355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Луначарский » Воспоминания и впечатления » Текст книги (страница 11)
Воспоминания и впечатления
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:10

Текст книги "Воспоминания и впечатления"


Автор книги: Анатолий Луначарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

Свержение самодержавия *

Несколько воспоминаний

Свержение самодержавия не застало нас вполне врасплох. Общий ход войны и то, что доносилось до нас в сравнительно свободную и открытую всем ветрам нейтральную Швейцарию из России, сильно укрепляло в нас, эмигрантах социал-демократах, надежду на скорый взрыв революции.

Совершенно точен тот факт, который передан был тов. Лебедевым-Полянским лично обо мне 1 . Я начал лихорадочно заниматься вопросами педагогики и школьного строительства на всех ступенях народного образования, а равно рабочими клубами и т. п., ибо пришел к полной уверенности, что скоро придется поехать на родину и что работать надо будет, конечно, в этой наиболее близкой мне области. Не надо было быть пророком, чтобы предсказывать такое превращение революционных эмигрантов в более или менее ответственных работников нового строительства в освобожденной России.

Тем не менее падение самодержавия случилось так легко, гнилой плод так быстро отвалился от ветки, что, конечно, некоторая радостная внезапность этого события не может быть отрицаема. Для нас, эмигрантов, это, разумеется, был светлый праздник. Все поздравляли друг друга, все были безмерно счастливы и старались заразить этим счастьем французских и немецких швейцарцев. Мне самому пришлось выступить несколько раз с докладами на русском и французском языке, где я, совершенно одержимый буйной революционной радостью, пел настоящие гимны в честь красавицы Революции, пришедшей в нашу страну не только для того, чтобы изменить в корне всю ее судьбу, но и чтобы бросить ее революционную энергию на служение революции мировой.

На другой или на третий день после революции мы, тогдашняя группа впередовцев, постановили подчинить себя руководству Центрального Комитета большевиков, и я специально поехал к Ленину с этим заявлением.

Все маленькие разногласия, и особенно разная эмигрантская накипь, вспыхнули и сгорели в один миг в взорвавшемся пламени революции, и следующей мыслью был страстный вопрос: как же нам быть, как же нам попасть туда, на родину? А попасть нужно было во что бы то ни стало не только потому, что хотелось жить или умереть там, где происходили великие революционные события, но и потому, что зоркое око Владимира Ильича издалека заметило и в его публичных «письмах на родину» 2 отразило возможность извращения революции. Не Позволить ей застыть на социал-патриотических и, в сущности, глубоко буржуазных позициях, все силы свой бросить на то, чтобы пламя ее было неугасаемо и чтобы власть перешла в руки пролетариата! Это желание превращалось в какую-то бешеную тоску. Мы не находили себе места, мы рвались во все щели, через которые, казалось нам, могли покинуть мирную Швейцарию и добраться до места революционных битв.

Были испытаны все средства, но страны Антанты сгрудились непроницаемой стеной. Ни одного эмигранта, настроенного по камертону Кинталя или Циммервальда 3 , и тем более еще более левых, в революционную Россию не пропускать! Тут Владимир Ильич объявил нам о возможности через посредство социал-демократов немецкой Швейцарии добиться пропуска в Россию через Германию.

Поднялась туча споров. Одни, наивные моралисты, толковали о том, что вообще не этично воспользоваться таким разрешением, и с головой выдавали тот социал-патриотический и мещанский душок, который в них жил. Другие корчили мину тонкого практического политика и заявляли, что хотя само по себе это допустимо, но враги наши сумеют истолковать это вкривь и вкось и беспросветно скомпрометировать нас в глазах рабочих масс.

Владимир Ильич, весь какой-то упругий и словно пылающий внутренним огнем, торопливо, силою стихийного инстинкта, как железо к магниту стремившийся к революции, отвечал с какой-то беззаботной усмешкой по этому поводу: «Да что вы воображаете, что я не мог бы объяснить рабочим допустимость перешагнуть через какие угодно препятствия и запутанные обстоятельства, чтобы прибыть к ним и вместе с ними бороться, вместе с ними победить или умереть?»

И когда мы слушали эти слова вождя, мы все понимали, что наш класс нас не осудит. Правда, на этой почве подлый Бурцев 4 вместе с другими буржуазными и мнимыми социалистическими гадами возрастил одну из гнуснейших в истории человечества клевет против нас. Владимиру Ильичу пришлось бежать, а нам, попавшим в руки полиции Керенского, сидеть в тюрьмах и разъяснять следователям, что мы не немецкие шпионы 5 . Но весь этот мрачный фарс рассеялся, как облака смрада.

Я приехал не вместе с Ильичей, а в следующем поезде 6 и не присутствовал при той великой картине, которая запечатлена теперь в художественно сильном памятнике Ильичу в Ленинграде: Ильич, въезжающий в город, который получил потом его имя, на броневике и бросающий в толпу, с бурным движением кулака, почти яростный призыв: «Не думайте, что вы сделали революцию, революция еще не сделана. Мы приехали доделать ее вместе с вами!»

<1927>

Приезд Ленина *

Несколько воспоминаний

Известия о перевороте застали меня около Женевы. Я немедленно выехал в Цюрих, чтобы переговорить с Владимиром Ильичем и, отбросив все мелкие разногласия, которые еще оставались между ленинцами и группой «Вперед», просто, без оговорок, предложить ему все мои силы. В Цюрихе, я не помню почему, Владимира Ильича не застал и переговоры свои вел с Зиновьевым. Они были коротки. Мы сейчас же поладили.

И немедленно главной заботой для всех нас стало – обеспечить за собой возможность проехать в Россию.

Был выбран особый комитет, в котором участвовали не только большевики, но и меньшевики-интернационалисты. Мартов энергично стоял за всякие пути, которые могут привести нас на революционную родину. Но, конечно, самым рещительным в этом отношении выступал Владимир Ильич. Я был только на одном собрании в Цюрихе, на котором велся соответственный спор. В это время уже выяснилось, что надежды оптимистов на пропуск через страны Антанты оказались, разумеется, праздными. Один из вождей швейцарской социал-демократии Гримм 1 , принимавший большое участие во всем этом деле, гарантировал возможность проезда через Германию. Но нашлось довольно большое количество промежуточных типов. Они не предавались моральным возмущениям, но они боялись, что окажутся скомпрометированными в глазах масс, если воспользуются таким скользким путем для возвращения домой.

На собрании, о котором я говорю, Владимир Ильич разрешил как раз эти соображения. С усмешкой на лице, уверенной, спокойной и холодной, он заявил: «Вы хотите уверить меня, что рабочие не поймут моих доводов о необходимости использовать какую угодно дорогу для того, чтобы попасть в Россию и принять участие в революции. Вы хотите уверить меня, что каким-нибудь клеветникам удастся сбить с толку рабочих и уверить их, будто мы, старые, испытанные революционеры, действуем в угоду германского империализма. Да это – курам смех».

Этот короткий спич, проникнутый гранитной верой в свое единство с рабочим классом, я помню, успокоил очень многих.

С большой быстротой велись переговоры и закончились без всяких прелиминарии. Я очень сожалею, что мои семейные обстоятельства не позволили мне поехать с первым же поездом, с которым ехал Ленин. Мы торжественно проводили этот первый эшелон эмигрантов-большевиков, направлявшихся для выполнения своей всемирной исторической роли в страну, охваченную полуреволюцией. Мы все горели нетерпением в духе знаменитых «Писем издалека» Ленина толкнуть эту нерешительную революцию вперед ценой каких угодно жертв.

Ленин ехал спокойный и радостный.

Когда я смотрел на него, улыбающегося на площадке отходящего поезда, я чувствовал, что он внутренне полон такой мыслью: «Наконец, наконец-то пришло, для чего я создан, к чему я готовился, к чему готовилась вся партия, без чего вся наша жизнь была только подготовительной и незаконченной».

Когда мы вторым поездом приехали в Ленинград (о довольно интересных перипетиях этого путешествия – когда-нибудь в другой раз), мы уже встретили Ленина там на работе. Казалось, что он приехал не 10 или 12 дней тому назад, а много месяцев. Он уже, так сказать, врос в работу. Нам рассказывали с восхищением и удивлением о первом его появлении в городе, который потом получил его имя. Колоссальная масса рабочих выступила встречать его. А ведь большевики еще не были большинством даже в совете. Но инстинкт масс подсказывал им, кто приехал. Никого, никогда не встречал так народ. Ленина посадили на броневик. Был вечер, его осветили особыми прожекторами. Он ехал среди взволнованных шумных толп. Обыватели спрашивали друг у друга – кто это? В каком-то журнале или газете было сказано: «Приезд Ленина производил впечатление появления какого-то антихриста». Но когда Ленин на первом собрании заявил, что нужно прервать всякое единство с соглашателями, когда он развернул всю ту гениальную тактику, которую позднее его партия выполнила, как по нотам, – не только элементы колеблющиеся среди социал-демократов, но даже люди из очень старой большевистской среды дрогнули. Стали толковать, что Ленин со своим радикализмом может погубить революцию, толковать, что он зарвался. Такие люди, как покойный Мешковский, испытанный большевик, переходили в оппозицию. Почти у всех была смута на душе. Я думаю, что лишь немногие из тогдашних руководителей «Правды» и из членов Центрального Комитета сразу поняли единство и правильность предложения Ильича.

Мы, второй эмигрантский поезд, влились в эту работу. Уже на пути среди нас было немало толков, и по приезде мы, конечно, разбились по разным революционным резервуарам.

Счастливы были те, революционный инстинкт которых повел их сразу по стезям Ленина.

<1926>

Июльские дни *

Грозное движение петроградского пролетариата, части гарнизона и красного Кронштадта, носящее название «июльские дни», движение, приведшее к временному поражению поднимавшейся революционной волны, представляет крупное событие, еще недостаточно проанализированное с точки зрения теоретической и недостаточно описанное в своих внешних проявлениях. Сейчас я хочу ограничиться только несколькими замечаниями и несколькими штрихами. Движение в некоторой степени по самой своей сути осуждено было на поражение. Дело было не только в том, что Кронштадт и Петроград опередили остальной пролетариат, а тем паче более отсталые трудовые массы России, дело в том, что этот временный отрыв петроградского авангарда отражался в нечеткости и внутренней противоречивости самих лозунгов, которые были поставлены даже не Коммунистической партией.

Коммунистическая партия сопротивлялась июльскому выступлению, оно было навязано рабочему центру настроением масс. Какой лозунг мог быть поставлен на знаменах демонстрантов 3 июля? Этот лозунг звучал все время на всех митингах: «Вся власть Советам Рабочих и Солдатских Депутатов».

Но что при тогдашних условиях означало: вся власть Советам? Ведь в этих Советах только Петроград, Кронштадт и немногие представители провинции сгруппировались скольконибудь сплоченно вокруг Коммунистической партии. Советская власть в то время означала – меньшевики и эсеры. Стало быть, объективная цель, которую преследовала вооруженная демонстрация, была принудить правых эсеров и меньшевиков, взять власть в свои руки и расторгнуть свой союз с буржуазией 1 .

Конечно, в иных головах уже мелькала мысль о непосредственном захвате власти Коммунистической партией, но такая мысль огромному большинству казалась, безусловно, преждевременной.

Противоречивость этой позиции на расстоянии видна превосходно. Допустить к жизни громадную вооруженную демонстрацию, успех которой мог быть закреплен только полной победой над врагом, и направить ее к тому, чтобы поставить у власти этого самого врага, – было, конечно, парадоксом. Но, повторяю, парадокс навязан был самой жизнью. Лишь с тех пор, когда большинство в Советах оказалось завоеванным Коммунистической партией, между лозунгом «Полная победа революции» и лозунгом «Советская власть» перестала существовать пропасть.

Я осмелюсь утверждать, что если бы июльская демонстрация проходила под лозунгом более определенным, т. е. лозунгом захвата власти большевиками, то временный успех был бы достигнут безусловно. В течение почти всего < начала > июля Таврический дворец был в руках большевистски настроенных масс, которые рвались арестовать эсеровское и меньшевистское большинство и с удовольствием сгруппировались бы вокруг революционного комитета. Если бы дело было проведено с такой решимостью, с которой оно производилось в октябре, нет сомнения, что Ревком (после кровопролития более свирепого, чем то, которое последовало за вооруженной демонстрацией) захватил бы власть в Петрограде и Кронштадте.

Однако успех этот был бы временным. Если меньшевики в знаменательную ночь 25 октября грозили нам фронтом и провинцией и уверяли нас, что, оторвавшись, Петроград будет затоплен чисто народной реакцией против слишком острых революционных попыток, то в июле они в этом отношении были бы, конечно, правы. Ведь после июльских дней фронтовые части, брошенные в Петроград, пришли в крайне озлобленном настроении; правда, побывав некоторое время в красном Петрограде, они превратились в значительной своей части в грядущих помощников большевиков во время Октябрьского переворота.

Но для этого потребовалось время. Если у Керенского были кое-какие, хотя и слабые, шансы сломить Октябрьское правительство, – то сломить июльское правительство у него были бы значительные шансы. Ведь корниловщина не проучила еще целый ряд самых левых элементов из числа колеблющихся, которых именно движение на Петроград перебросило в наш лагерь.

Необычайно яркое впечатление произвело выступление рабочей делегации в самом заседании Центрального Исполнительного Комитета. Для нас, людей стоявших очень близко к рабочему движению, большинство лиц, вытесненных рабочим миром из самых недр своих, было все-таки ново. Какие-то малоизвестные нам глубины рабочих коллективов всколыхнулись и разыграли эту сцену, предшественницами которой были сцены появления парижских районов у решетки конвента 2 . Я помню какого-то старика, если не ошибаюсь с Путиловского завода, с лицом, изрезанным глубокими морщинами, в очках, совершенно седого, уже согнутого годами, который мрачным басом, раздававшимся во всех углах зала, говорил свою грозную речь, преисполненную революционной энергии. Я помню молодого рабочего в блузе, лет, вероятно, 17-ти, который хотел говорить с кафедры непременно с винтовкой в руках и едва уступил наконец увещаниям Чхеидзе 3 отставить в сторону оружие…

Было какое-то смешение стилей первой французской коммуны и первого столь грозного всплеска коммуны Петроградской. Толпа, окружавшая дворец, была крайне неспокойна. Два инцидента являлись самыми острыми моментами: попытка кронштадтских матросов-анархистов арестовать Чернова и негодующий вопль путиловцев: «Давайте нам Церетели к ответу!» 4 Коммунистам приходилось сдерживать эту народную ярость. Народные массы уже шли под тем лозунгом, который стал логичным в октябре, – «Власть крайней партии коммунистов», а между тем они демонстрировали за то, чтобы власть взяли эти самые Черновы и Церетели.

Когда Дан не без позы, но с полной искренностью заявил, что его товарищи скорее умрут под пулями повстанцев, чем согласятся принять лозунг июльской демонстрации, то это было настоящим актом трагикомедии. Да, в этом была трагедия, в этом было настоящее мужество. Я не сомневаюсь, что Дан 5 и кое-кто другой из его товарищей были готовы умереть героически в эту минуту. Героизм заключался в том, и в этом сказалась революционная школа наших недавних товарищей по подполью, что они действительно были готовы умереть за убеждение, а комизм заключался в том, что мученическую смерть они готовы были принять из страха перед революционной властью, которую вкладывали в их руки массы. Они готовы были умереть на своем посту, защищая идею коалиции с буржуазией, борясь против лозунга: «Долой министров-капиталистов».

Это было прообразом того, что потом случилось в Центральной Европе. Я помню, как представитель австрийских коммунистов тов. Грубер говорил петроградским рабочим: «Думаете ли вы, что мы в Австрии не могли бы экспроприировать экспроприаторов потому, что они сильны? Нет, они представляют собою государство, и у каждого несгораемого шкафа стоит австрийский меньшевик, с боем защищая капиталы капиталистов». Начало этого рода печальному мужеству и было положено героическим порывом Дана.

Революционная энергия меньшевиков и эсеров образовала собою обратный поток. Но за их защитой посмеивались министры-капиталисты, не без тревоги, но все же уверенные, что меньшевики и эсеры как-нибудь спасут их и дадут им возможность в более или менее близком будущем упиться сладкою местью по отношению к решительному флангу революционеров.

Судьба, однако, решила иначе. Июльская волна, разбитая внутренним несогласием самой рабочей массы и самого петроградского гарнизона, не остановилась, она стала повышаться, и левые ее элементы ассимилировали с ускоряющей быстротой ее колеблющиеся элементы.

Мы вышли из тюрьмы, куда посадил нас режим Керенского 6 , для того, чтобы сразу получить гораздо более высокую долю влияния на государственное общественное дело, чем та, которую мы имели до июльских событий. Пережив кризис корниловщины, мы окрепли настолько, что еще накануне предпарламента мы твердо и ясно установили: приблизительно в 20-х числах октября мы попросим правительство Керенского убраться, а если оно не уберется, то выгоним его вон. И мы сделали это.

Если в июле либерданское направление 7 громко утверждало, что наша победа означает полное крушение всех надежд революции, то то же самое утверждало оно и в октябре.

Тот самый Дан, который бил себя в грудь, заявляя: «Лучше смерть, чем власть», – лежал еще в полуобморочном состоянии на одном из диванов Таврического дворца в ранний утренний час 26 октября и говорил мне: «Добились-таки своего, уничтожили русскую революцию. Я не столько негодую на вас, как жалею вас. Ведь через немного недель вы все погибнете самой бесславной гибелью». Каким плохим пророком был тогда Дай, каким плохим пророком остается он и сейчас.

<1920>.

В Крестах *

С тяжелым чувством покинул я моих товарищей по заключению 1 .

Не могу сказать, чтобы материальные условия существования в тюрьме были несносно тяжелы. Режим в общем свободнее и гуманнее, чем в старые времена 2 , хотя все же «необходимые меры строгости» соблюдаются и крайне затрудняют сношение между отдельными политическими, в особенности сидящими в разных корпусах. Самым слабым местом является, конечно, питание. Вначале оно было совсем невозможным, потом, с передачей кухни в ведение уголовных заключенных, – лучше. Здесь я должен выразить искреннюю благодарность всех политических заключенных тем товарищам с воли, которые не оставляли нас без своих забот и доставкой разного рода провианта спасали от полуголодного существования, какое ведут уголовные. Повторяю, не в материальных тягостях суть дела. Тяжело сидеть потому, что мысль не мирится с ярким выражением бесправия в то время как повсюду только и слышны речи о завоеванной русским народом свободе и о господствующей в России демократии. Чувство своего гражданского права и достоинства безмерно поднялось. Нельзя же, чтобы от правительства, именующего себя демократическим, мнящего себя таковым, требовать чуть ли не меньше, чем от явно враждебного обществу старого режима?

В первом корпусе сидит сейчас около 30 политических, во втором – более 80. Большинство из них арестовано совершенно случайно, на улице, чуть ли не первыми попавшимися, зачислены за самыми разнообразными властями. Случается, что тот или другой арестованный числится за прокурором судебной палаты без разрешения этого прокурора. Словом, хаос и произвол. Недели проходят за неделями. А свободные граждане революционной России сидят себе неведомо за что, не подвергаемые допросам, без предъявления обвинений.

Естественно, что мысль о голодовке, об этом русском тюремном харакири [41]41
  Самоубийство путем вспарывания живота кинжалом (япон.).


[Закрыть]
, угрозе путем самоубийства, начинает посещать измученных людей, в гражданской гордости своей не желающих превратиться в рабски пассивный объект произвола.

Еще седьмого числа вечером хотели голодать. И разумеется, политические обоих корпусов, без различия категорий, голодали бы поголовно.

Как требование думают выставить: немедленный допрос всех недопрошенных, освобождение найденных невиновными и освобождение под залог тех, против кого не смогут выдвинуть очевидных улик в совершении каких-либо тяжких преступлений. Таким образом, люди будут, рискуя здоровьем и жизнью, требовать в России, о которой мы недавно говорили с чувством удовлетворения, что она сразу стала демократичнейшей страной мира, исполнения элементарнейших обязанностей суда по отношению к гражданину.

Неужели русское общество, русская демократия останется равнодушной к этому явлению, таким черным пятном готовому лечь на лицо русской свободы? Неужели судебные власти с выдержкой матерых чиновников позорнейшего из режимов, пожмут плечами и скажут: «Пусть голодают».

«Так было, так будет»? 3 Но так ли?

Пользуюсь случаем, чтобы обратить внимание читателей еще на другое обстоятельство, несомненно менее важное, но все же не проходившее незамеченным в тюрьме.

Почти каждый день мы читали в «Биржевых ведомостях» 4 и других газетах того же пошиба разные новости о себе. То мы узнаем, что нас перевели в Петропавловку. То оказывается, что мы просили у начальства рабочего хлебного пайка, а нам дали какой-то более или менее остроумный ответ. То сообщается, что начальник тюрьмы «донес» кому следует о хлебодарах Исполнительного Комитета, питающих дорогих его сердцу узников.

То я лично с удивлением узнаю разные пикантные обстоятельства относительно моего предстоящего освобождения с указанием разных актов, мною якобы совершенных и о которых мне не снилось и т. д.

Помощник начальника тюремного ведомства г. Исаев, равно как начальник тюрьмы г. Василькевич, категорически заявляли мне, что никому ничего подобного они не сообщали. Да будет же известно читателям, что все новости из тюрьмы высасываются гг. журналистами «осведомленной» прессы из пальца, частью собственного, а частью, как выяснилось, из не особенно опрятного пальца одного уголовного «корреспондента».

Не лучше ли было бы отказаться от этих источников осведомления?

Все это было бы смешно, как в значительной степени комической является и вся постройка, возведенная на почве тяжелых стихийных событий 3–5 июля или, по крайней мере, проектированная к возведению. Но смех замирает на устах у заключенных. Не от страха, конечно, не от мысли об ответственности, а от негодования перед тем неожиданным обилием обидных нарушений элементарных прав гражданственности и справедливости, которые были проявлены во время «подавления» мнимого восстания и «вскрытия» мнимой измены.

Уже выйдя из Крестов, я узнал о тяжелом состоянии здоровья Александры Михайловны Коллонтай 5 . Узнал о той моральной пытке, которой подвергли эту благороднейшую женщину, с таким пылом и с такой самоотверженностью, так целостно отдавшуюся идейному служению пролетариату.

И это еще прибавляет новую горечь к тому бесконечно тревожному чувству, которое я испытываю, обращаясь мыслью к оставленным мною товарищам по заключению.

Сегодня я имел возможность видеться с прокурором судебной палаты, которому и передал о состоянии умов в Крестах. Г. Карийский обещал сделать все возможное для того, чтобы предотвратить трагедию. На гауптвахте уже есть тяжело заболевшие в результате всего трехдневной голодовки, на почве предшествовавшего истощения. Кажется, это уже достаточное предостережение. Пусть энергично говорят те, чей долг говорить и чей голос еще достаточно громок, чтобы быть услышанным: пусть энергично вмешается в это дело Петроградский Совет Р и СД и Исполнительный Комитет.

<1917>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю