355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Луначарский » Воспоминания и впечатления » Текст книги (страница 5)
Воспоминания и впечатления
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:10

Текст книги "Воспоминания и впечатления"


Автор книги: Анатолий Луначарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

Несколько встреч с Георгием Валентиновичем Плехановым *

Личных воспоминаний о Георгии Валентиновиче у меня не много. Я встречался с ним не часто. Встречи эти, правда, не лишены были некоторого значения, и я охотно поделюсь моими воспоминаниями…

В 1893 году 1 я уехал из России в Цюрих, так как мне казалось, что только за границей я смогу приобрести знания необходимого для меня объема и характера. Мои друзья Линдфорс дали мне рекомендательное письмо к Павлу Борисовичу Аксельроду.

Сам Аксельрод и его семья приняли меня с очаровательным гостеприимством. Я был уже к этому времени более или менее сознательным марксистом и считал себя членом социал-демократической партии (мне было 18 лет, но работать как агитатор и пропагандист я начал еще за два года до отъезда за границу). Все же я чрезвычайно многим обязан Аксельроду в моем социалистическом образовании, и, как ни далеко мы потом разошлись с ним, я с благодарностью числю его среди наиболее повлиявших на меня моих учителей. Аксельрод в то время был преисполнен благоговения и изумления перед Плехановым и говорил о нем с обожанием. Это обожание, присоединяясь к тем блестящим впечатлениям, которые я сам имел от «Наших разногласий» 2 и некоторых статей Плеханова, преисполняло меня каким-то тревожным, почти жутким ожиданием встречи с человеком, которого я без большой ошибки считал великим. Наконец Плеханов приехал из Женевы в Цюрих. Поводом был большой конфликт между польскими социалистами по национальному вопросу. Во главе национально окрашенных социалистов в Цюрихе стоял Иодко. Во главе будущих наших товарищей стояла, уже тогда блестящая студентка Цюрихского университета, Роза Люксембург. Плеханов должен был высказаться по поводу конфликта. Поезд каким-то образом запоздал, и поэтому первое появление Плеханова обставилось для меня самой судьбой несколько театрально. Уже началось собрание, Иодко уже с полчаса с несколько скучным эмфазом [20]20
  Напыщенностью, чрезмерной приподнятостью тона (греч.).


[Закрыть]
защищал свою точку зрения, когда в зал союза немецких рабочих «Eintracht» [21]21
  Согласие (нем.).


[Закрыть]
вошел Плеханов.

Ведь это было 28 лет тому назад! Плеханову было, вероятно, лет тридцать с небольшим. Это был скорее худой, стройный мужчина в безукоризненном сюртуке, с красивым лицом, которому особую прелесть придавали необычайно блестящие глаза и большое своеобразие – густые, косматые брови. Позднее, на Штутгартском съезде одна газета говорила о Плеханове: «Eine aristokratische Erscheinung» [22]22
  Аристократическая внешность (нем.).


[Закрыть]
. И действительно, в самой наружности Плеханова, в его произношении, голосе и манерах было что-то коренным образом барское – с ног до головы барин. Это, разумеется, могло бы раздражить человека с пролетарскими инстинктами, но если принять во внимание, что этот барин был крайним революционером, другом и пионером рабочего движения, то, наоборот, аристократичность Плеханова казалась трогательной и импонирующей: «Вот какие люди с нами».

Я здесь не хочу заниматься характеристикой Плеханова – это другая задача, – но отмечу мимоходом, что в самой внешности Плеханова и в его обращении было что-то такое, что невольно меня, тогда еще молодого, заставило подумать: должно быть, и Герцен был такой. Плеханов сел за стол Аксельрода, где и я сидел, и обменялся с ним и со мной несколькими любезными фразами.

Что касается самого выступления Плеханова, то оно меня несколько разочаровало. Может быть, после острой, как бритва, и блестящей, как серебро, речи Розы. Когда прекратились громкие аплодисменты в ответ на ее речь, старик Грейлих 3 , уже тогда седой, уже тогда похожий на Авраама (а между тем я и 25 лет после видел его таким же почти энергичным, хотя, увы, вместе с Плехановым уже не принадлежавшим к нашей передовой колонне социализма), – так вот, Грейлих вошел на кафедру и сказал каким-то особенно торжественным тоном: «Сейчас будет говорить товарищ Плеханов. Говорить он будет по-французски. Речь его будет переведена, но вы, друзья мои, все-таки старайтесь сохранять безусловную тишину и следите со вниманием за его речью».

И это призывавшее к благоговейному молчанию выступление председателя, и огромные овации, которыми встретили Георгия Валентиновича, – все это взволновало меня до слез, и я, юноша – так что простительно было – был необычайно горд «великим соотечественником», но, повторяю, сама речь его меня несколько разочаровала.

Плеханов хотел по политическим соображениям занять промежуточную позицию. Ему, очевидно, неловко было, как русскому, высказаться против польского национального душка, хотя вместе с тем он был целиком теоретически на стороне Люксембург. Во всяком случае он с большой честью и с большим изяществом вышел из своей трудной задачи, сыгравши роль многоопытного примирителя.

Георгии Валентинович остался тогда на несколько дней в Цюрихе, и я, конечно, рискуя даже быть неделикатным, просиживал целые дни у Аксельрода, ловя всякую возможность поговорить с ним.

Возможностей представлялось много. Плеханов разговаривать любил. Я был мальчишка начитанный, неглупый и весьма задорный. Несмотря на свое благоговение перед Плехановым, я петушился и, так сказать, лез в драку, особенно по разным философским вопросам. Плеханову это нравилось, иногда он шутил со мной, как большая собака со щенком, каким-нибудь неожиданным ударом лапы валил меня на спину, иногда сердился, а иногда весьма серьезно разъяснял.

Плеханов был совершенно несравнимым собеседником по блеску остроумия, по богатству знаний, по легкости, с которой он умел мобилизовать для любой беседы огромное количество духовных сил. Немцы говорят: «geistenreich!» – богатый духом. Вот именно таким и был Плеханов.

Должен, впрочем, сказать, что мою веру в громадное значение левого реализма, т. е. эмпириокритики Авенариуса 4 , Плеханов не поколебал, ибо и трудно было ему ее критиковать, так как он не дал себе труда познакомиться с философией Авенариуса. Шутливо иногда он говорил мне: «Давайте лучше поговорим о Канте, если вы уже хотите непременно барахтаться в теории познания, – этот по крайней мере был мужчина». Может быть, Плеханов и мог бы нанести какой-нибудь удар эмпириокритицизму, но, нанося его, он часто попадал вправо и влево от него, как он сам любил говорить, «мимо Сидора в стену». Но неизмеримо огромное влияние на меня имели эти беседы, поскольку они в конце концов свернули на великих идеалистов Фихте, Шеллинга и Гегеля.

Я, конечно, уже тогда превосходно знал, какое огромное значение имеет Гегель в истории социализма и насколько невозможно правильное историческое понимание марксистской философии истории без хорошего знакомства с Гегелем.

Позднее Плеханов укорял меня в одном из наших публичных диспутов за то, что я не проштудировал как следует Гегеля. Отчасти благодаря Плеханову я все-таки это довольно тщательно проделал, но и без Плеханова я, конечно, почел бы это своим долгом, как человек, готовившийся стать теоретиком социализма. Другое дело Фихте и Шеллинг. Мне казалось за глаза достаточным знакомство с ними по истории философии, я считал, что это уже совсем превзойденная точка зрения, и мало интересовался их учением. Плеханов же с неожиданным для меня восторгом отозвался о них, ни на одну минуту не впадая, конечно, в какую-либо ересь, вроде – назад к Фихте! – что потом возгласил Струве, – он, однако, произнес передо мною такой пламенный, глубокий и великолепный дифирамб Фихте и Шеллингу, нарисовал такие монументальные портреты их, как носителей определенных мировоззрений и мирочувствований, что я немедленно же побежал оттуда в Цюрихскую национальную библиотеку и погрузился в чтение великих идеалистов, наложивших на все мое миросозерцание, могу сказать больше, на всю мою личность, огромную, неизгладимую печать.

Бесконечно жаль, что Плеханов только бегло высказался по поводу великих идеалистов. Знал он их чрезвычайно основательно, даже до удивительности точно, и мог бы написать книгу о них, конечно, не менее блестящую, чем его книга «О материалистических предшественниках марксизма» 5 . Правда, я думаю, что вообще все же несколько базаровскому уму Плеханова его вечные друзья Гольбах и Гельвеций из предшественников марксизма были роднее, чем великие идеалисты. Но глубоко погрешил бы против Плеханова тот, кто подумал бы, что другой мощный корень марксизма им игнорировался.

Георгий Валентинович предложил мне переехать к нему, чтобы продолжить нашу беседу, но уже значительно позднее, может быть даже приблизительно через год, точно не помню, я смог приехать в Женеву из Парижа. Это тоже были счастливые дни. Георгий Валентинович писал в то же время свое предисловие к «Манифесту Коммунистической партии» и очень интересовался искусством. Я им интересовался всегда со страстью. И поэтому в этих наших беседах вопрос зависимости надстройки от экономической базы, в особенности в терминах истории искусства, был главным предметом. Я встречался с ним тогда у него в кабинете на rue de Candole, а также в пивной Ландольта, где мы, меняя немало кружек пива, проводили иногда по нескольку часов.

Помню, какое огромное впечатление произвело на меня одно обстоятельство. Плеханов ходил по своему кабинету и что-то мне втолковывал. Вдруг он подошел к шкафу, вынул большой альбом, положил его на стол передо мною и раскрыл. Это были чудесные гравюры картин Бушэ 6 , крайне фривольные и, по моим тогдашним суждениям, почти порнографические. Я немедленно высказался в том смысле, что вот это-де типичный показатель распада правящего класса перед революцией.

«Да, – сказал Плеханов, смотря на меня своими блестящими глазами, – но вы посмотрите, как это превосходно, какой стиль, какая жизнь, какое изящество, какая чувствительность!»

Я не стану передавать дальнейшей беседы – это значило бы написать целый маленький трактат об искусстве рококо. Я могу сказать только, что важнейшие выводы Гаузенштейна 7 были более или менее предвосхищены Плехановым, хотя не помню, чтобы он совершенно определенно сказал мне, что искусство Бушэ являлось, в сущности говоря, искусством буржуазным, влившимся лишь в рамки придворного быта.

Для меня главным был эстетический дар – эта свобода суждения в области искусства. У Плеханова был огромный вкус – как мне кажется, безошибочный. О произведениях искусства, ему не нравившихся, он умел высказываться в двух словах с совершенно убийственной иронией, которая обезоруживала, выбивая у вас шпагу из рук, если вы с ним были не согласны. О произведениях искусства, которые он любил, Плеханов говорил с такой меткостью, а иногда с таким волнением, что отсюда понятно, почему Плеханов имеет такие огромные заслуги в области именно истории искусства. Его сравнительно небольшие этюды, обнимающие не так много эпох, останутся краеугольными камнями в дальнейшей работе в этом направлении.

Никогда ни из одной книги, ни из одного посещения музея не выносил я так много действительно питающего и определяющего, как из тогдашних моих бесед с Георгием Валентиновичем.

К сожалению, остальные наши встречи происходили уже при менее благоприятных условиях и на политической почве, где мы встречались более или менее противниками. В следующий раз встретился я с Плехановым только на Штутгартском конгрессе 8 . Наша большевистская делегация поручила мне официальное представительство в одной из важнейших комиссий Штутгартского конгресса, именно в комиссии по определению взаимоотношения партии и профсоюзов. Плеханов представлял там меньшевиков. Сначала у нас произошел диспут в пределах нашей собственной русской делегации. Большинство голосов оказалось за нашу точку зрения, колеблющиеся к нам присоединились. Дело шло, конечно, не о какой-либо моей личной победе над Плехановым. Плеханов с огромным блеском защищал свою тезу, но сама теза никуда не годилась. Плеханов настаивал на том, что близкий союз партии и профсоюзов может быть пагубным для партии, что задача профсоюзов – в улучшении положения рабочих в недрах капиталистического строя, а задача партии – разрушение его. В общем он стоял за независимость профсоюзов. Во главе противоположного направления стоял бельгиец де-Брукер. Де-Брукер в то время был очень левый и очень симпатично мыслящий социалист, позднее он сильно свихнулся. Де-Брукер стоял на точке зрения необходимости пронизать профессиональное движение социалистическим сознанием на позиции неразрывного единства рабочего класса, руководящей роли партии и т. д. В тогдашней атмосфере горячего обсуждения вопроса о всеобщей стачке, как орудии борьбы, все были склонны пересмотреть свои прежние взгляды, все считали, что парламентаризм становится все более недостаточным оружием, что партия без профсоюзов революции не совершит и что на другой день после революции профессиональные союзы должны сыграть капитальную роль в устройстве нового мира и т. д. Поэтому позиция Плеханова, общим интернациональным представителем которой был Гед 9 , была в конце концов отвергнута и комиссией конгресса и самим Конгрессом.

В то время в Плеханове меня поразила некоторая черта староверчества. Его ортодоксализм впервые показался мне несколько окостеневшим. Тогда же я подумал, что политика – далеко не самая сильная сторона в Плеханове. Впрочем, об этом можно было догадаться по его странным метаниям между обеими большими фракциями нашей партии.

Дальше следует встреча на Стокгольмском съезде 10 . Тут только что упомянутая черта политики Плеханова проявилась довольно ярко. Не то чтобы Плеханов был уверенным меньшевиком на этом съезде, – он и здесь хотел сыграть отчасти примиряющую роль, стоял за единство (ведь это был «объединительный» съезд), утверждал, что в случае дальнейшего роста революции меньшевики не найдут нигде союзников, как только в рядах большевиков и наоборот, и т. д.

Вместе с тем его пугала определенность позиции большевизма. Ему казалось, что он не ортодоксален…

Я возражал Плеханову на Стокгольмском съезде. Мое возражение сводилось главным образом к противопоставлению его взгляду взгляда другого ортодокса – Каутского. Это было легко, ибо в то время Каутский в брошюре «Движущие силы русской революции» высказался в нашем духе. Но Плеханов особенно рассердился на то, что на его упрек в конспирациях и бланкизме я сказал, что он имеет о практике активной подготовки и активного руководства революцией представление, почерпнутое, по-видимому, из оперетки «Дочь мадам Анго». В последней реплике по этому поводу Плеханов говорил всяческие сердитые слова.

Опять прошло несколько лет, и мы встретились на Копенгагенском международном конгрессе 11 , уже после того, как надежды на первую русскую революцию были потеряны. На Копенгагенском конгрессе я присутствовал в качестве представителя группы «Вперед» с совещательным голосом, но практически я совершенно сошелся с большевиками и, так сказать, принят был в их среду и даже уполномочен был ими представлять их опять-таки в одной из важнейших комиссий, по кооперативам. Здесь mutatis mutandis [23]23
  Изменяя то, что подлежит изменению (лат.).


[Закрыть]
произошло то же самое, что и в Штутгарте. Плеханов стоял за строжайшее разграничение партии и кооперативов, главным образом боясь прилипчивости лавочного кооперативного духа.

Надо сказать, что Плеханов на Копенгагенском съезде стоял гораздо ближе к большевикам, чем к меньшевикам. Насколько я помню, Владимир Ильич не слишком тогда интересовался вопросами о кооперативах, но все же в русской делегации был заслушан мой доклад и возражения Плеханова и принята точка зрения совершенно параллельная с известными оговорками – штутгартской резолюции. В этот раз, однако, Плеханов мало работал по соответственному вопросу, так что спорить с ним особенно не приходилось.

Зато у нас установились почему-то очень хорошие взаимные личные отношения. Он несколько раз приглашал меня к себе, мы оба вместе уезжали с заседаний домой, и он с удовольствием делился со мною впечатлениями, я сказал бы, главным образом беллетристического характера, о конгрессе. Плеханов к этому времени уже очень постарел и был болен, болей весьма серьезно, Так что мы все за него боялись. Это не мешало тому, чтобы он был по-прежнему блестяще остер, давал чудесные характеристики направо и налево, причем заметно было и сильное пристрастие. Любил он главным образом старую гвардию. Особенно тепло и картинно говорил он о Геде, о тогда уже покойном Лафарге 12 . Заговаривал я с ним и о Ленине. Но тут Плеханов отмалчивался и на мои восторги отвечал не то чтобы уклончиво, скорей даже сочувственно, но неопределенно. Помню я, как во время одной из речей Вандервельде 13 Плеханов сказал мне: «Ну, разве не протодиакон?» И это словечко так в меня запало, что для меня и до сих пор велелепные протодиаконские возглашения и ораторский жанр знаменитого бельгийца сливаются воедино. Помню так же, как во время речи Бебеля 14 Плеханов поразил меня скульптурной меткостью своего замечания: «Поглядите на старика, совершенно голова Демосфена». В моей фантазии выросла сейчас же известная античная статуя Демосфена, и сходство показалось мне действительно разительным.

После Копенгагенского съезда мне пришлось делать доклад о нем в Женеве, и при этом Плеханов был моим оппонентом. Еще несколько раз устраивались дискуссии, иногда философского характера (по поводу, например, доклада Деборина 15 ), и на них мы с Плехановым встречались. Я ужасно любил дискуссировать с Плехановым, признавая всю огромную трудность таких дискуссий, но давать здесь какой бы то ни было отчет об этом не решаюсь, так как, может быть, могу оказаться односторонним.

После отпадения Плеханова от революции, т. е. уклонения его в социал-патриотизм, я с ним ни разу не встречался. Повторяю, здесь дело идет не о характеристике Плеханова как человека, мыслителя или политика, а о некотором взносе в литературу о нем из запасов моих воспоминаний; быть может, они окрашены несколько субъективно: иначе человек писать не может, пусть с этой субъективной окраской и примет их читатель. Такую большую фигуру объективно вообще не в силах охватить один человек. Из ряда суждений выяснится в конце концов этот монументальный образ. Но одно могу сказать: часто мы сталкивались с Плехановым враждебно, его печатные отзывы обо мне в большинстве случаев были отрицательными и злыми, и, несмотря на это, у меня сохранилось о нем необычайно сверкающее воспоминание; просто приятно бывает подумать об этих полных блеска глазах, об этой изумительной находчивости, об этом величии духа, или, как выражается Ленин, «физической силе мозга», веявшей от аристократического чела великого демократа. Даже самые огромные разногласия, в конце концов приобретя исторический интерес, скинутся в значительной мере с чашки весов, блестящие же стороны личности Плеханова останутся навеки.

В русской литературе Плеханов стоит в самом близком соседстве с Герценом; в истории социализма – в том созвездии (Каутский, Лафарг, Гед, Бебель, старый Либкнехт), которое лучисто окружает два основных светила, полубогов Плеханова, о которых он, сильный, умный, острый, гордый, говорил, однако, не иначе, как в тоне ученика, – Маркса и Энгельса!

<1922>

Из воспоминаний о Жане Жоресе *

Я познакомился с Жоресом очень рано, когда я сам был еще совсем юным социалистом, никому еще не известным. Помнится, это было в 1897 году, а может быть, и в 1898 году. До этого мне приходилось слышать несколько раз Жореса, но я еще не оценил тогда его гигантского ораторского дара, может быть, потому, что он еще не развернулся во всю свою ширь.

Мне казалось, на мой русский вкус, что у Жореса слишком много пафоса, слишком много широких жестов, которые казались мне деланными. Очень нравился мне только его ораторский голос, совершенно особенный.

Жорес говорил тенором, довольно высоким, звенящим. В первую минуту, когда этот тучный человек с красным лицом нормандского крестьянина начал говорить и когда я услышал вместо ожидаемого густого ораторского баса этот стеклянный звук, я был несколько ошеломлен.

Но вскоре я понял, какая огромная сила заключается в самом тембре голоса Жореса. Этот звенящий голос был великолепно слышен, не мог быть покрыт никаким шумом, давал возможность необыкновенно тонко нюансировать, казался какой-то тонкой, напряженной золотой струной, передающей все вибрации настроения оратора.

Я заметил также, как великолепно принимает Жореса рабочая аудитория. Лучшие ораторы, которых я до сих пор слышал, – Гед 1 , Жеро-Ришар 2 , Вивиани 3 и другие социалистические трибуны, – далеко не могли так заворожить толпу на целый час и более, как это делал Жорес.

В большом зале, так называемом воксале [24]24
  Место общественных увеселений.


[Закрыть]
Тиволи устроен был громадный социалистический митинг, на котором должны были выступать все знаменитые ораторы. Так как Гед был сильно болен, то упросили приехать из его находившейся под Парижем небольшой виллы Лафарга 4 . По рекомендации Геда, я до того еще познакомился с Полем Лафаргом и его женой Лаурой Маркс, но Лафарга как оратора еще не слышал. Поэтому я всячески добивался пройти в Тиволи и не нашел другого выхода, как написать коротенькую записку Лафаргу с просьбой предоставить мне особый льготный вход. Лафарг немедленно написал мне письмо к распорядителю митинга, и я смог проникнуть на трибуну. Насколько я помню, митинг прошел вообще с огромным подъемом. Ораторы не вступали между собой в бой, хотя в то время существовали, кроме французской рабочей партии Геда и жоресовской группы, считавшейся в то время еще не совсем правоверной, бруссисты 5 и клемансисты 6 . Ораторы на этот раз соединили свой усилия и критиковали правительственную политику, политику муниципалитета и т. д. Жорес был особенно великолепен. Он говорил столько же, сколько все остальные ораторы вместе. Я в первый раз услышал симфонию Жореса. Он любил собравшуюся перед ним огромную толпу и произнес речь, длившуюся 2–3 часа, речь, касающуюся и принципиальных установок и всех вопросов времени, настоящий доклад о текущем моменте. Самым великолепным в этой речи, кроме сильной и ловкой политической мысли, великолепного ораторского искусства и целой бездны отдельных острот или блестящих образов, было именно то, что аудитория слушала час за часом эту сложную политическую речь, касавшуюся иногда деталей, в совершенном упоении.

После окончания митинга Лафарг подошел ко мне и ласково сказал мне: «Не хотите ли выпить с нами стакан красного вина? Мы зайдем в кафе, там вы сможете познакомиться с нашими лидерами».

Можете себе представить, каким это было для меня счастьем.

Сидя между всемирно известными вождями французского социализма, я, конечно, совершенно оробел и за эти полчаса, во время которых пили вино, острили, подшучивали друг над другом (причем особенно отличался веселыми шутками длиннобородый Жеро-Ришар, своеобразный социалистический капуцин [25]25
  Католический монах, носящий одежду с капюшоном (итал.).


[Закрыть]
) не проронил ни слова. Но, сидя рядом с Жоресом, я внимательно рассматривал его большое тело, бычью шею, веселое красное лицо с небольшими масляными глазками, которые блестели добродушием и веселостью. Он вступил в балагурную дуэль с Жеро-Ришаром, и за столом все непрерывно смеялись. Жорес обратился ко мне уже к концу этого импровизированного собрания и сказал: «Ну, молодой русский друг, вы видите, какие весельчаки французские социалисты. Ясно, что дело социализма не так плохо, если мы здесь так хохочем». Я пробормотал что-то, крайне сконфуженный этим первым ко мне обращением. Таково было мое первое знакомство с Жоресом.

Во Франции я живал довольно часто и подолгу. Жореса старался слушать всегда, когда представлялась для этого возможность. Колоссальное наслаждение доставила мне знаменитая дуэль Жореса с Лафаргом о принципах социализма. Жорес был великолепен, помпезен, горяч, раззолочен. Его речь была полна образами, полна полета, какого-то неистового энтузиазма, порыва к социализму, который, однако, все время фигурировал у него, как моральная величина, как огромный идеал, вечный по существу, но ныне приблизившийся к осуществлению. Жорес старался разобраться в марксизме, судил о нем чрезвычайно дружелюбно, но находил в нем узость и односторонность. Лафарг говорил совершенно в другом стиле, гораздо суше, но зато с кристальной прозрачностью, с железной силою мысли, подчас с едким остроумием, дал превосходное сжатое изложение основ марксизма. Но, опрокинув цветистую и блестящую постройку Жореса, Лафарг окончил свою речь такими словами: «Когда я слушаю его (Жореса), то всегда думаю: «Как хорошо, что этот дьявольский человек с нами» («Comme c'est bien que ce diable d'homme est avec nous»).

Значительно позднее, на Копенгагенском мировом конгрессе социалистов 7 , мне пришлось наблюдать Жореса гораздо ближе. Он также был настоящим героем дня в Штутгарте 8 . Во время конгресса мне пришлось сидеть рядом с Плехановым. Он очень метко характеризовал некоторых выступавших ораторов. Так, когда говорил Бебель (между прочим, не очень удачную речь, против которой Ленин и Роза Люксембург решили потом выступить в комиссии), то Плеханов, слушавший его с восхищением, сказал нам: «Очевидно, есть некоторые биологически предустановленные К ораторской судьбе типы. Посмотрите, например, на Бебеля, – ведь он страшно похож на Демосфена». Это было действительно необычайно меткое замечание. Всякий, кто сравнит знаменитую античную статую Демосфена с хорошей фотографией Бебеля, немедленно заметит это сходство. Про Вандервельде Плеханов иронически заметил: «Теперь начинает возглашать протодиакон II Интернационала». А когда заговорил Жорес, Плеханов сказал: «Фейерверочный человек, но порядочный путаник. Что у него выходит в его стряпне, никак не разберешь. Но все полито у него таким соусом «а la Жорес», который поражает глаза цветом, а нёбо перцем».

В Копенгагене Жорес был настоящим героем съезда, все его выступления отмечались огромным успехом. Единственный случай, которым он мог остаться недовольным, относился ко дню чрезвычайно блестящего банкета, который закатил социалистический муниципалитет Копенгагена всему съезду. Там было много пива и вина и всяких закусок. Народ сильно повеселел и шумел, как на ярмарке. Устроители банкета обратились к Жоресу с просьбой сказать речь на немецком языке. И тут произошел маленький инцидент. Несмотря на популярность Жореса, публика шумела, ходила по соседним залам. Жорес заговорил по-французски, но шум сильно мешал ему, и тогда, поднявши голос еще выше, он заявил: «Шум, который вы производите, товарищи, напоминает мне шум моря, который старался пересилить Демосфен, а я хочу доказать, что я также упрямый человек». Эта шутка вызвала всеобщий смех, и когда Жорес вдобавок заявил, что будет говорить по-немецки, то при деятельном участии немецких товарищей шум был наполовину сокращен. Жорес сказал остроумную речь по-немецки, закончив ее такой фразой: «Я кончаю свою речь не потому, что пришел к концу моих мыслей, а потому, что я исчерпал мой немецкий словарь».

Хотя я в то время был впередовцем и представлял в Копенгагене ту фактически отколовшуюся группу, которая, однако, числилась при ЦК нашей партии, на самом съезде у меня установились превосходные отношения с ленинцами, и Ленин поручил мне войти от большевистской фракции русской социал-демократической делегации в довольно важную комиссию по выработке резолюции о кооперации.

Я не могу сейчас входить в суть того вопроса, в котором большую роль играли бельгийцы, настаивавшие – правильно – на социалистическом характере кооперации. Конечно, к этому утверждению бельгийцев можно было подойти с двух сторон. Мы подходили с той точки зрения, что конгресс должен подтянуть кооперацию к партии, поставить ее на служение борьбе за социализм на следующий же день, после победы революции, – организации социалистического общества. С этой стороны мы были сторонниками всяческого насыщения кооперативного движения социализмом. Плеханов подходил иначе. Он считал, что кооперация непременно заражена некоторым духом лавочничества и хотел, чтобы она была отделена от партии некоторым рвом. Я не думаю, чтобы бельгийцы: де-Брукер, Анзеель, Бернар подходили к своему тексту о социалистической сущности кооперации революционно. Очень может быть, что в них говорил при этом оппортунизм. Типичнейшим оппортунистом сделался, например, считавшийся среди бельгийцев левым де-Брукер. Тем не менее у нас образовался (как и на Штутгартском съезде по поводу профсоюзного движения) союз с бельгийцами. Меньшевики стояли на точке зрения самой точной диференциации между партией и профсоюзами и партией и кооперацией.

В комиссию вошло очень много крупнейших людей, между ними Вандервельде 9 и Жорес. Вандервельде председательствовал. Вот тут-то для меня выяснились некоторые новые стороны Жореса как парламентария. Он сидел, как всегда, с лицом добродушным и хитровато посматривал мужицкими глазами. Он старался не вступать в спор, но чрезвычайно ловко проводил ту линию, которую сам считал правильной. Приемы у него были при этом самые разнообразные. Вдруг он обращается к Вандервельде и заявляет: «Вандервельде, вы, который так изумительно знаете французский язык, не можете же вы не согласиться, что ваша формулировка не совсем французская. Я возражаю против нее только с точки зрения грамматической. Я уверен, что вы согласитесь со мною, что если мы повернем фразу вот так, то это не шокирует ни одного пуриста с точки зрения французского языка». Польщенный Вандервельде, которому хочется считаться чуть не классическим писателем и оратором на французском языке, немедленно сдается во имя ее величества французской грамматики. А Жорес, не стесняясь, подмигивает своим союзникам, давая им понять, что вот сейчас он обошел Вандервельде, как какой-нибудь нормандский садовник городского торговца при продаже яблок или сидра. И действительно, грамматика выручает; и нюанс, нужный Жоресу, проходит.

Владимир Ильич как-то пришел сам в комиссию и остался не совсем доволен ходом дебатов. Когда мы уходили оттуда, он сказал мне: «Жорес вас всех водит за веревочку». Я засмеялся и возразил: «Но дело касается, в сущности, лишь небольших деталей». Ленин ответил серьезно: «В политических резолюциях да еще мирового конгресса, не бывает деталей, всякое слово важно. А Жорес – шельма!» Тут Ленин добродушно расхохотался и еще раз прибавил: «Хитрая шельма! Одно удовольствие смотреть, какой ловкач!»

Помню еще один эпизод. Нынешний датский премьер Стаунин, который тоже участвовал в комиссии, затянул довольно длинную речь, стараясь доказать правильность своей точки зрения относительно крестьянской кооперации на примерах Дании. Так как другие вопросы волновали нас больше, то комиссия перешептывалась, гудела, рокотала, обменивалась мыслями и записками, сговариваясь об общей формуле и т. д. Стаунин вдруг страшно обиделся. Говорил он все время стоя, а тут вдруг сел в кресло и заявил: «Меня, кажется, никто не слушает». Жорес, хитро сверкнув глазами в нашу сторону (мы особенно гуторили), сказал: «Что вы, товарищ Стаунин, вас слушают с таким напряжением и волнением, что не могут отказать себе в немедленном проявлении своих чувств». Стаунин немедленно поднялся с кресла и продолжал дальше свою речь, по-видимому, совершенно искренне приняв маневр Жореса за истину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю