Текст книги "Воспоминания и впечатления"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Яков Михайлович Свердлов *
С Яковом Михайловичем я познакомился сейчас же по приезде в Россию, 1 раньше я о нем только слышал, знал, что это неутомимый социал-демократический, большевистский борец, знал, что он беспрестанно попадал в тюрьму и ссылку и всякий раз фатально бежал оттуда, а если его ловили и водворяли вновь, он бежал опять и сейчас же, куда бы ни забрасывала его судьба, начинал организовывать большевистские комитеты или ячейки. Типом подпольного работника – тем, что именно является цветом большевика-подпольщика, – был в то время Яков Михайлович Свердлов, и из подпольной своей работы вынес он два изумительных качества, которым, быть может, нигде, как в подполье, нельзя было научиться.
Первое – совершенно исключительное, необъятное знание всей партии; десятки тысяч людей, которые составляли эту партию, казалось, были насквозь им изучены. Какой-то биографический словарь коммунистов носил он в своей памяти. Касаясь всех сторон личности, в пределах годности или негодности для той или другой революционной задачи, он с необыкновенной тонкостью и верностью судил людей. В этой плоскости это был настоящий сердцевед, он ничего никогда не забывал, знал заслуги и достоинства, замечал промахи и недостатки.
Это первая вынесенная из подполья черта Свердлова. Второй было несомненное организационное умение.
Конечно, я не знаю, каким именно оказался бы Свердлов организатором живого дела хозяйства и политики после вступления революции на путь медленной и трезвой реализации наших идеалов. Но в подпольной области, в интенсивной, хотя и узкой работе организатора-революционера он был великолепен, и оказалось, что этот опыт был достаточен для того, чтобы сделать из Свердлова создателя нашей конституции, чтобы сделать из него всем импонирующего председателя ВЦИК, соединявшего при этом в своих руках и главное руководство секретариатом партийного центра.
В свое время, до июльских дней, Свердлов состоял, так сказать, в главном штабе большевиков, руководя всеми событиями рядом с Лениным. В июльские дни он выдвинулся на передний план. Я не стану здесь распространяться ни о причинах, ни о значении июльского выступления петроградского и кронштадтского пролетариата. Но в значительной степени техническая организация (после того как выступлению помешать оказалось невозможно) проходила через руки Свердлова. Он же пропустил в гигантском смотре несколько десятков тысяч людей, составлявших демонстрацию, мимо балкона Кшесинской, давая проходившим отрядам необходимые лозунги.
В высшей степени странно, что в то время как был отдан приказ об аресте Ленина, а я и целый ряд других большевиков и левых эсеров посажены были в тюрьму, Свердлов не был арестован, хотя буржуазные газеты прямо указывали на его руководящую роль в том, что они называли «восстанием». Во всяком случае, это позволило Свердлову быть, насколько я знаю, главным руководителем партии в тот роковой момент и придать ей бодрый дух, несмотря на понесенные ею поражения.
Опять на гребень истории подымается Яков Михайлович в пору созыва Учредительного собрания. Ему поручено было быть его председателем до выборов президиума.
В этих самых силуэтах 2 мне неоднократно приходилось отмечать одну черту, которая всегда восхищала меня в крупнейших революционных деятелях: их спокойствие, их безусловную уравновешенность в моменты, когда, казалось, нервы должны были бы быть перенапряжены, когда, казалось, невозможно не выйти из равновесия. Но в Свердлове эта черта достигала одновременно чего-то импонирующего и, я сказал бы, монументального, и вместе с тем отличалась необыкновенной естественностью.
Мне кажется, что не только во всей деятельности Свердлова, но даже в его слегка как бы африканской наружности сказывался исключительно сильный темперамент. Внутреннего огня в нем, конечно, было очень много, но внешне этот человек был абсолютно ледяной. Когда он не был на трибуне, он говорил неизменно тихим голосом, тихо ходил, все шесты его были медленны, как будто каждую минуту он молча говорил всем окружающим; «Спокойно, неторопливо, тут нужно самообладание».
Если поражал своим спокойствием в дни острого конфликта Советского правительства и «учредилки» комиссар Учредительного собрания Моисей Соломонович Урицкий, то все же он мог показаться чуть ли не суетливым рядом с флегматичным с внешней стороны и бесконечно внутренне уверенным Свердловым.
Огромное большинство делегатов-коммунистов, как и делегатов-эсеров, вибрировало в тот день, 3 и весь Таврический дворец жужжал, как взволнованный рой: эсеры распространяли слухи о том, что большевики затеяли перебить правую и центр Учредительного собрания, а среди большевиков ходили слухи, что эсеры решились на все и, кроме вооруженной демонстрации (которая, как мы знаем из процесса, 4 действительно готовилась, но сорвалась), окажут еще вооруженное сопротивление разгону Учредительного собрания и, может быть, прямо перед лицом всего мира «со свойственной этой партии героичностью» совершат тот или другой аттентат [46]46
Покушение на чью-либо жизнь на политической почве (франц.).
[Закрыть]«против опозоривших революцию узурпаторов», которые «нагло сидели на захваченных насилием скамьях правительства» 5 .
На самом деле эсеры никаких таких эксцессов не совершили, а мы, большевики, даже и не думали совершать. Разница в поведении обеих партий заключалась в том, что большевикам вовсе не понадобилось никакого применения оружия, достаточно оказалось одного заявления матроса Железняка: «Довольно разговаривать! Расходитесь по домам», чтобы со стороны эсеров проявлена была величайшая «лояльность», которую потом некоторые из них горько оплакивали как явный признак малодушия, окончательно подломившего престиж партии в глазах части населения, еще питавшей иллюзии на их счет.
Так вот, в этой нервной обстановке, когда все заняли свои места и когда напряжение достигло высшей точки, правые и центр заволновались, требуя открытия заседания. Между тем Свердлов куда-то исчез. Где же Свердлов? Некоторыми начало овладевать беспокойство. Какой-то седобородый, мужчина, выбранный, несомненно, за полное сходство свое со старейшиной, уже взгромоздился на кафедру и протянул руку к колоколу. Эсеры решили самочинно открыть заседание через одного из предполагавшихся сеньеров [47]47
В парламентах сеньерами (старейшинами) называются лидеры фракций, главы делегаций.
[Закрыть]…И тут-то как из-под земли вынырнула фигура Свердлова, не торопившегося сделать ни одного ускоренного шага. Обычной своей размеренной походкой направился он к кафедре, словно не замечая почтенного эсеровского старца, убрал его, позвонил и голосом, в котором не было заметно ни малейшего напряжения, громко, с ледяным спокойствием объявил первое заседание Учредительного собрания открытым.
Я потому останавливаюсь на подробностях этой сцены, что она психологически предопределила все дальнейшее течение этого заседания. С этой минуты и до конца левые 6 все время проявляли огромное самообладание. Центр, еще кипевший, от маленького холодного душа Свердлова как будто сразу осел и осунулся: в этом каменном тоне они сразу почувствовали всю непоколебимость и решительность революционного правительства.
Я не стану останавливаться на конкретных воспоминаниях о встречах со Свердловым и о работе с ним в течение первых лет революции, но просто суммирую все это.
Если революция выдвинула большое количество неутомимых работников, казалось превзошедших границы человеческой трудоспособности, то одно из самых первых мест в этом отношении должно быть отведено Свердлову. Когда он успевал есть и спать – я не знаю. И днем и ночью он был на посту. Если Ленин и некоторые другие идейно руководили революцией, то связью между ним и массами, партией, советским аппаратом и, наконец, всей Россией, винтом, на котором все поворачивалось, проводом, через который все проходило, был именно Свердлов.
К этому времени он – вероятно, инстинктивно – подобрал себе и какой-то всей его наружности и внутреннему строю соответствующий костюм. Он стал ходить с ног до головы одетый в кожу. Во-первых, хватит надолго, а во-вторых, это установилось уже в то время, как «прозодежда» комиссаров.
Этот черный костюм, блестящий, как полированный Лабрадор [48]48
Минерал.
[Закрыть], придавал маленькой, спокойной фигуре Свердлова еще больше монументальности, простоты, солидности очертания.
Действительно, этот человек казался тем алмазом, который должен быть исключительно тверд, потому что в него упирается ось какого-то тонкого и постоянно вращающегося механизма.
Лед – человек, алмаз – человек… И в этическом его облике была та же кристалличность до прозрачности. В нем отсутствовали и холодная колючесть, и личное честолюбие, и какие-либо личные расчеты…
Я не могу сказать наверное, сломился ли наш алмаз – Свердлов – именно в силу чрезмерной работы. Это так всегда бывает, что трудно сказать…
Мне кажется, что врачи недооценивают всей интенсивности переживаний революционера. Часто приходится слышать от них: «Конечно-де, переутомление сыграло здесь значительную роль, но настоящий корень болезни другой, и при самых благоприятных условиях, может быть, лишь несколько позднее болезнь сказалась бы». Я думаю, это не так. Я думаю, что таящиеся в организме недуги и внешние опасности, всегда его окружающие, превращаются в роковую беду именно на почве такого переутомления, и оно поэтому является подлинной доминирующей причиной катастрофы.
Свердлов простудился после одного из своих выступлений в провинции, но на деле просто, не сгибаясь, сломался, наконец, от сверхчеловеческой задачи, которую положил он на свои плечи. Поэтому, хотя умер он не на поле сражения, как многие другие революционеры, мы вправе говорить о нем, как о человеке, положившем свою жизнь, жертвуя ее делу, которому он служил. 7
Лучшей надгробной речью ему была фраза Владимира Ильича: «Такие люди незаменимы, их приходится заменять целой группой работников». 8
Моисей Соломонович Урицкий *
Я познакомился с ним в 1901 году 1 . Между тюрьмой и ссылкой я был отпущен на короткий срок в Киев к родным. По просьбе местного политического Красного Креста я прочел реферат в его пользу. И всех нас – лектора и слушателей, в том числе Е. Тарле и В. Водовозова – отвели под казацким конвоем в Лукьяновскую тюрьму. Когда мы немного осмотрелись, то убедились, что это какая-то особенная тюрьма: двери камер не запирались никогда– прогулки совершались общие, и во время прогулок вперемежку то занимались спортом, то слушали лекции по научному социализму. По ночам все садились к окнам, и начинались пение и декламация. В тюрьме имелась коммуна, так что и казенные пайки и все присылаемое семьями поступало в общий котел. Закупки на базаре за общий счет и руководство кухней с целым персоналом уголовных принадлежали той же коммуне политических арестованных. Уголовные относились к коммуне с обожанием, так как она ультимативно вывела из тюрьмы битье и даже ругательства.
Как же совершилось это чудо превращения Лукьяновки в коммуну? А дело в том, что тюрьмою правил не столько её начальник, сколько староста политических – Моисей Соломонович Урицкий.
В то время носил он большую черную бороду и постоянно сосал маленькую трубку. Флегматичный, невозмутимый, похожий на боцмана дальнего плавания, он ходил по тюрьме своей характерной походкой молодого медведя, знал всё, поспевал всюду, импонировал всем «и был благодетелем для одних, неприятным, но непобедимым авторитетом для других.
Над тюремным начальством он господствовал именно благодаря своей спокойной силе, властно выделявшей его духовное превосходство.
Прошли годы. Оба мы были за это время в ссылке, оба стали эмигрантами.
Левый меньшевик, Моисей Соломонович Урицкий был искренним и пламенным революционером и социалистом. Под кажущейся холодностью его и флегмой таилась исполинская вера в дело рабочего класса.
Он любил подтрунивать над всяким пафосом и красивыми речами «обо всем великом и прекрасном», он гордился своей трезвостью и любил пококетничать ею, как будто даже с некоторым цинизмом. Но на самом деле это был идеалист чистейшей воды! Жизнь вне рабочего движения для него не существовала. Его огромная политическая страсть не бушевала и не клокотала только потому, что она вся упорядочение и планомерно направлялась к одной цели: благодаря этому она проявлялась только деятельностью, и притом деятельностью чрезвычайно целесообразной.
Логика у него была непреклонная. Война 1914 года поставила его на рельсы интернационализма, и он не искал средних путей… Он быстро почувствовал полную невозможность удерживать хотя тень связи с меньшевиками-оборонцами, а потому радикально порвал и с группой Мартова, которая этого не понимала.
Впрочем, еще до войны он уже стоял ближе к большевикам, чем к меньшевикам.
Мы свиделись с ним после долгой разлуки в 1913 году в Берлине.
Опять та же история! Не везло мне с моими рефератами… Русская колония в Берлине пригласила меня прочесть несколько лекций, а берлинская полиция меня арестовала, продержала недолго в тюрьме и выслала из Пруссии без права въезда в нее 2 .
И тут Урицкий опять оказался добрым гением. Он не только великолепно владел немецким языком, но имел повсюду связи, которые привел в движение, чтобы превратить мой арест в крупный скандал для правительства. И я опять любовался им, когда он со спокойной иронической усмешечкой– беседовал со следователем или буржуазными журналистами или «давал направление» нашей кампании на совещании с Карлом Либкнехтом, который тоже заинтересовался этим мелким, но выразительным фактом.
И все то же впечатление: спокойная уверенность и удивительный организаторский талант.
Во время войны Урицкий, живя в Копенгагене, играл и там крупную роль, но свою огромную и спокойную организаторскую силу он развернул постепенно, во все более колоссальных размерах, в России во время нашей славной революции.
Сперва он примкнул к так называемой межрайонной организации 3 . Он привел ее в порядок, и дело ее безусловного и полного слияния с большевиками было в значительной мере делом его рук.
По мере приближения к 25 октября оценка сил Урицкого в главном штабе большевизма все росла.
Далеко не всем известна поистине исполинская роль Военно-революционного комитета в Петрограде начиная приблизительно с 20 октября по половину ноября. Кульминационным пунктом этой сверхчеловеческой организационной работы были дни и ночи от 24-го по конец месяца. Все эти дни и ночи Моисей Соломонович не спал. Вокруг него была горсть людей тоже большой силы и выносливости, но они утомлялись, сменялись, несли работу частичную, – Урицкий с красными от бессонницы глазами, но все такой же спокойный и улыбающийся, оставался на посту в кресле, к которому сходились все нити и откуда расходились все нити, откуда расходились все директивы тогдашней внезапной, неналаженной, но мощной революционной организации.
Я смотрел тогда на деятельность Моисея Соломоновича, как На настоящее чудо работоспособности, самообладания и сообразительности. Я и теперь продолжаю считать эту страницу его жизни своего рода чудом. Но страница эта не была последней. И даже ее исключительная яркость не затмевает страниц последующих.
После победы 25 октября и следовавшей за нею серии побед по всей России одним из самых тревожных моментов был вопрос о тех взаимоотношениях, какие сложатся между Советским правительством и приближавшейся «учредилкой». Для урегулирования этого вопроса нужен был первоклассный политик, который умел бы соединить железную волю с необходимою сноровкой. Двух имен не называли: все сразу и единогласно остановились на кандидатуре Урицкого.
И надо было видеть нашего «комиссара над Учредительным собранием» во все те бурные дни! Я понимаю, что все эти «демократы» с пышными фразами на устах о праве, свободе и т. д. жгучею ненавистью ненавидели маленького круглого человека, который смотрел на них из черных кругов своего пенсне с иронической холодностью, одной своей трезвой улыбкой разгоняя все их иллюзии и каждым жестом воплощая господство революционной силы над революционной фразой.
Когда в первый и последний день «учредилки» над взбаламученным эсеровским морем разливались торжественные речи Чернова и «высокое собрание» ежеминутно пыталось показать, что оно-то и есть настоящая власть, совершенно так же, как когда-то в Лукьяновке, той же медвежьей походкой, с тою же улыбающейся невозмутимостью ходил по Таврическому дворцу товарищ Урицкий – и опять все знал, всюду поспевал и внушал одним спокойную уверенность, а другим полнейшую безнадежность.
«В Урицком есть что-то фатальное!» – слышал я от одного правого эсера в коридорах в тот памятный день.
Учредительное собрание было ликвидировано. Но наступили новые, еще более волнующие трудности – Брест…
Урицкий был горячим противником мира с Германией. Это воплощенное хладнокровие говорило с обычною улыбкой: «Неужели не лучше умереть с честью?»
Но на нервничанье «левых коммунистов» Моисей Соломонович отвечал спокойно: «Партийная дисциплина прежде всего!»
О, для него это не была пустая фраза!
Разразилось февральское наступление немцев.
Вынужденный уехать, Совет народных комиссаров 4 возложил на остающихся ответственность за находившийся в почти отчаянном положении Петроград. «Вам будет очень трудно, – говорил Ленин остающимся, – но остается Урицкий», – и это успокаивало.
С тех пор началась искусная и героическая борьба Моисея Соломоновича с контрреволюцией и спекуляцией в Петрограде.
Сколько проклятий, сколько обвинений сыпалось на его голову за это время! Да, он был грозен, он приводил в отчаяние не только своей неумолимостью, но и своей зоркостью. Соединив в своих руках и чрезвычайную комиссию, и Комиссариат внутренних дел, и во многом руководящую роль в иностранных делах, он был самым страшным в Петрограде врагом воров и разбойников империализма всех мастей и всех разновидностей.
Они знали, какого могучего врага имели в нем. Ненавидели его и обыватели, для которых он был воплощением большевистского террора.
Но мы-то, стоявшие рядом с ним вплотную, мы знаем, сколько в нем было великодушия и как умел он необходимую жестокость и силу сочетать с подлинной добротой. Конечно, в нем не было ни капли сентиментальности, но доброты в нем было много. Мы знаем, что труд его был не только тяжек и неблагодарен, но и мучителен.
Моисей Соломонович много страдал на своем посту. Но никогда мы не слышали ни одной жалобы от этого сильного человека. Весь – дисциплина, он был действительно воплощением революционного долга.
Они убили его 5 . Они нанесли нам поистине меткий удар. Они выбрали одного из искуснейших и сильнейших друзей рабочего класса.
Убить Ленина и Урицкого – это значило бы больше, чем одержать громкую победу на фронте.
Трудно сомкнуть нам ряды: громадна пробитая в них брешь. Но Ленин выздоравливает [49]49
Статья написана была после ранения Владимира Ильича. (Прим. автора. 1923 г.).
[Закрыть], а незабвенного и незаменимого Моисея Соломоновича Урицкого мы посильно постараемся заменить, каждый удесятерив свою энергию.
<1918>
Товарищ Володарский *
С товарищем Володарским я познакомился вскоре после приезда моего в Россию. Я был выставлен кандидатом в Петербургскую городскую думу и на выборах, если не ошибаюсь, в июне месяце, был выбран гласным. На первом же собрании объединенной группы новых гласных большевиков и межрайонцев 1 я встретил Володарского. Надо сказать, что эта объединенная группа включала в себя немало более или менее крупных фигур. Ведь к ней принадлежали и Калинин, и Иоффе, и такие товарищи из межрайонцев, как Товбина и Дербышев, входили в нее товарищи Закс, Аксельрод и многие другие. Но я не мог не отметить сразу на этом далеко не заурядном фоне фигуру Володарского.
Яков Михайлович Свердлов был, так сказать, инструктором группы и дал ей некоторые общие указания, а вслед за тем мы сами стали обсуждать все предстоящие нам проблемы, и в обсуждении этом сразу выдвинулся Володарский. С огромной сметливостью и живостью ума схватывал он основные задачи нашей новой деятельности и обрисовывал, каким образом можем мы объединить реальное и повседневное обслуживание пролетарского населения Петрограда с задачами революционной агитации. Я даже не знал фамилии Володарского. Я только видел перед собою этого небольшого роста ладного человека, с выразительным орлиным профилем, ясными живыми глазами, чеканной речью, точно отражавшей такую же чеканную мысль.
В перерыве мы вместе с ним пошли в какое-то кафе, расположенное напротив Думы, где мы заседали, и продолжили нашу беседу. Я там невольно и несколько неожиданно для себя сказал: «Я ужасно рад, что вижу вас в группе, мне кажется, что вы как нельзя лучше приспособлены ко всем перипетиям той борьбы, которая предстоит нам вообще и в Думе в частности». И только тут я спросил его, как его фамилия и откуда он. «Я – Володарский, – ответил он. – По происхождению и образу жизни рабочий из Америки. Агитацией занимаюсь уже давно и приобрел некоторый политический опыт».
Володарский очень скоро отошел от думской работы. Еще до Октября он определился как одна из значительных агитаторских сил нашей партии.
Но больше всего он развернулся после Октября. Тут его фигура стала в некоторых отношениях наиболее ярко представлять всю нашу партию в Петрограде. Таким положением он обязан был и своему выдающемуся агитаторскому таланту, и мужественной прямолинейности, и своей совершенно сверхчеловеческой трудоспособности, наконец, и тому, что поистине гигантскую агитацию он соединял с деятельностью редактора «Красной газеты», создателем самого типа которой являлся.
Прежде всего постараюсь хоть несколько охарактеризовать Володарского как оратора и агитатора. С литературной стороны речи Володарского не блистали особой оригинальностью формы, богатством метафор. Его речи были как бы суховаты. Они должны были бы особенно восхитить нынешних конструктивистов (если бы, впрочем, эти конструктивисты были настоящими, а не путаниками). Речь его была как машина, ничего лишнего, все прилажено одно к другому, все полно металлическою блеска, все трепещет внутренними электрическими разрядами. Быть может, это американское красноречие? Но Америка, вернувшая нам немало русских, прошедших ее стальную школу, не дала ни одного оратора, подобного Володарскому.
Голос его был словно печатающий, какой-то плакатный, выпуклый, металлически-звенящий. Фразы текли необыкновенно ровно, с одинаковым напряжением, едва повышаясь иногда. Ритм его речей по своей четкости и ровности напоминал мне больше всего манеру декламировать Маяковского: его согревала какая-то внутренняя революционная раскаленность. Во всей этой блестящей и как будто механической динамике чувствовались клокочущий энтузиазм и боль пролетарской души.
Очарование его речей было огромное. Речи его были не длинны, необычайно понятны, как бы целое скопище лозунгов-стрел, метких и острых. Казалось, он ковал сердца своих слушателей.
Слушая его, понималось больше, чем при каком угодно другом ораторе, что в эту эпоху такого расцвета политической агитации, какого, может быть, мир не видел, агитаторы поистине месили человеческое тесто, как какой-то вязкий и бесформенный сплав, который твердел потом под их руками, превращаясь в необходимое революции орудие.
Ораторская сторона дарования Володарского была наибольшей, но эта блестящая натура не исчерпывалась ею. Он был также превосходным организатором-редактором и в своем роде незаменимым публицистом. Его «Красная газета» сразу сделалась действительно боевой газетой, газетой революционного лагеря, необычайно доступной массам – еще более доступной, чем даже тогда столь изумительная своей всенародностью «Правда». Вся его газета стала такая же, как он. Ладная, по-американски слаженная и изящная отсутствием всего лишнего, простая и в простоте своей разительная, могучая. Писал он необыкновенно легко, так же как говорил. За особой оригинальностью не гонялся. Посылал свои статьи, как и слова, словно пули, – а никто ведь, отстреливаясь и нападая, не думает о том, чтобы пули были оригинальные. Но зато его слова-пули, написанные и напечатанные, пробивали любые препятствия.
Володарский был вообще хорошим организатором. Как он чудесно и с легкостью инстинкта сразу организовывал любую речь на любую тему, а вокруг нее случайную толпу слушателей, так, думаю я, удалось бы ему ладно организовать любой аппарат управления. Но ему не пришлось проявить во всей полноте эту свою сторону, так как он вскоре был убит, и мы смогли до его смерти использовать его вне области агитации только как организатора «Красной газеты» и как заведующего отделом печати в тогдашнем Исполкоме Союза северных коммун.
Как «цензора» буржуазия ненавидела его остро. Ненавидела его буржуазия и все ее прихвостни и как политика. Я думаю, никого из нас не ненавидела она тогда так, как его. Ненавидели его остро и подколодно эсеры. Почему так ненавидели Володарского? Во-первых, потому, что он был вездесущ, он летал с митинга на митинг, его видели в Петербурге и во всех окрестностях чуть ли не одновременно. Рабочие привыкли относиться к нему, как к своей живой газете. И он был беспощаден. Он был весь пронизан не только грозой Октября, но и пришедшими уже после его смерти грозами взрывов красного террора. Этого скрывать мы не будем: Володарский был террорист. Он до глубины души был убежден, что если мы промедлим со стальными ударами на голову контрреволюционной гидры, она не только пожрет нас, но вместе с нами и проснувшиеся в Октябре мировые надежды.
Он был борец абсолютно восторженный, готовый идти на какую угодно опасность. Он был вместе с тем и беспощаден. В нем было что-то от Марата в этом смысле. Только его натура в отличие от Марата была необыкновенно дневной, оп отнюдь не желал как-то скрываться, быть таинственным учителем из подполья – наоборот, всегда сам, всегда со своим орлиным клювом и зоркими глазами, всегда со своим собственным металлическим клекотом, – всегда он на виду в первом ряду, мишень для врагов, непосредственный командир.
И вот его убили. Оглядываясь назад, видишь, что это было совершенно естественным. Железной рукой, которая реально держала горло контрреволюции в своих пальцах, был Урицкий, и его тоже вскоре убили. Но нашим знаменосцем, нашим барабанщиком, нашим трубачом был Володарский. Шел он впереди не как генерал, а как тамбурмажор [50]50
Тамбурмажор – старший барабанщик в полку.
[Закрыть], великий тамбурмажор титанического движения.
Уже многие из наших рядов пали в то время, но пали в открытом бою. Володарский был первым, павшим от пули убийцы 2 . Мы все поняли, что это дело эсеров, – так оно и оказалось: ведь это была самая решительная часть буржуазии.
Но не буржуазная рука сразила Володарского, преданного трибуна, рыцаря без страха на ордена пролетариата. Да, его сразила рабочая рука. Его убийца был маленький болезненный рабочий… Годами этот тихий человек со впалой грудью мечтал о том, чтобы послужить революции своего класса, послужить подвигом и, если понадобится, умереть мученической смертью. И вот пришли эсеры-интеллигенты, побывавшие на каторге, заслуженные, так сказать, с грудью, увешанной революционными орденами. Эти интеллигенты, в сущности, воспринимали революцию, как именно их дело, как дело продвижения к власти их группы, то есть авангарда мелкой буржуазии. Эти интеллигенты уже сели в мильерановские кресла 3 , они уже столковались с буржуазией, они уже вкусили сладости быть первыми приказчиками капитала и раззолоченной розовой ширмой революционной фразы защищать капитал от ярости проснувшегося пролетариата. И вот во главе этого яростного народа становятся трибуны, которые ведут его вперед, опрокидывают к черту эту розовую раззолоченную ширму, опрокидывают кресла этих высокоуважаемых Черновых и Церетели, железною рукою выметают интеллигентских героев, интеллигентскую надежду, вместе с наспех приспособившимися к новым порядкам капиталистами.
О, какая ненависть, какой преисполненный сентиментальности героический пафос пустозвонного фразерства горел в груди отвергнутых «новобрачных революции»!
И эти-то интеллигенты, пользуясь доверием маленького рабочего со впалой грудью, говорят ему: «Ты хочешь совершить подвиг во имя твоего класса, ты готов на мученическую смерть? Пойди же и убей Володарского. Правда, мы тебе этого не приказываем. Мы выберем момент. Мы еще подумаем. Но только в одном мы тебя уверяем – что это будет подлинный подвиг и за это стоит умереть!»
И, снабдив беднягу оружием и поставив его душу под пытку самоподготовки для террористического покушения против окруженного любовью его класса трибуна, господа эсеры влачат день за днем, неделю за неделей и в то же время выслеживают Володарского, как красного зверя. Видите ли, убийца оказался для другой цели в пустом месте, где должен был проехать Володарский! Видите ли, эсеры нисколько не виноваты в его убийстве, потому что они не хотели, чтобы именно в этот момент спустил курок убийца! Спустил он его просто потому, что у автомобиля лопнула шина, и убийце показалось очень удобным расстрелять Володарского. Он это и сделал… Эсеры были «не только смущены, но даже возмущены», и тотчас же объявили в своих газетах, что они здесь ни при чем.
И надо вспомнить, в какие дни произошло убийство Володарского. В день своей смерти он телефонировал, что был на Обуховском заводе, что там – на этом тогда полупролетарском заводе, где заметны были признаки антисемитизма, бесшабашного хулиганства и мелкой обывательской реакции, – очень неспокойно.
В те дни эсеры – вкупе и влюбе с офицерами минной дивизии – взбулгачили ее матросов настолько, что па митинге, на котором говорили я и Раскольников, был прямо выставлен и подхвачен обманутыми матросами миноносцев лозунг: «Диктатура Балтфлота над Россией». Никто не возражал, когда мы доказывали, что за этой диктатурой стоит диктатура нескольких офицеров, помазанных жидким эсерством, и нескольких лиц, еще более неопределенных, со связями, уходившими через иронически улыбавшегося адмирала Щастного 4 в черную глубь. Минная дивизия стала тогда за Обуховским заводом, она и протянула ему руку.
…Горе и ужас охватили пролетарское население. Пуля, убившая Володарского, убила также и всю минно-обуховскую затею. Петербургский Исполком разоружил минную дивизию, и вся буря Обуховского завода сразу улеглась.
В большом Екатерининском зале Таврического дворца, утопая в горе цветов, пальмовых ветвей и красных лент, лежал Володарский, застреленный орел. Как никогда резко, словно у бронзового римского императора, выделялось его гордое лицо. Он молчал важно. Его уста, из которых в свое время текли такие пламенные, острые, металлические речи, сомкнулись, как бы в сознании того, что сказано достаточно.