355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Луначарский » Воспоминания и впечатления » Текст книги (страница 18)
Воспоминания и впечатления
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:10

Текст книги "Воспоминания и впечатления"


Автор книги: Анатолий Луначарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)

Ф.Э. Дзержинский в Наркомпросе *

Как всякий участник нашей революции, как член правительства, я, конечно, много раз встречал покойного Феликса Эдмундовича, видел его в разных ролях и переделках, слушал его доклады, принимал участие вместе с ним в обсуждении различных вопросов и т. п. Но именно потому, что Феликс Эдмундович был чрезвычайно многогранен, что он связан был многочисленнейшими и разнообразнейшими нитями со многими сотнями более или менее ответственных деятелей партии и нашей эпохи, – воспоминания о нем будут очень обильны, и мне не хочется прибавлять к ним что-нибудь такое, что может лучше рассказать другой.

Были, однако, у меня с покойным вождем встречи совсем особого характера, которые, правда, имели широкий общественный отголосок, но которые все же менее известны, чем другие формы деятельности тов. Дзержинского, а между тем вносят в этот незабвенный образ своеобразные черты, которые не должны быть забыты.

Имя Дзержинского в то время (к 1922 году) было больше всего связано с его ролью грозного щита революции. По всем личным впечатлениям, которые я получал от него, у меня составился облик суровый, хотя я прекрасно сознавал, что за суровостью этой не только таится огромная любовь к человечеству, но что она-то и создала самую эту непоколебимую алмазную суровость.

К тому времени самые кровавые и мучительные годы оказались позади. Но войны и катастрофа 1921 года 1 оставили еще повсюду жгучие раны.

Страна переходила к эпохе строительства, но, обернувшись лицом от побежденного врага, увидела свое жилище, свое хозяйство превращенным почти в груду развалин.

На том кусочке фронта, где работали мы, просвещенцы, и который в то время называли «третьим» фронтом для обозначения его третьеочередности, к которому даже у самых широко смотревших на вещи вождей было отношение как к группе нужд и вопросов, могущих подождать, – на этом кусочке общего фронта не счесть было всяких пробоин, которых нечем было забить, всяких язв, которых нечем было лечить.

Теперь, во времена несравненно более обильные, спокойные и мирно-плодотворные, когда иной раз не без жути измеряешь расстояние между необходимым и возможным, – лучше всего бывает вспомнить о тогдашних сумрачных днях, тогда вся обстановка кругом кажется куда светлее.

В один из дней того периода Феликс Эдмундович позвонил мне и предупредил меня, что сейчас приедет для обсуждения важного вопроса.

Вопросов, на которых перекрещивались бы наши линии работы, бывало очень мало, и я не мог сразу догадаться, о чем же таком хочет поговорить со мною творец и вождь грозной ВЧК.

Феликс Эдмундович вошел ко мне, как всегда, горящий и торопливый. Кто встречал его, знает его манеру: он говорил всегда словно торопясь, словно в сознании, что времени отпущено недостаточно и что все делается спешно. Слова волнами нагоняли другие слова, как будто они все торопились превратиться в дело.

– Я хочу бросить некоторую часть моих личных сил, а главное сил ВЧК, на борьбу с детской беспризорностью, – сказал мне Дзержинский, и в глазах его сразу же загорелся такой знакомый всем нам, несколько лихорадочный огонь возбужденной энергии.

– Я пришел к этому выводу, – продолжал он, – исходя из двух соображений. Во-первых, это же ужасное бедствие! Ведь когда смотришь на детей, так не можешь не думать – все для них! Плоды революции – не нам, а им! А между тем сколько их искалечено борьбой и нуждой. Тут надо прямо-таки броситься на помощь, как если бы мы видели утопающих детей. Одному Наркомпросу справиться не под силу. Нужна широкая помощь всей советской общественности. Нужно создать при ВЦИК, конечно, при ближайшем участии Наркомпроса, широкую комиссию, куда бы вошли все ведомства и все организации, могущие быть полезными в этом деле. Я уже говорил кое с кем; я хотел бы стать сам во главе этой комиссии; я хочу реально включить в работу аппарат ВЧК. К. этому меня побуждает второе соображение: я думаю, что наш аппарат один из наиболее четко работающих. Его разветвления есть повсюду. С ним считаются. Его побаиваются. А между тем даже в таком деле, как спасение и снабжение детей, встречается и халатность и даже хищничество! Мы все больше переходим к мирному строительству, я и думаю: отчего не использовать наш боевой аппарат для борьбы с такой бедой, как беспризорность?

Я не мог найти слов в ответ.

Если само предложение поразило меня и своей оригинальностью и своей целесообразностью, то еще больше поразила меня манера, с которой оно было сделано. И тут был все тот же «весь Дзержинский». И тут то же взволнованное, словно на кого-то рассерженное лицо, раздувающиеся ноздри, как будто вдыхающие веяние бури, те же горящие глаза. Дело как будто бы постороннее обычным интересам человека, а вот оно прикоснулось к нему, и он уже вспыхнул, и уже горит, и уже течет от него богатым током волнующее, побуждающее к творчеству живое электричество.

Как известно, деткомиссия создалась 2 . Если подсчитать количество детей, спасенных ею при постоянном деятельном участии ЧК, позднее ГПУ, то получится внушительнейшее свидетельство благотворности тогдашнего движения мысли и сердца Феликса Эдмундовича.

Расставаясь со мною и пожимая руку, он повторял: «Тут пунша большая четкость, быстрота и энергия. Нужен контроль, нужно постоянно побуждать, тормошить. Я думаю, мы всего этого достигнем».

И он ушел, торопясь куда-то к новому делу.

Но вот Феликс Эдмундович призван к мирной строительной деятельности в огромном масштабе. Он поставлен во главе Наркомата путей сообщения 3 .

Прошло немного дней с его назначения, он только-только мог разобраться в важнейших проблемах порученной ему огромной области хозяйственной жизни, но уже он наткнулся и на такой вопрос, который, по-видимому, при непосредственном соприкосновении каждый раз особенно волновал его: опять на вопрос о детях.

Вновь звонок Дзержинского. И опять он у меня в кабинете, куда я вызвал, узнав, о чем идет дело, ближайших заинтересованных в нем членов коллегии и сотрудников.

С самого начала жизни Наркомпроса у нас тянулся вопрос с железнодорожниками о сети их школ. У губернских отделов народного образования была тенденция разобрать их по губерниям. Они же цепко держались за свои «линии» и доказывали, что линии эти нельзя резать границами губерний и уездов, что школы по линии ближе друг к другу и к своему центру, чем подчас к ОНО или губ. ОНО. Железнодорожники доказывали, что их могучее хозяйство умело и еще сумеет поддержать свои школы не только профессиональные, но и общеобразовательные на более высоком уровне, чем общий. Но эти доводы натыкались на стремление ведомства и его органов на местах до конца довести своеобразную монопольную централизацию народного образования, не позволить разбивать отдельных кусков единого целого: просвещения.

Вот об этом-то и заволновался, на этот счет и загорелся Феликс Эдмундович.

Когда кто-то из моих помощников в несколько полемическом тоне завел речь о единстве, о разбазаривании, о необходимости централизовать методическое руководство и т. п., тов. Дзержинский вспыхнул.

Все знают эти его вспышки, это его глубокое волнение, эту торопливую, страстную речь, речь человека, до конца, свято убежденного, которому хочется как можно скорее высказать свои аргументы, устранить с дороги дорогого дела какие-то недоразумения, фальшь или волокиту. «Я не ведомственник, – торопился Дзержинский, – и вам не советую ими быть. Руководство – пожалуйста! Напишите сами какой хотите устав. Обеспечьте за собой руководство полностью. Готов подписать не глядя! Вам и книги в руки. Но администрировать, но финансировать, – дайте нам! В чем дело? У нас есть какая-то лишняя копейка. Мы можем прибавлять какие-то гроши к каждому билету. И вот возможность несколько тысяч детей учить немного лучше, чем остальных. Поддержать их привилегию. Да, привилегию! Или вы хотите непременно сдернуть их до той нищеты в деле образования, в которой сейчас вынуждены барахтаться ваши школы? Ведь мы же общий уровень поднять не можем? Эти наши деньги мы вам отдать на все дело образования не можем? Зачем же вы хотите помешать, чтобы дети рабочих хоть одной категории имели эту, скажем, «привилегию» – учиться немножко лучше? Придет время, и это совсем не нужно будет. Я вовсе не семперантист [51]51
  Здесь в смысле – забегающий вперед, опережающий события (от латинских слов: semper – всегда и ante – впереди, раньше).


[Закрыть]
, я, только знакомясь с этим делом, увидел, что многочисленная группа детворы из-за ведомственной распри может пострадать в своем обучении. А этого нельзя. Что хотите, какие хотите условия, только без вреда для самих детей».

Именно эта, с огненной убежденностью сказанная речь, которую я передаю, кажется, почти дословно, послужила основой нынешнего положения о Цутранпросе [52]52
  Центральное управление просвещения на транспорте.


[Закрыть]
, которое и сейчас многим кажется спорным, которое, может быть, в свое время будет отменено, но благодаря которому детишки железнодорожников в течение этих лет получили весьма значительные блага образовательного характера.

Я не хочу давать здесь места общим характеристикам, общим суждениям об этом прямом слуге пролетариата… Я хочу только вплести эти два воспоминания в тот строгий, но грандиозный венок, сплетенный из полновесных заслуг, который сам себе нерукотворно создал безвременно погибший герой. Мне хочется, чтобы два эти цветка, показатели горячей любви к детям, лишний раз свидетельствовали о том, что нам сподвижникам великого человека, было хорошо известно, но что отрицают ослепленные молниеносным гневом революции, носителем которой он был, далекие от него круги, – я хочу, чтобы они свидетельствовали о том, что этот рыцарь без страха и упрека был, конечно, рыцарем любви.

<1926>

Памяти друга *

С покойным Леонидом Борисовичем мне довелось встречаться часто; были встречи и в интимной обстановке, так как временами мы с ним очень дружили; были встречи и в обстановке высокоофициальной, при разрешении серьезных, больших партийных и государственных проблем.

В общем, я достаточно близко наблюдал этого замечательного человека для того, чтобы создать себе некоторый общий облик его, некоторый образ, блестящий и разнообразный, который и сейчас стоит передо мной в час скорбной вести о его безвременной кончине.

Покойному Красину исполнилось 55 лет. Это и вообще немного, а для Красина в особенности; он был молод и по наружности, и по темпу внешней и внутренней своей жизни, и по множеству планов и надежд. Молодо сверкали его выразительные и умные глаза, и почти юношеской осталась его фигура, несмотря на поредевшие волосы вокруг лба и густую проседь в бородке.

Красин принадлежал к тем лицам, о которых и в этом возрасте больше хочется думать в будущем. Всегда казалось, что он еще совершит какие-то огромные дела, размер коих совпадет с дальнейшим расширением реки социалистического строительства.

Каковы наиболее бросающиеся черты натуры Леонида Борисовича? Прежде всего, это был энтузиаст; это был человек, быстро загоравшийся мыслью и чувством, умеющий отдаваться великой идее, великому делу, но вместе с тем это был осторожный, трезвый мыслитель. Его ирония всегда бывала убийственна, когда он встречался с поддельной мыслью или фальшивым делом. Его анализ был необычайно тонок и глубок и легко раскрывал положительные и отрицательные качества каждого предложения, каждого явления жизни.

Красин был по самому существу своему диалектиком и обладал замечательным даром слова. Главным свойством красноречия этого аналитика и диалектика было остроумие: утонченность сарказма и блестящая шутка.

Красин был, несомненно, человеком дела не только в том смысле, что натура у него была необычайно активная, но и в том, что его влекло именно широкое практическое дело.

Практический склад характера и ума Красина повел его по трем замечательным дорогам.

Во-первых, Красин был исключительной силы финансист; сначала он свои финансово-коммерческие дарования применял в качестве как бы министра финансов партии: в первый период – крупной, оставившей огромный след бакинской организации, а затем – ЦК партии. Позднее именно эта сноровка в денежных операциях толкнула партию и ее руководителя, Ленина, на мысль о поручении Красину политики нашей внешней торговли.

Вторым выражением практицизма Красина была его деятельность как инженера, которой он был страстно предан и в которой достиг огромных успехов. Это был совершенно исключительный электротехник.

Третьим путем, на который Красин вступил позднее, была дипломатия. И здесь сказывались прежде всего гибкость его ума и практический нюх. Я думаю, однако, тут выступил и еще один замечательный дар Красина – его обаятельность: красивый, стройный, речистый, живой, изящно вежливый, он производил неизгладимое впечатление, очаровывал.

Я помню то совершенно исключительное впечатление, которое он произвел на меня, когда был «Винтером». Фамилию Винтера имел Красин на III съезде нашей партии. В следующие мои встречи я знал Красина уже под именем «Никитича». Такое прозвище носил он как одна из руководящих фигур большевизма в грозную и тяжелую эпоху 1905-06 гг.

Я помню тогда это слегка пожелтевшее от переутомления лицо, эту резкую глубокую складку между бровей, этот решительный тон нервного голоса.

Красин не верил в то, что мы разбиты. Он думал, что строит короткий мост между двумя подъемами революции; но долина между ними оказалась' гораздо более широкой, чем он предполагал.

Я помню Красина-наркома. Все с особенным удовольствием слушали всегда его речи. Выступления его – будь то доклады, реплики или замечания по какому-нибудь предложению – всегда были чем-то вроде художественных номеров. Он, конечно, не всегда был прав. У него была американская хватка, широкий экономический подход. Будучи необычайно работоспособным и отдавая огромное количество времени и нервов своей деятельности, Красин вместе с тем любил жизнь и страстно любил природу. Я помню, с какой почти мальчишеской радостью он, в то время 40-летний человек, отдавался наслаждениям морского купанья. Красота искусства и красота живой жизни действовали на него, звали его к себе.

Несмотря на множество испытаний, выпавших на его долю, на арест, тюрьму, висевшую над ним одно время смертную казнь, несмотря на споры, разочарования и неудачи, от времени до времени бороздившие его жизнь, он был счастливым человеком.

Оттого до последнего момента, когда я его видел, на нем сохранился след молодой, обращенной вперед жизненности.

В своем последнем письме ко мне он предупреждал меня, что все мы должны следить за составом своей крови, потому что белокровие подходит незаметно. «Нужно быть начеку, – писал он мне, – жизнь ведь и вообще чертовски хороша, а наша жизнь, в наше время – удивительна. Когда болеешь, когда почувствуешь на своем лице дуновение последнего часа, тогда особенно ярко это понимаешь».

Последний час отошел было от изголовья больного Красина, но затем все-таки настиг его. Мы потеряли эту сверкающую фигуру, этого щедро одаренного 56-летнего молодого человека – нашего первого красного купца, нашего путейца, электротехника, снабженца, всегда активного, многообразного, – я смею сказать, гениального работника самого первого ранга. Мы потеряли еще одного великого маршала Ильича, как часто выражаются в наше время. Пускай около могилы вождя и в бессмертном ленинском деле, в бессмертном деле пролетариата, бессмертной останется память об этом всесторонне красивом человеке.

И.И. Скворцов-Степанов *

Воспоминания об Иване Ивановиче Скворцове-Степанове крепче всего связываются со всей моей жизнью в эпоху нашей предварительной ссылки в Калуге. Если не ошибаюсь, это было главным образом в 1901–1902 годах. Я, как и другие товарищи, ждал в Калуге окончательного приговора. Фактически правительство этим долгим, больше года, ожиданием просто увеличивало срок нашей ссылки. В Калуге собралась группа поистине выдающихся людей. Там были в то время в качестве временных ссыльных И. И. Скворцов-Степанов, А. А. Богданов-Малиновский, В. А. Руднев-Базаров и Б. В. Авилов.

Такое скопление молодых социал-демократических сил, конечно, не могло не иметь некоторого значения прежде всего для нас самих. Этот год был не только для меня, но и для других, в том числе и для Ивана Ивановича, годом интенсивнейшей учебы. Самым зрелым среди нас, самым уверенным в себе и в своих силах был А. А. Богданов. Он в это время проделывал огромную работу по уяснению своего марксистского миросозерцания и начинал свои попытки построить на марксистском фундаменте всестороннее научное здание.

Я думаю, что вряд ли тогдашние воззрения Александра Александровича могли быть подвергнуты какой-нибудь критике. Он был блестящим и глубоко чтимым в кругах молодой социал-демократии автором «Политэкономии», по которой училась чуть ли не вся партия. Разные, осужденные позднее, оттенки мысли в то время у него еще не проявлялись. Впереди была блестящая деятельность Александра Александровича как члена ЦК партии, как тов. Рядового, который оказал такую мощную поддержку в годину собирания большевистских сил после второго партийного съезда.

Хотя мы все пятеро чувствовали себя более или менее равными, но первым среди этих равных был Александр Александрович.

И. И. Скворцов-Степанов в это время уже вполне определился как социал-демократ. Свое народническое прошлое он стряхнул с себя даже с некоторым презрением, но основы своего миросозерцания он только что вырабатывал и укреплял. В нем чувствовался самородок, человек, у которого самообразование играло более преобладающую роль, чем во всех нас остальных. Он глотал книги на русском и уже тогда хорошо известном ему немецком языке. В это время он переводил книгу Шульц-Геверница о профсоюзах и старался критически прощупать каждый камень, который клал на фундамент своей дальнейшей умственной и практической жизни. Отсюда возникало бесконечное количество споров. Иван Иванович был скептиком или, вернее, притворялся скептиком. Он считал своим долгом по всякому вопросу выдвинуть все возражения, которые только находил, спорил усердно, методически, иногда даже выводил Александра Александровича из себя. Тогда он добродушно хохотал и, положив руку на плечо своего раздраженного собеседника, говорил: «Пойми, Александр, я ведь только для того, чтобы все у меня прочно было, а то если взять хоть маленькую толику просто на веру, потом могут возникнуть сомнения; или какой-нибудь противник тарабахнет тебя по слабому месту, а ты глазами – хлоп. Нет, уж я каждую гаечку хочу попробовать: не отвинтится ли она у меня в решительный момент». Вот почему взаимные доклады, которые мы читали друг другу, проходили часто при ожесточенных, но в высшей степени дружественных спорах. Иван Иванович был обворожительнейшим человеком, необычайно молодым, способным на почти детские выходки, каким он остался до старости и до гроба. В промежутки между занятиями он был способен заводить всевозможные игры, и смешно было смотреть, как этот долговязый и в высшей степени серьезный человек начинал прыгать, как козел, устраивать всякие смешные затеи, разыгрывать своих товарищей, преследовать издевательствами, конечно, самыми добродушными, свою жену, жену Богданова или близко стоявшего тогда к нашей компании Павла Быкова. Не было более неутомимого гуляльшика, более свежо откликавшегося на все впечатления довольно-таки тусклого калужского жития человека в нашей вообще-то молодой и бодрой компании. Но меня всегда забавляла резкость перехода от обеда, за которым Иван Иванович резвился и сыпал шутками, от послеобеденной возни, к тому, как говорил Иван Иванович, – «ну, а теперь надо поработать». Лицо его немедленно становилось серьезным и даже суровым, серые глаза наполнялись каким-то холодком, и тогда читал ли он, спорил ли, он опять превращался в человека серьезного, серьезного по преимуществу.

Затем нас разбросало в разные стороны, но я много раз встречал Ивана Ивановича и большею частью в довольно решительные моменты жизни партии. Так мы встретились с ним на Стокгольмском съезде 1 , где я впервые узнал всю глубину его большевистского правоверия. Здесь уже ясно было, что своими, иногда оригинальными, путями Иван Иванович пришел к твердым ленинским воззрениям. С этого пути, если я не ошибаюсь, он позднее никогда ни мало и ни много ни в чем не отклонялся. Короткие наши встречи на разного рода партийных конференциях и совещаниях убеждали меня все больше в том, в какую крепкую величину вырастает Иван Иванович. Партия это тоже прекрасно оценивала. Все последнее время после Октябрьской революции мне приходилось частенько встречать Ивана Ивановича, много с ним беседовать и, конечно, вблизи наблюдать его работу. Он по-прежнему был молод, и по-прежнему в нем кипел неукротимый оптимизм. Делу социалистического строительства он отдавался весь целиком и глубоко радостно. Прав в этом отношении М. И. Калинин, который отметил, что жизнь, недостаточно долгая жизнь этого человека была глубоко радостной. Бодрый труд, радость бытия, прямой взгляд на вещи, глубочайшая уверенность в правоте своей партии и в своей – таковы были черты, украшавшие жизнь Ивана Ивановича и для него самого, и для окружавших его. Владимир Ильич относился к нему с великим уважением. Он ценил огромные знания, которые приобрел Иван Иванович не только в области политической экономии, но и в области философии, естественных наук и т. д. Когда этот переводчик Маркса, соавтор большого экономического труда взялся за популяризацию идей Ильича об электрификации, ему удалось создать настоящий шедевр, настоящий образец в смысле изложения, в смысле подбора материала и в смысле целесообразности всей книги. Недаром Владимир Ильич отозвался о ней с глубокой похвалой 2 .

В течение всех этих годов, и в особенности на посту главного редактора «Известий», Иван Иванович развертывал кипучую работу 3 . Рядом с крупной политической ролью (стоит только вспомнить его ответственную командировку в Ленинград для ликвидации оппозиционных настроений), он вел и огромную культурную работу. В его руках «Известия», несомненно, приобрели новый размах.

Я не всегда бывал согласен с Иваном Ивановичем, когда он начинал критиковать «оглоблей», как он сам выражался. У меня иной раз голова шла кругом. Ведь оглоблей-то он помахивал в посудном магазине или, вернее, в музее огромной ценности. Однако я должен сейчас же оговориться. Если Иван Иванович иной раз неуклюже подходил к каким-нибудь тонкостям культуры, то это не мешало ему быть высочайшим ценителем культуры. Ему только претили подчас всякого рода пирожные, когда он ясно испытывал недостаток хорошего, здорового хлеба. К тому же Иван Иванович был сговорчив. Он только чутко хотел, сохраняя свою манеру, прощупать умственными пальцами всякое делаемое ему предложение. Так, одно время Иван Иванович был резким, преувеличенным противником «левых» настроений и тенденций в искусстве. По его просьбе я написал об этом статью в «Известиях», где указывал, почему, при всех других недостатках, это течение, глубоко проникнутое урбанизмом, является важным в нашем культурном строительстве 4 . Иван Иванович немедленно по напечатании статьи заявил мне, что хочет об этом со мною подробно побеседовать. Мы сделали это, горячо поспорили, и в конце концов Иван Иванович с обычной в таких случаях добродушной улыбкой сказал мне: «Ты тут прав, тут мы внесем в нашу ориентировку поправочки». Вскоре после этого Иван Иванович собрал большое совещание сотрудников своего журнала «Новый мир». Он просил меня сделать там нечто вроде литературной декларации и при этом сам взял слово и, к моей большой радости, рядом с целой серией очень умных мыслей по поводу литературы и ее роли уже совершенно определенно подчеркнул свое положительное отношение ко многим сторонам ЛЕФа и укреплению подобных течений.

Как раз в последнее время Иван Иванович стал пристально заниматься вопросами культуры. Из скромности он подписывал свои статьи, посвященные этим вопросам, не собственной фамилией, а псевдонимом «Федоров». Статьи эти заставляли меня напряженно задумываться над теми или иными сторонами нашего культурного строительства и зачастую сожалеть, что Иван Иванович не может глубже, органичнее, в порядке, может быть, государственной деятельности, взять на себя ту или другую ответственную роль в этой части нашей работы.

Передам еще один очень характерный для Ивана Ивановича эпизод. Между прочим, именно он провожал вместе с тов. Халатовым Алексея Максимовича от границы в Москву. Оберегал он его, как мать больного ребенка, и был до высшего пункта счастлив горячей встречей, которую Москва оказала любимому писателю, настроением самого Горького и т. д. Между тем Алексей Максимович выдвинул идею журнала «Наши достижения». На первом или втором редакционном собрании этого журнала Иван Иванович вдруг выступил с громовой речью, в которой, можно сказать, отрицал все и всяческие достижения. Что бы кто ни называл достижениями, Иван Иванович клал на противоположную чашку весов недостатки, словом, разбушевался и явился таким последовательным самокритиком, что мог нагнать тоску на кого угодно. Я диву давался и внутренне негодовал. Когда мы вышли вместе с Иваном Ивановичем, я немедленно напал на него: «Что же это ты? Если бы я так думал о наших достижениях, я, пожалуй, сам захандрил бы, а что уж других при таком настроении можно привести в панику, то это не подлежит никакому сомнению». Иван Иванович весело улыбнулся. «Тут, знаешь, все зависит от широты коммунистической спины», – сказал он. «У кого она широка и крепка, тот может вынести груз всякой самокритики, а у кого она надламывается, тот, пожалуй, и не годится для столь трудного дела. Я, знаешь, смертельно боюсь, что долгое исчисление достижений может усыпить. Конечно, пусть Горький оснует свой журнал. Я постараюсь даже в нем сотрудничать, но все-таки большим количеством достижений можно наложить ваты в уши и не слышать, как скрипят немазаные колеса нашей все еще варварской телеги. Но если ты думаешь, что я хоть на одну минуту допускаю мысль, что на этой телеге мы куда надо не доедем, то ты зло ошибаешься. Надо вести тончайший учет, но твердо знать, что достигнуто очень мало. Надо, чтобы все болячки болели. Все это стимулирует здоровую энергию, а пролетариат – здоровый класс, энергии у него много…» И столько твердой уверенности, спокойной и мужественной, звучало в этих словах, что я уже больше беседы не продолжал, а только крепко пожал ему руку, расставаясь.

К сожалению, это был мой последний разговор с Иваном Ивановичем, после которого я только раза два слышал его голос по телефону. Известие о его смерти было для меня тем более тяжелым, что у меня создалось о нем представление как о человеке, в котором коренная молодость, неистребимая бодрость мысли не поддавались никакому ущербу с годами.

Молодым всегда представлялся мне Иван Иванович. И сейчас у меня такое ощущение, что злодейка болезнь подкралась к молодому человеку и сумела вырвать его из рядов живых.

Но умирающие на посту в нашей партии не умирают целиком, в самой лучшей своей части, в той, которая при жизни им была дороже всего, – они остаются бессмертными.

<1928>.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю