавайте никаких вопросов. Мориц и папа знают, что утром у меня закружилась голова. Когда мне стало лучше, я решил немного пройтись и случайно попал в казарму. Там и пришла мне в голову эта безумная мысль. А потом было уже поздно. Напрасно умолял я генерала вернуть мне мое заявление – документ уже был подписан. Конечно, это безумие, поэтому задавать вопросы бесполезно: что может сказать человек, совершивший безумный поступок? Не волнуйтесь. Вы прекрасно знаете, что я вас всех люблю и мне больно с вами расставаться. Не говорите: “Эрни нас не любил”. Я думаю, что решил пойти на фронт, потому что хочу рассчитаться за все, что немцы со мной сделали. Но ты, дедушка, не волнуйся: я всегда буду помнить, что передо мной люди. Кстати, я записался в санитары, так что буду носить не винтовку, а людей. Не забудьте вернуть мадемуазель Голде Фишер томик стихов Бялика. Извинитесь перед ней за меня: на тридцать восьмой странице я случайно загнул уголок. Теперь, дорогой дедушка, несколько слов тебе лично. Я знаю, сколько страданий причинил вам, начиная с той самой истории с дочкой лавочника. Но мне часто кажется, что не столько во мне зла, сколько бед я натворил. Послушайте, давайте лучше поговорим о чем-нибудь веселеньком: что слышно о войне? Извините меня за эту шутку – иногда полезно хоть немножко посмеяться. Крепко-крепко обнимаю вас и еще раз прошу прощения. Ваш любящий сын, внук и брат Эрни.
P.S. В этом конверте вы найдете восемь сертификатов, подписанных секретарем мэрии. У каждого из вас будет доказательство, что его сын или внук или брат пошел добровольцем во французскую армию, а значит, и каждый из вас тем самым стал немножко французом. Смотрите, не потеряйте их, чтобы вас не отправили в концентрационный лагерь. Хоть один раз да послужит зло во благо. Все равно безумный шаг уже сделан и изменить ничего нельзя, так пусть хоть с вами ничего не случится. Пусть я хоть немножко искуплю свою вину перед вами за то страдание, которое причинил вам сегодня. Ничего больше сделать я не могу – документ уже подписан. Любящий вас Эрни”.
4
Уже через день после не слишком блистательного вступления в ряды французской армии Эрни трезво оценил свое положение и 429-м пехотном полку, сформированном из иностранцев. Сержанты родом из Дрездена и Берлина бросали на него раздраженные взгляды, а лейтенант, сучковатый, как виноградная лоза в его родной Бургундии, грубо предупредил своих подчиненных, что чужакам не удастся его провести, прикрывшись трехцветным знаменем: пусть лучше как следует держат строй и вообще казарма лишается увольнительных до следующего распоряжения.
По примеру колониальных войск 429 иностранный пехотный полк в полном порядке отправился на поле брани. В перерывах между боями Эрни стоически бил в барабан в полковом оркестре. Не все музыканты были санитарами, как он понял, но все санитары обязательно играли на каком-либо инструменте. Этим странным маем сорокового года на Арденский фронт к Эрни пришло известие о том, что его сестры, братья, родители, дедушка, Муттер Юдифь: – словом, вся семья интернирована. Сосед из Парижа сообщил. Он очень красочно описал, как это было тягостно и печально.
Тем более, продолжал он? что это была чистая игра случая. По правде говоря, нужно было выполнить постановление, а тут как раз под руку попалось семейство Леви. Эрни, однако, должен согласиться, что по логике вещей хоть немецкие евреи и остаются евреями, они все же не перестают быть немцами, а по французскому обычаю, и т. д. и т. д. Потом пришло письмо от отца. Не столь рассудительное. О лагере в Гюре упоминалось очень сдержанно, но Эрни по логике вещей из него заключил, что иногда французские обычаи не уступают немецким традициям. Поэтому он вполне согласился с последней фразой господина Леви-отца, гласившей: “Невозможно быть евреем”.
Письмо из Гюра необычайно заинтересовало капитана, который любил вскрывать корреспонденцию своих иностранных подчиненных.
– Либо это шифровка, либо это по-китайски! – заявил он, отчаявшись что-либо понять.
– Это не шифровка и не по-китайски, а на иврите, господин капитан, – ответил Эрни как ни в чем не бывало.
Капитан диву дался, засыпал Эрни вопросами и. наконец, сказал, что письмо требует перевода. К счастью, в подразделении у Росиньоля оказался свой еврей. Его нашли, и он в основном подтвердил содержание, изложенное самим Эрни.
– Однако, господин майор, – уточнил второй ивритоязычный солдат, – тут есть один пункт, один маленький пунктик…
– Не может быть маленьких пунктиков, когда речь идет об интересах Франции! Говорите все. солдат! – торжественно воскликнул офицер.
– Видите ли, господин генерал, – с волнением начал ивритоязычный солдат. – Слово “хемда” лучше переводить не как “деликатность”, а как…
Яркая речь капитана, блиставшая исконными французскими словами, положила конец этим лингвистическим откровениям.
В общем все дело кончилось бы пустой формальностью, если бы офицеру не пришла и голову поразительная мысль. Сначала он дал одному солдату неделю гауптвахты, другому – две? а потом задумался. Что ж получается? Все семейство капрала Леви “изолировано”, а сам Эрни Леви носит форму? Ерунда какая-то! Ничего подобного в истории Франции не было! Что же теперь делать? Арестовать солдата Леви немедленно? Или совсем не арестовывать? Не в силах справиться со столь сложной задачей, он решил передать дело в вышестоящие инстанции, тем более, что оно принимало государственный оборот.
Послали нарочного. Он помчался во весь опор: сначала он удивлялся, потом стал беспокоиться, потом пришел в ужас. Да и как не ужасаться, если высших инстанций уже нет. На всякий случай он захватил дневального из генерального штаба – тот пытался удрать на велосипеде. Ведя за собой дневального и велосипед, нарочный вернулся в батальон, а там уже и майора нет. Он в роту – нет и капитана.
Продолжение следует читать в книгах по истории Франции. Однако в них вы не найдете описания того, как Эрни Леви (которого передали на попечение батальонному адъютанту, который торжественно его принял от господина юнкера, который, в свою очередь, получил его от капитана) спускался вниз но иерархической лестнице до тех пор, пока не попал в руки к старшине, который мог бы хоть какому-нибудь поляку его передать, но позорно исчез, так и не сделав этого.
Поэтому Эрни, недолго думая, принял решение. Зная, что неподалеку укрыт прекрасный велосипед, он сообразил, что если к этому виду транспорта добавить немного провизии, то останется лишь найти попутчика.
Однако его ивритоязычный однополчанин после трогательных приветствий произнес перед Эрни целую речь:
– Сударь, слова бессильны выразить, как глубоко меня тронуло ваше предложение, ибо я чувствую, что оно сделано не только единоверцу, но и мне лично. Позвольте же заверить вас в моей искренней благодарности, но…
– Что еще за “но”? – прошептал Эрни, напуганный столь пышным вступлением больше, чем приближающейся канонадой.
– Но, учитывая, что, кроме вас, в этом батальоне я остаюсь единственным представителем Моисеева вероисповедания, мне представляется совершенно необходимым поступить так, чтобы у неевреев не сложилось впечатления, будто сыны Израилевы их покинули.
– Но в батальоне никого из французов не осталось! – закричал Эрни, окончательно выведенный из терпения.
– Остался я! – сказал второй ивритоязычный солдат. – Я живу во Франции с 1926 года и вот-вот получу французское подданство.
Эрни горько улыбнулся.
– Ладно, давайте получать его вместе. Вместе получим, вместе и подохнем, если вам так угодно. Предсмертную молитву знаете?
– Знаю, но…
– И я знаю, – прошептал Эрни.
– Не будьте пораженцем, – сказал второй ивритоязычный солдат. – Человек слабее мухи, но крепче железа. Завтра солдаты Вердена, Ватерлоо, В алым и, Рокура, Мариньяна…
Назавтра нацисты прорвались по всей линии Арденского фронта, бросив на него лавину танков.
В 429 пехотном полку личного состава осталось не больше, чем на роту, а французских офицеров и того меньше. Полк выбрал себе командный состав в лице трех ветеранов Интернациональной бригады. На торжественной церемонии каждый выпил по стакану водки. Второй ивритоязычный солдат снова привел Эрни в изумление: он поднимал свой тощий кулак выше всех, прямо к небу, и лицо его выражало крайнее довольство собой и ближними. Новоиспеченный командир испанец закончил свою мрачную речь, в которой слышалось давнее отчаяние, так:
– Компаньерос… товарищи… Среди вас есть гарибальдийцы, австрийские социалисты, немецкие коммунисты, испанские анархисты, евреи, беженцы со всей Европы. Много лет подряд мы отступаем. Мы катимся от границы к границе. Франция была последним оплотом, но сегодня предана и она. Французы, как стадо баранов, отходят к морю. Мы знаем, что такое предательство и с чем его едят. Товарищи бывшие коммунисты, присутствующие здесь, насытились им по горло, читая Молотовский пакт. Компаньерос, не для того я это говорю, чтобы возвращаться к старым распрям. Скоро я отдам концы, но пусть душа у меня будет легкая. Я хочу вам сказать только одно: нам некуда отступать, некуда эмигрировать. Франция была последним рубежом. Кто дрожит за свою шкуру – свободен. Остальным в порядке шутки я скажу, как говорят у нас в Каталонии: пока храбрец не умер, он живой. А тем, кто сражался за Республику, я напомню слова Долорес Ибаррури – Пассионарии… – И тут этого маленького мрачного человека с морщинистым, как ореховая скорлупа, лицом затрясло от смеха. – Ай, я яй! Теперь эти слова и хи-хи-хи! – вся наша революционная стратегия тактика… Хо-хо-хо!
– Так что же она все таки сказала? – послышались недовольные голоса.
Маленький испанец, призвав на помощь всю свою серьезность, с трудом выговорил:
– Друзья мои, в Мадриде Пассионария нам сказала, что лучше жить на коленях… нет, не так… лучше жить стоя… опять не так… А! Лучше умереть стоя, чем жить на коленях! – убежденно вскричал он.
Пятьдесят человек единодушно подхватили этот призыв, а захмелевший от воодушевления второй ивритоязычный солдат заплакал на виду у всех.
Потом началось ожидание. Эрни лежал в канаве рядом со своей винтовкой и думал. Мысль о лагере в Гюре не переставала терзать его сердце, и он снова и снова удивлялся тому, что в этом мире нет здравого смысла…
… Дед скрепя сердце молчал, а потом приводил готовую цитату из Талмуда. Менее притязательный отец довольствовался легендами и сказками, которые он подбирал там и сям, как плоды, упавшие с могучего древа еврейской мудрости. И сейчас Эрни вспоминал иронические интонации господина Леви-отца… Его чуткие, нервные пальцы, так ловко орудовавшие иглой… его кроличью мордочку в очках…
– Послушайте, братья… – Маленький раввин из местечка объяснял совершенство всего земного. – Скажите на милость, зачем, я вас спрашиваю. Всевышнему, благословенно имя Его, зачем Ему было создавать плохое творение? Для того, ягнята мои. земля и круглая, чтобы солнце могло тихо-мирно вращаться вокруг нее. А солнце круглое, чтобы его лучи светили всему миру и, заметьте, без исключения, чтоб не обделить ни медведей на севере, ни негров на юге. А возьмите луну! Подумаешь, важность какая – луна! Так чтобы вы знали, что и луна, хоть она не всегда круглая, тоже совершенна! Послушайте же, братья…
– А лук? – спросил какой-то ребенок.
– Лук тоже, – ответил маленький раввин.
– А редиска с маслом? – спросил другой ребенок.
– И редиска с маслом. Но главное, заметьте, что после Него, благословенно Его имя, самое совершенное создание – человек! Человек, ягнята мои, человек…
– Рабби, а как же я? – выкрикнул маленький горбун.
Раввин быстро думал.
– Послушай, птенчик мой, сердце мое, – пробормотал он с едва уловимым упреком в голосе. – вот что: для горбуна ты самый совершенный горбун! Понимаешь?
… Для горбуна – ты самый совершенный горбун…
Сладостно-горькое утешение этой философии вдруг опротивело Эрни. Да, мир тащит на себе фантастически-огромный болезненный горб, но шутить над этим неприлично. О самом себе Эрни знал твердо: Всевышний, благословенно имя Его отныне и вовек, снабдил его прозрачной и холодной оболочкой. которая, покрыв его тело и душу, отражает все: и белую больничную палату, и яркие пожары погромов, и нежно-голубое небо парижского предместья, и эту тихую зарю, попахивающую кровью, и прозрачный воздух, исколотый крохотными юнкерсами…
Несколькими часами позже его память запечатлела ослепительный конец второго ивритоязычного солдата, которому пуля попала в то место, где. согласно книге Зохар. находится третий глаз, или центральный глаз внутреннего зрения. Последнее определение, очевидно, точнее, судя по тому, что, попадая между обычных глаз, пуля гасит всякое сознание, и “благородное, как солнце, и чистое, как снег, и наивное, как детство”. Память запечатлела также похороны второго ивритоязычного солдата. Его опускали в могилу, чудом вырытую снарядом. Согласно обряду, на нем были филактерии и черно белый талес, словно надетый для молитвы о Всепрощении. А еще запечатлела память не менее блистательное исчезновение с лица земли 429 пехотного полка: чисто кельтское поспешное отступление, частично на боевых конях Провидения, частично на вышеупомянутом велосипеде; захоронение человеческого обрубка на краю дороги Шалон-сюр-Сион; последние почести, возданные ребенку, лежащему вниз лицом под косым, как свет на итальянских картинах, шквалом, несущимся с неба; офицера в желтых перчатках, удирающего на велосипеде, который сказал ему по-братски: “Друг мой, положение безнадежное, но не серьезное”: объявление о капитуляции французской армии: знакомство с вечно голубым небом Ривьеры; объявление о том, что Франция отдает половину самой себя победителю и таким путем начинает обучаться искусству распада, и, наконец, объявление о том, что всех интернированных в лагере Гюр Франция выдает нацистам и сама обеспечивает средства транспортировки в лагеря уничтожения.
Хоть и укрытый своей оболочкой, Эрни счел, что последний пункт переполнил чашу, и тогда ему во второй раз пришла в голову счастливая мысль повеситься. Поспешим добавить, что он свой замысел не осуществил. “И почему он решил повеситься? И если уже решил, то почему не повесился?” Действительно любопытные вопросы. Однако поскольку мы ограничены местом, уточним лишь, что впоследствии Эрни не мог простить себе того, что не повесился.
Во время приступа головокружения Эрни обратил к своим умершим близким такие слова:
– Отец, мать, сестры и братья, дедушка. Муттер Юдифь! Зачем, потеряв вас, я остался в живых, почему не погиб вместе с вами? Если потому, что такова была воля Всевышнего. Бога нашего, то я проклинаю имя Его и плюю Ему в лицо. А если во всем следует видеть силы природы, как меня учили в 429 полку, то я прошу у нее милости: пусть немедленно превратит меня в тварь. Ибо, любимые мои, Эрни без Леви – все равно что растение без света. Вот почему, с вашего разрешения, я сделаю все, что в человеческих силах, чтобы стать собакой. И еще прошу вас. дорогие родители, считать это обращение к вам моим последним прощанием.
Заметим мимоходом, что, как бы назло Эрни, бесподобное средиземноморское солнце осенью обладает способностью придавать жизни особую ценность.
“Ну-ка, брат, поглядим, как нам стать собакой в этих краях”. – сказал себе вскоре Эрни Леви и начал приспосабливаться к новой форме существования, согласно той логике, которая не преминет предстать перед читателем.
Из новаторских экспериментов Тарда стало известно, что подражание есть по крайней мере вторая натура, если не вся ее суть. В свете этих идей, если считать доказанным, что все разнообразие способов воспринимать жизнь, обрывать лепестки розы или разделывать цыпленка определяется границами биологической среды, нетрудно понять, что при желании утратить человеческий облик Эрни следовало лишь всей душой усвоить собачье поведение, распространенное в данной среде.
Для начала покойный Эрни Леви решил, что имя у него может оставаться прежним – Эрнест, а самой подходящей фамилией будет для него Помесь. Как определение это слово одинаково оскорбительно и для человека, и для собаки, вот он и возьмет его себе в качестве фамилии.
Однако раз уж ты решил креститься, то нужно выполнить соответствующий обряд. Раньше, когда он еще был Леви, он был обрезан; теперь он решил возместить эту тайную ересь усами самой католической формы. Частично воздав Риму должное таким своеобразным способом, он нашел, что усы, не уравновешенные бородой, выглядят как-то нелепо, прямо-таки фривольно и нисколько не придают ему сходства с собакой. А его тяжелая, степенная походка стала такой вертлявой, какую и раз в сто лет не встретишь среди польских евреев, даже крещеных. Украшенный этими новыми атрибутами, в августе 41 года, спустя три месяца после обращении в собачий род, покойный Эрни Леви вошел в бистро “Старый порт” в Марселе – этот город стал его пристанищем. Его появление вызвало смех. Несмотря на дикую жару, на нем была старая, подпоясанная веревкой шинель – вся в заплатах, обтрепанная и замызганная, как шерсть у шелудивого пса… Воротник был заколот английской булавкой, пилотка едва держалась на грязной пакле волос, усатая песья морда была опущена, словно он высматривал на полу обглоданную кость, чтобы погрызть ее где-нибудь в уголке. Пошатываясь от голода, он подошел к прилавку и попросил стакан воды. Официант, толстый красномордый весельчак, к великому удовольствию посетителей, сначала заявил, что не укрывает в своем заведении ни капли этого опасного “снадобья”, а затем предложил бродяге полстакана красного вина, но, видя, что тот не берет, ткнул его носом в стакан. Послышалось бульканье. Официант пришел в восторг, запрокинул бедняге голову и стал лить вино в горло. Две красные струйки покатились по складкам рта, стекли на подбородок и оттуда – на голую шею Эрни. Увлекшись этой забавой, кто-то из посетителей стукнул бродягу по спине, чтобы “лучше проходило”, и все вино выплеснулось Эрни в лицо.
– Ну, хватит! – раздался голос из зала.
Официант почтительно застыл. Эрни утерся рукавом и увидел элегантного мужчину с черными завитыми волосами, стоявшего спиной к столику, за которым веселая компания мужчин и женщин пила аперетив.
– Господин Марио, – раздался у Эрни над ухом дрожащий голос официанта, – мы же не хотели ничего худого.
– Святая дева, – сказал мужчина нараспев, – я зверею, когда вижу тебя, свинья ты толстая…
Затем, подойдя к Эрни медленной величавой походкой, он сказал:
– Ну, что, армия, голодаем? Не можешь, что ли, дать этой сволочи по морде? Ох, и красавец же ты! Да уж, с такими героями войну не выиграешь! Выпей с нами, а? Тут все бывшие вояки велосипедных частей. Кроме девин. Блох на тебе хоть нет?