Текст книги "Воспоминания и впечатления"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
Из воспоминаний о товарище Галерке *
Вскоре после второго съезда партии недавно организовавшийся большевистский центр вызвал меня, едва освободившегося из ссылки, на работу в Женеву в качестве одного из редакторов нового центрального органа нашей большевистской части партии – еженедельной газеты «Вперед».
С Владимиром Ильичей я лично познакомился еще по дороге, в Париже, остальных членов редакции не знал. Познакомился я с моими новыми товарищами по этому ответственному делу, кажется, на другой же день после приезда моего в Женеву 1 .
Когда я вошел в небольшую светлую комнату, где помещалась наша редакция, заботами В. Д. Бонч-Бруевича уже немного оперившаяся, я увидел там двух молодых людей, которые, как я помню, поразили меня прежде всего общим для них обоих умным, сосредоточенным, внимательным, проницательным выражением их глаз. У одного темно-русого, молодого глаза были более ласковые, у другого, обросшего почти седой бородой (уже тогда!), они были как раз в контраст с этими ранними сединами невероятно живыми и полными иронии, можно было подумать, что имеешь дело с великим насмешником.
Молодой был В. В. Воровский, товарищ Орловский, как он тогда назывался, убитый ровно за десять лет до того момента, как я пишу эти строки. Старший был Михаил Степанович Ольминский (Александров), по литературному прозвищу «Галерка», которого в тот момент, когда я пишу эти строки, хоронят у Кремлевской стены.
Однако, когда мы все подружились, а это случилось очень скоро, можно сказать, с первых фраз, которыми мы обменялись, я понял, что колючее остроумие и несколько едкая насмешка, словом, глаза сатирика, которые были присущи товарищу Ольминскому, относились «к врагам», по отношению же «к своим» он был невероятно внимателен, женственно ласков и полон почти самоотверженного дружески-товарищеского чувства.
Когда я с ним познакомился, я уже знал происхождение его боевой клички «Галерка». Михаил Степанович, можно сказать, тотчас же после раскола партии на втором съезде сделался застрельщиком борьбы, начал делать лихие наезды на стан меньшевиков, вооружившись для этого одним из самых убийственных орудий: смехом.
Меткие и жгучие удары Ольминского вызывали среди меньшевиков крайнее раздражение. Им вообще казалось, что Ленин останется без сподвижников, без штаба, и на это они сильно полагались. Вскоре им пришлось совершенно разочароваться.
Когда пернатые и свистящие стрелы товарища Ольминского обрушились па них, возмущенный Мартов печатно выразился приблизительно так: «Что за тон, что за стиль. Это какая-то галерка».
Михаил Степанович немедленно подхватил это: «Да, – говорил он, – я действительно галерка, всю свою жизнь ходил на галерку в театры и всегда чувствовал, что мои близкие сидят именно на галерке, а не в ложах бенуара, бельэтажа и не в партере». И он принял это презрительно брошенное слово как делающее ему честь боевое имя.
Значительно позднее я видел список революционеров, составленный петербургской охранкой. Там было сказано следующее: «Галерка, он же Воинов, настоящая фамилия – Луначарский Анатолий Васильевич…»
Такое отожествление моей скромной личности с блестящим публицистом-сатириком нашей группы эпохи газет «Вперед» и «Пролетарий» было бы для меня крайне лестно, если бы я мог сколько-нибудь верить в литературно-публицистическое чутье охранки, приведшее их к такому выводу.
Как я уже сказал, вся редакция газеты «Вперед» вскоре превратилась в больших друзей: как-то после одного из деловых заседаний мы вышли вместе с Михаилом Степановичем и пошли с ним по Рю-Каруж. Михаил Степанович с величайшим удовольствием говорил мне:
– Во-первых, вы, вероятно, уже заметили, что за необычайная прелесть Ленин, можно ли желать себе лучшего редактора. А во-вторых, я с удовольствием констатирую, что среди нас нет ни одного обидчика-индивидуалиста. Все легко соглашаются с правильными замечаниями собрата по редакции, и все одинаково охотно признают авторитет руководителя.
Так оно и было. Работа в редакциях наших зарубежных центральных органов нашей партии была действительно дружной и увлекательной.
Тов. Ольминский с его искрометным пером, с его находчивостью, с его необыкновенно крепкой революционной закваской и его чуткостью к подлинной злободневности был действительно коренным работником этих органов. Кроме того, он писал еще и брошюры такого же содержания и такого же стилистического блеска, как и статьи.
Я уже тогда заметил, что во Владимира Ильича он был буквально влюблен. Он не мог не говорить о нем. Когда мы возвращались в наше жилье, всякий раз Ольминский находил какое-нибудь новое выражение восторга по отношению к предмету своей любви.
– Вот это я называю гением. Вот тут вы можете изучать, что такое настоящий гений. Тут вы придете к выводу, что настоящий гений – это колоссальный здравый смысл, это умение понимать вещи, как они есть… Но при этом какой темперамент, какая огромная внутренняя страсть и как он легко несет свой необычайный ум… Посмотрите, как он весел, как он непринужден. Неужели вы не понимаете, Воинов (так именно меня тогда называли), какое это счастье работать возле такого человека. Неужели вы не видите, что огромность дарования Ленина как-то своеобразно гарантирует огромность грядущей русской революции.
Вот такими отзывами угощал меня Михаил Степанович. В этом он находил во мне полное согласие.
В то время мы обедали в том же доме, где помещалась редакция, в скромной столовой, устроенной нашими близкими товарищами – супругами Лепешинскими 2 . Кроме здоровой, дешевой пищи телесной мы там получали и духовную. Несмотря на то что меньшевики теснили нас в первое время со всех сторон (их ведь было много), сколько у нас было шуток, сколько было смеха…
И первым покатывался от какой-нибудь шутки (иногда и им самим брошенной) сам Владимир Ильич. Лепешинский довольно часто угощал нас своими милыми карикатурами, некоторые из которых («Как мыши кота хоронили» или «Плеханов в меньшевистском болоте») стали теперь популярными. Они делались центром дальнейших шуток, подтрунивания над меньшевиками и так далее.
Но часто беседы принимали и серьезный характер.
Чем более серьезны были события, тем страстнее велось их обсуждение. Особенно это проявилось после январских событий.
* * *
Уже гораздо позднее, в период первого конгресса Коминтерна, в Красной Москве, мы с товарищем Ольминским были как-то выбраны в третейский суд по одному политическому делу (дело Суварина 3 ).
Выйдя после довольно утомительного разбирательства, мы пошли с Михаилом Степановичем погулять по Кремлю. Это напомнило нам наши прогулки по набережным мутной Арвы в Женеве, и Михаил Степанович предался воспоминаниям. Он с такой живостью и с такой любовью припоминал нашу тогдашнюю Женевскую эмигрантскую работу, тогдашнюю весну большевизма, визит в редакцию Гапона и другие всякие события тех дней, что я спросил его:
– Михаил Степанович, можно подумать, что ваши лучшие воспоминания связаны с этой эпохой.
На это он возразил:
– Это не совсем так. Я могу сказать только то, что с той поры началась лучшая часть моей жизни, та часть, которую можно назвать ленинской. Но я считаю, что после моего сближения с Лениным жизнь моя довольно ровно освещена, ибо каждый ее день не лишен смысла. А если хотите знать, то я с наибольшей гордостью, хотя и без тщеславия, вспоминаю те годы, когда руководил «Правдой» в Петербурге. Конечно, руководил ею Ленин из-за границы, но я был его легатом на месте. И это не было простой проформой. Приходилось страшно много работать, и что вы думаете, – сказал он, посмотрев на меня своими блестящими глазами, – я ведь и Ленина исправлял. Да. Да… Исправлял и сокращал. И он даже иногда сердился, но я всегда умел доказать, что так будет лучше и мне как редактору на месте это лучше видно…
Центральный орган – «Правда» – это действительно предмет чести и гордости для нашей партии. А тов. Ольминский, прошедший ленинскую школу на скромных еженедельных газетах Женевы, внес немало неумирающих следов в физиономию этого единственного в своем роде в истории человечества органа.
* * *
Однако, бесконечно любя свою партию и преклоняясь перед ее вождями, Михаил Степанович имел еще один предмет обожания.
В первый раз это для меня открылось совершенно случайно. Мы вошли в известную пивную Ландольта в Женеве в довольно большой компании большевиков. Владимир Ильич был с нами. И вдруг напали на тему, что Салтыков-Щедрин является для нас в высшей степени живым помощником. И тут-то Михаил Степанович воспламенился. Кажется, я никогда не видел его таким вдохновенным и таким красноречивым.
Мы прослушали его часа два. Он рассказал нам все детали, характеризующие жизнь Салтыкова-Щедрина. Он говорил о меткости, он говорил о суровом портрете Щедрина, где он изображен закутанным в плед, о том, каким сумрачным, каким неподвижным выглядит этот человек, родивший столько смеха на земле, может быть больше, чем кто-либо другой из живших на ней, не исключая Аристофана, Рабле, Свифта, Вольтера и Гоголя.
А потом Михаил Степанович стал вспоминать различные ситуации, типы, выражения Щедрина. Мы хохотали их меткости, мы изумлялись тому, в какой мере они остаются живыми. И Владимир Ильич окончил нашу беседу таким замечанием:
– Ну, Михаил Степанович, когда-то придется поручить вам оживить полностью Щедрина для масс, ставших свободными и приступающими к строительству своей собственной социалистической культуры.
Я отлично запомнил эту фразу. Я и не мог ее забыть, потому что Ольминский позднее часто напоминал мне о ней заботами, своими замыслами «Щедринского словаря» 4 , своими статьями о великом сатирике 5 , своими горячими содержанием статьями, которыми он отозвался на призыв войти в редакцию по изданию полного собрания сочинений Салтыкова-Щедрина.
* * *
Те, кто жил в нашей партии, по-настоящему жил в ней, те, конечно, не умирают целиком, лучшее, что у них было, остается бессмертно, бессмертно тем же бессмертием, которым бессмертна сама партия.
Такое бессмертие несомненно суждено тебе, дорогой друг, дорогой соратник, урна с прахом которого замурована в Кремлевскую степу, ставшую единственной не по своему древнему историческому праву, а именно благодаря этим бесценным урнам, которые она содержит теперь в своем каменном теле.
<1933>
9 января и ленинская эмиграция *
Ничто так не способствовало уяснению смысла раскола между большевиками и меньшевиками, как события 9-го января. В то время мы жили в Женеве. Жили мы небольшой, но тесно спаянной кучкой, постоянно встречались между собой редакторы журнала «Вперед», т. е. Владимир Ильич, Воровский, Ольминский и я. В. Д. Бонч-Бруевич имел в своих руках административную сторону нашего дела. Ближайшим образом входили в этот центральный кружок тт. Лядов, Лепешинский, Карпинский и другие старые большевики.
Все мы прекрасно знали, что в России неспокойно, что весенние воды набухают, что можно ждать тех или других событий, но и для нас, революционнейшего крыла социал-демократии, январские события были неожиданностью.
Вся эмиграция пришла в неслыханное волнение. С одной стороны, конечно, все сердца затрепетали скорбным гневом, но вместе с тем вся дальнейшая перспектива вырисовалась с отчетливой ясностью. Прежде всего, конечно, сделал все надлежащие выводы сам Владимир Ильич. Его зоркий ум, вооруженный марксистским анализом, позволил нам, можно сказать, в первые дни, если хотите, даже в первые часы, осмыслить все событие. Под его руководством мы поняли, что это будет не только для петербургского, но для всероссийского пролетариата концом всяких предрассудков относительно самодержавия, межой, за которой начинается история революционной борьбы пролетариата уже не кружками и группами, а всем его массивом.
Это, в общем, хотя, может быть, более смутно, понимали и меньшевики и эсеры. Но Владимир Ильич выдвигал на первый план еще и другую сторону событий, он с особым интересом отмечал ту страстную потребность взяться за оружие, которая охватила петербургский пролетариат, когда царские солдаты встретили его челобитную залпами. «Сюда входят оба момента, – говорил Владимир Ильич, – самовооружение рабочего класса и всяческое усиление агитации в рядах войск».
Меньшевики немедленно стали пофыркивать на нас, немедленно начались усиленные разговоры о бланкизме, якобинизме, о поверхностном военно-техническом отношении к революции и т. д. Все эти глубоко штатские разговоры в такой момент, когда история уже подготовляла первые решительные стычки революционного пролетариата и государственной машины, в свою очередь казались нам достойными презрения.
Не помню, в каком именно месяце, но сравнительно вскоре после января, вероятно ранней весной, в Женеву явился Гапон. 1
В одно утро Владимир Ильич, встретившийся со мной за чашкой кофе, сказал мне несколько таинственно, что накануне он виделся с Гапоном, которого привез один «небезынтересный человек» и который ведет переговоры с разными революционными организациями, в том числе и с нами, большевиками, относительно некоторых совместных действий.
В тот же день вечером почти вся наша группа (не помню точно, кто был, а кто не был) встретились с инженером Рутенбергом, будущим убийцей Гапона, 2 который в то время возил его по революционным кружкам Европы, и с самим Гапоном.
Ничего всемирно-исторического в Гапоне заметить было нельзя. Он был острижен, носил бороду и усы. Одет был в пиджак, был несколько суетлив, много говорил, и, по правде сказать, говорил порядочные пустяки. Речь у него была живая, с сильным украинским акцентом, разглагольствовал он о том, что надеется на всеобщее поднятие крестьянской молодежи, или, как он выражался, украинских парубков, на юге России. Говорил он, но очень смутно и гадательно, о возможности бунта во флоте. Толковал о необходимости перебросить в Петербург контрабандой значительное количество оружия и о том, что он с Рутенбергом будто что-то в этом направлении подготовили. Мы все больше слушали. Кое-какие, по обыкновению меткие, скрывавшие за собой известную политико-психологическую подкладку, вопросы ставил Гапону Владимир Ильич. Рутенберг выглядел темной тучей, лишь время от времени произносил неохотно несколько слов. Больше я Гапона не видел, так как он вскоре после этого из Женевы уехал.
После нескольких бесед Ленин пришел к выводам, по отношению к Гапону нелестным. Он прямо говорил нам, что Гапон кажется ему человеком поверхностным и может оказаться флюгером, что он больше уходит в фразу, чем способен на настоящее дело, и вообще действительно серьезным вождем, хотя бы и для полусознательных масс, явиться не может. Однако, кажется, Владимир Ильич поддерживал еще некоторое время отношения с Гапоном и Рутенбергом после этих свиданий. 3
Но о необходимости выдвигать вопрос о прямой революционной борьбе, о низвержении самодержавия применением всеобщих стачек и вооруженных восстаний мы продолжали размышлять и говорить, и когда подошло время, на так наз. III съезде партии, 4 на котором ленинская часть большевиков объединилась с красинскими примиренцами, уже совершенно ясно стало, что большевики выступают как прямые революционеры в собственном и точном смысле этого слова, как сторонники народного восстания, которое должно быть технически подготовляемо, в стихию которого нужно внести максимум сознательности, а меньшевики все более упрочиваются на позициях понимания грядущей революции как перехода власти в руки буржуазии, для чего необходима энергичная, но в то же время деликатная и послушная поддержка со стороны пролетариата грядущему хозяину судеб земли русской на несколько десятилетий – капитализму.
<1927>.
Из воспоминаний о Ленине в 1905 году *
Всякий раз, когда ко мне обращаются с просьбой сообщить что-нибудь из моих воспоминаний о Ленине, я испытываю гнетущую тоску. Я не могу простить себе, что как-то, в каком-то по? рядке, хотя бы самом конспиративном (поскольку дело идет о временах не безопасных для записей), я не вел какого-то дневника, не делал каких-то заметок, которые помогли бы позднее моей памяти. Огромное количество интереснейших личных переговоров, всякого рода заседаний и коллективных работ, при которых я очень близко наблюдал Ленина, всякого рода событий, участниками которых мы так или иначе являлись вместе, что позволяло мне наблюдать совершение им его исторической миссии, – прошли, оставив во мне лишь бледный след, иногда даже не поддающийся хронологическому определению.
Постараюсь вкратце поделиться с читателями тем важнейшим, что сохранилось в моей памяти об участии Ленина в событиях 1905 года, известным не из литературы, а по свидетельству моих собственных глаз и ушей.
Из великих событий 1905 года за границей я пережил в близости к Ленину 9 января. Недавно я уже написал небольшую статью, входящую в серию моих общих воспоминаний о великом 1905 годе, где я более или менее подробно описываю впечатления, произведенные на редакцию «Вперед» и окружавших ее большевиков известием о 9 января, отклики Ленина на эти грандиозные события и посещение Ленина и всей редакции «Вперед» Гапоном в сопровождении Рутенберга 1 .
К этому я не возвращаюсь. Не останавливаюсь также на III партсъезде. В личных и живых сношениях моих с Лениным наступил потом довольно длительный перерыв. Вскоре после возвращения нашего из Лондона, где происходил съезд, в Женеву, я с разрешения редакции поехал в Италию ввиду страшного переутомления от большой политической работы по съезду и по объезду всех эмигрантских колоний со всякого рода докладами и диспутами и в связи с вообще покачнувшимся здоровьем. Поселился я во Флоренции и оттуда вел только переписку с редакцией, иногда получая личные письма или заказы статей от Владимира Ильича 2 , чаще – от других членов редакции, в особенности от покойного Воровского.
Уже во Флоренции застали меня бурные события осени. В конце октября или самом начале ноября я получил категорическую телеграмму от Ленина из Петербурга о немедленном выезде моем в Россию, именно в Петербург, где я нужен был в качестве члена редакции большой газеты «Новая жизнь», которая возникла, как известно, под редакторством Минского 3 и Горького, независимо от нас, но была предоставлена в распоряжение большевистского центра.
Я, конечно, немедленно выехал и в первый же день после приезда в Петербург явился в редакцию.
Первое время мои непосредственные встречи с Лениным происходили почти исключительно на почве интенсивной работы в газете. Владимир Ильич чувствовал себя вообще чрезвычайно возбужденным, бодрым и был в самом боевом настроении. Но от него, конечно, не ускользала опасность положения, значительная шаткость добытых завоеваний.
В тогдашнем Петербургском совете Ленин непосредственно не работал. Из тогдашних крупных большевиков там работали Постоловский, Кнуньянц и Богданов.
Владимир Ильич вел, конечно, очень разностороннюю и кипучую работу, так как и Петербург, и Москва, и целый ряд провинциальных городов жили интенсивнейшей жизнью между революционной встряской и грядущей реакцией, часто обливаясь кровью и загораясь пожарами черносотенных погромов и с трепетом прислушиваясь к слухам о судьбе восточной армии, которую правительство старалось рассосать, чтобы ее откатывающаяся лавина не соединилась с расходившимися волнами рабочей революции и крестьянских бунтов.
У меня лично тоже было очень много работы, и литературной и пропагандистской, но по отношению к огромным граням тогдашней деятельности Ленина моя работа приходила в соприкосновение – первое время повторяю – только в газетной работе.
Владимир Ильич придавал «Новой жизни» большое значение. Надо вспомнить, что эта большая легальная газета расходилась более чем в 50 тыс. экземпляров. Такого тиража большевики до тех пор никогда не имели. Газета сперва была крайне странно скроена. Рядом с нами, большевиками, там работало большое количество непосредственных друзей Минского, поэтов с декадентским вкусом, анархистов из кафе и всякой богемы, считавшей себя «необыкновенно крайне левой» и находившей союз с большевиками делом весьма пикантным 4 .
Большевистская часть редакции, однако, постепенно пришла к совершенно ясному пониманию того, что запрячь «большевистского коня» в одну колесницу с полудекадентской «трепетной ланью» никак «не можно». В результате произошел ряд конфликтов.
Я должен отметить, что Владимир Ильич не только по отношению к Горькому, которого он и тогда – как всегда – любил и высоко ценил, но и по отношению к Минскому и даже всяким относительно мелким интеллигентским сошкам, попавшим в «Новую жизнь», вел себя с чрезвычайным тактом и предупредительностью. Вместе с тем он весело хохотал над разными выходками отдельных наших сотрудников, столь необычайных для пас, и повторял часто:
– Это же действительно исторический курьез!
Впрочем, как раз вскоре после того как мы закончили внутреннюю чистку «Новой жизни», эта газета, приобретшая чрезвычайно большое количество подписчиков и читателей и начавшая играть очень большую роль не только в Петербурге, но и в стране, была закрыта. Тут уже наступили сумерки нашей работы. Впоследствии, отнюдь не желая остаться без органа, мы стали заменять одну газету другой – вернее, одно заглавие другим, причем каждое из них недолго оставалось в заголовке нашего легального центрального органа 5 .
Владимир Ильич все время продолжал оставаться главным редактором и по-прежнему с величайшим вниманием следил за всеми отделами. Как в «Новой жизни», так долгое время и в этих небольших, сменявших друг друга газетках я вел отдел обзора печати, и не было ни одной самой маленькой моей заметки или вырезки, которая не была бы просмотрена Владимиром Ильичем. В большинстве случаев весь материал, кроме телеграмм, хроники и т. д., зачитывался вслух на редакционном совещании под руководством Ленина. Он и сам также читал нам свои статьи и чрезвычайно охотно выслушивал всякие замечания и советы.
Ленин вообще очень любил коллективную работу в самом подлинном смысле этого слова, т. е. выработку формулировок на основе некоего черновика, путем непосредственной работы многих голов.
Конечно, редакция газеты была вместе с тем пунктом, куда сходилось наибольшее количество самых разнообразных новостей и откуда легче всего было обозревать поле брани.
В течение всего этого времени Ленин был, конечно, животворящей фигурой, мозгом и сердцем этих газет, и как прежде во «Вперед» и «Пролетарии», с большой интенсивностью работая коллективно и дружно, мы испытывали огромное наслаждение от этого всегда живого, находчивого, пламенеющего руководства. Необычайная быстрота сообразительности, умение вдруг сопоставлять несколько фактов, казавшихся очень разнородными, отдельными друг от друга, поразительная быстрота маневрирования, меткость формулировок – вот что нас поражало в нашем вожде. И это было сдобрено непередаваемым, очаровательным лукавством по отношению к противнику (всем противникам, а их было много, и они были разнообразны).
Я уже сказал, что в первое время мое соприкосновение с Лениным ограничивалось работой в газетах. Но это было только в первое время. Дальше наступили некоторые события, которые позволили мне соприкоснуться с работой Ленина и в других областях.
По причинам главным образом конспиративного характера Владимир Ильич в продолжение всего 1905 года избегал широких публичных выступлений, что не мешало ему выступать достаточно часто на закрытых собраниях партийного характера, хотя бы довольно многочисленных. Единственным его публичным выступлением перед широкой публикой была энергичная политическая речь, произнесенная им 22(9) мая 1906 г. на митинге в доме графини Паниной под псевдонимом Карпов. Я на этом собрании не был и говорю об этом со слов присутствовавших товарищей. Они рассказывали, что по зале с молниеносной быстротой разнеслось, что этот никому неведомый Карпов не кто иной, как знаменитый Ленин. Поэтому Владимир Ильич был принят несмолкаемой овацией. Его речь беспрестанно прерывалась громкими аплодисментами, и такой же бесконечной овацией его проводили.
Влияние Ленина через тогдашний аппарат большевистской части социал-демократии было, разумеется, очень велико. Оно усиливалось крупным резонатором, каким являлись в его руках легальные газеты.
Однако надо прямо сказать, что рабочий класс не был в это время сколько-нибудь четко организован, несмотря на наличие Петербургского совета и целого ряда советов провинциальных. Равным образом и партия имела еще весьма хрупкий аппарат. Поэтому события шли в гораздо большей мере самотеком, чем, скажем, при подготовке Октябрьской революции и в особенности после Октября. Здесь уже чувствовалось, что партийный механизм является руководящим и что гигантская революционная стихия хотя бы в известной мере (чем дальше, тем больше) повинуется рулю… К этому надо прибавить отсутствие единства в социал-демократической партии, которая, однако, считалась все еще чем-то целым. Это в значительной мере парализовало ее влияние.
Между тем события шли с огромной быстротой. Неоднократно Ленин указывал нам на то, что революция находится в величайшей опасности.
Как всякий знает из публичных его выступлений, статей и т. д., Ленин придавал уже в то время огромное значение вовлечению в революцию крестьянских масс в деревнях и солдат армии, в особенности рассасывающейся в то время восточной армии.
Однако наблюдения над аграрными восстаниями и их характером, срывы таких героических попыток, как Свеаборгское и Севастопольское военное восстания, доказывали Ленину и всему ЦК, что этот наш союзник еще достаточно рыхл. Ни на одну минуту, конечно, это не побуждало большевиков изменить свою линию на прочный союз рабочих и крестьян и на осуществление тогдашнего лозунга, который давался Лениным: «Демократическая диктатура рабочих и крестьян».
Меньшевики в своем большинстве (Мартов, Мартынов, Дан) стояли на предельно оппортунистических позициях, стараясь превратить Советы и весь рабочий класс в простую подсобную армию для буржуазии, которая, по их мнению, призвана была самой историей к власти.
В разгар этих споров правительство почувствовало себя достаточно сильным, чтобы 16(3) декабря арестовать первый состав Петербургского совета.
Этот арест и выяснившаяся неспособность изнуренного предыдущей борьбой петербургского пролетариата к действительно грозной всеобщей стачке чрезвычайно потрясли всех, в том числе, конечно, и Ленина. Уже тогда я помню глубоко озабоченный вид Ленина, его встревоженные речи. Он напоминал капитана на палубе судна, окруженного громовыми тучами и начинающегося метаться на гребнях крепнущих волн.
Как известно, декабрьское восстание, осуждавшееся многими социал-демократами (Плехановым, например), находило в большевиках и их вожде самое полное сочувствие. Ленин считал вполне правомерной и вполне естественной эту попытку перед лицом наступления правительства перевести движение в более высокую форму. Я помню те бесконечно тревожные и сумрачные дни. Не всегда вовремя приходили вести из Москвы. Положение казалось не совсем ясным. Ленин с жадностью глотал каждую строку приходивших сообщений, каждое слово приезжавших оттуда товарищей.
У меня до сих пор такое впечатление, что собственно большевистский аппарат в Петербурге под руководством Ленина сделал все от него зависящее, чтобы помочь московскому восстанию, по крайней мере, по прекращению сообщения между Петербургом и Москвой. От этого в то время многое зависело.
Я не был непосредственным участником тех выделенных большевиками групп, которые должны были употребить все усилия для забастовки на Николаевской железной дороге или, во всяком случае, для разбора пути. Волнения на дороге были огромные, путь разбирался, но силы наши оказались недостаточными. Семеновны прикатили в Москву и предрешили разгром героических рабочих Красной Пресни.
Если бы мы в Петербурге имели больше организаторских сил, больше влияния пролетариата, то, конечно, можно было бы создать более яркие предпосылки для дальнейшего хода движения, чем какие были созданы несколькими днями московских уличных боев.
В этой обстановке большие сдвиги произошли также и в настроении меньшевиков.
Во всяком случае, это обстоятельство давало возможность соглашения, которое диктовалось общим для всех положением, грозившим революции.
После закрытия «Новой жизни» и «Начала» 6 была сделана попытка создания единой газеты, которую назвали «Северным голосом». 7 Одновременно с этим начались длительные переговоры между большевистским и меньшевистским центром для того, чтобы прийти к какому-либо соглашению.
Вот тут-то я часто стал встречать Ленина и наблюдал его в этой фазе развития нашей партии как тактика и стратега внутрипартийных боев. Я хорошо помню эти собрания. Они обыкновенно имели место в частных квартирах. В них участвовали человек 25–30. Меньшевики колебались, боялись решительных обещаний, старались удержать возможно большую полноту самостоятельности. Если речи Мартова отличались иногда известной содержательностью и идейно стремились хоть сколько-нибудь определить позиции – расплывчатые, разумеется, как всегда у оппортунистов, – то я помню, что тов. Мартынов угощал нас невероятно длинными речами, часто затягивавшими и запутывавшими самые простые вопросы.
На большинстве этих собраний председательствовал я, но линию нашей партии вел почти исключительно Ленин. Он только время от времени поручал кому-нибудь отдельные выступления или заявления, большею частью П. П. Румянцеву 8 . Главным же образом борьбу с меньшевиками вел он, а главной целью этой борьбы было заставить меньшевиков занять действительно революционную позицию, принять некоторый, впрочем, весьма значительный, минимум действий решительного характера.
Проходило собрание за собранием, и дело долго не двигалось вперед. Часто после собраний мы собирались в одном ресторанчике и обсуждали создавшееся положение. Некоторые из нас (в том числе Румянцев и я), считая очень важным как можно скорее прийти к соглашению, готовы были идти на некоторые уступки. Но Ленин заранее поставленных рамок возможного соглашения ни за что не хотел изменить ни на йоту. Кроме того, он требовал от меньшевиков обязательной подписи на маленьких документах (бумажечках, которые он сам составлял). Они казались наспех набросанными, довольно корявым слогом в сравнении с теми по всем правилам составленными длинными резолюциями с оговорками и оговорочками, которые предлагали нам меньшевики. Но эти бумажки были полны лукавства, почти юмора. В коротких и определенных выражениях меньшевики ставились перед дилеммой: либо сорвать переговоры и обнаружить плохо спрятанные легально-оппортунистические рожки, либо идти на поводу за большевиками.