Текст книги "Мертвое «да»"
Автор книги: Анатолий Штейгер
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Г. Струве. Русская литература в изгнании
<…> У поэтов, воспринявших всего полней завет Адамовича – «поменьше литературности», «отбросьте всякую мишуру», – и потому, как теперь принято считать, всего вернее выразивших «парижскую ноту», было много такого, что роднило их с Георгием Ивановым. Это в первую очередь – Лидия Червинская и Анатолий Штейгер, представители интимной, «дневниковой» поэзии. В статье по поводу стихов Червинской в варшавском еженедельнике «Меч» руководитель пражского «Скита поэтов» А. Л. Бем, критически относившийся к «парижской ноте», писал о «порочном круге», в который заводит эта дневниковая поэзия, и так ее характеризовал:
«Приглушенные интонации, недоуменно-вопросительные обороты, неожиданный афоризм, точно умещающийся в одну-две строки („все возникает только в боли, все воплощается в тоске“), игра в „скобочки“, нарочитая простота словаря и разорванный синтаксис (множество недоговоренных и оборванных строк, обилие вводных предложений, отсюда – любимый знак – тире) – вот почти весь репертуар литературных приемов „дневниковой“ поэзии. Выработав литературную манеру, поэзия интимности и простоты неизбежно убивает самое себя. Ибо весь ее смысл был в том, чтобы вырваться из литературщины, даже больше: перестать быть литературой вообще Борьба с красивостью, с литературными условностями кончи лось тем, что "дневниковая " поэзия впала в худшую поэтическую условность – в манерность и позу».
Чтобы не быть голословным, вот одно из характерных (хотя и не лучших) стихотворений Червинской:
Над узкой улицей серея,
Встает, в который раз, рассвет.
Живем – как будто не старея,
Умрем – узнают из газет.
Не все ль равно? Бессмертья нет.
Есть зачарованность разлуки
(Похоже на любовь во сне).
Оттуда ты протянешь руки,
Уже не помня обо мне.
Тема Червинской очень узкая, подчеркнуто личная – тема любви, которая «Не любовь – а только тень от тени / Той, что называется земной». В стихах ее есть несомненная прелесть (есть и умение), но такие стихи в пределе своем – путь к «непоправимо белой странице», к молчанию (к этому в конце концов – в пределе – и звал Адамович).
Гораздо больше и мастерства и своеобразия в области этой интимной поэзии обнаружил Анатолий Штейгер, один из самых молодых поэтов Зарубежья, ведший скитальческую жизнь и скончавшийся в Швейцарии во время войны от туберкулеза. Штейгер нашел свой стиль, свою манеру – его стихи легко отличить от любых других (он имел, однако, некоторое влияние на позднего Георгия Иванова). При всей «дневниковости» этой поэзии, диапазон ее шире, она не однотемна – у Штейгера были разнообразные интересы, в том числе политические (он был активным младороссом), в поэзии его, впрочем, не отразившиеся, была у него большая жадность к жизни (он много лет болел туберкулезом и знал, что обречен). Афористичность его стихов острее и глубже, в стихах его иногда звучит напоминающая Ходасевича ирония (например, в «Кладбище» – написанном в Афинах в I939 году цикле восьмистиший, навеянных блужданием по кладбищу). Вот одно из самых характерных для Штейгера стихотворений – характерных своей сжатостью, своей предельной конденсированностью, своей как бы оборванностью (очень обычный у Штейгера эффект, иногда встречающийся у Ахматовой):
Мы верим книгам, музыке, стихам,
Мы верим снам, которые нам снятся,
Мы верим слову… (Даже тем словам,
Что говорятся в утешенье нам,
Что из окна вагона говорятся)…
(1933)
А вот стихотворение в несколько ином роде, менее субъективное, обращенное к внешнему миру и обнаруживающее способность этот внешний мир с той же четкостью и лаконичностью (напоминающей немного Кузмина) показать – из цикла стихов о Бесарабии, где штейгер провел лето 1939 года:
Две барышни в высоком шарабане,
Верхом за ними двое панычей.
Всё – как в наивно-бытовом романе,
Минувший век до самых мелочей.
И не найти удачней декораций:
Дворянский дом на склоне у реки,
Студент с начала самого «вакаций»,
Фруктовый сад, покосы, мужики.
Но в чём-то всё же скрытая подделка
И вечный страх, что двинется сейчас
По циферблату роковая стрелка…
Уж двадцать лет она щадила нас.
Игорь Чиннов. Вспоминая Адамовича
<…> Хотя Адамовичу с восторгом внимали все, однако в монашески-суровый орден этой «парижской ноты» вошли немногие и – не знаю, самые ли талантливые. Всех точнее выразил ее канон Анатолий Штейгер – стихах по пять-шесть строчек, прозаических по тону, не музыкальных, но щемящих.
«Новый Журнал». Нью-Йорк. 1972, № 109.
Игорь Чиннов. «В те баснословные года»
<…> К сожалению, я не знал Анатолия Штейгера, самого чистейшего представителя «парижской ноты». Он писал очень короткие стихи, нарочито прозаические, но с каким-то пронзительным ощущением боли. У него был туберкулез, от которого он и умер в швейцарском санатории. Перечитывая теперь его стихи, я думаю – вот к этому и надо стремиться, если добиваться в поэзии опрощения. В стихах, вошедших в мой первый сборник, я искал «опрощения», которое проповедовала «парижская нота» и к которому настойчиво призывал Георгий Адамович. Но я все же никогда не смог окончательно отказаться от «красивых» слов, т. к. мне казалось, что лишенная «красивых» слов, обедненная и аскетическая поэзия неизбежно сужает искусство и самого человека. Некоторое время я все же продолжал «парижскую линию», но чувствовал, что она заводит меня в тупик и что надо искать чего-то другого.
Газета «Русская мысль». Париж. 1982, 11 ноября.
ПЕРЕПИСКА З. ГИППИУС С А.ШТЕЙГЕРОМ
Л. Мнухин. «…помочь другому разобраться…»
«При всей бесспорности Гиппиус-поэта, который останется в истории русской поэзии, имеется еще жанр литературы, который, по мнению многих, в том числе поэтов и литературных критиков, является высшим достижением в многообразном и разнохарактерном творчестве Гиппиус. Это – ее эпистолярное искусство». Эти слова принадлежат редактору журнала «Современные записки» Марку Вишняку, в течение пятнадцати лет находившемуся в оживленной переписке («деловой, политической и личной») с Зинаидой Гиппиус. Одним из многочисленных примеров эпистолярного искусства Гиппиус может служить настоящая публикация ее писем к Анатолию Штейгеру, в которых одновременно присутствуют и актуальные политические споры, и меткие характеристики современников, и отношение автора к поэзии и молодым поэтам, и многое другое. Характер взаимоотношений обоих корреспондентов и картину общественной жизни русского Парижа, рисованную Гиппиус в своих письмах, убедительно дополняют ответные письма Штейгера
В целом же содержание писем, вплоть до причин охлаждения Гиппиус к адресату, достаточно красноречиво говорит само за себя и развернутых комментариев не требует. В необходимых случаях даны лишь краткие пояснения и ссылки, а также некоторые уточнения. Публикуемые ниже письма З. Н. Гиппиус печатаются по копиям с оригиналов, хранящихся в Литературном архиве Музея национальной литературы в Праге, письма А. С. Штейгера – по оригиналам (письма 3 и 7) и машинописным копиям, хранящимся в архиве Музея Марины Цветаевой в Болшеве. Все письма публикуются впервые. Приношу благодарность сотруднице Литературного архива Марте Дандовой и директору болшевского музея Зое Атрохиной за предоставленные для публикации материалы и возможность опубликовать переписку в полном объеме.
Письма З. Гиппиус и А. Штейгера
1
А. С. Штейгер – З. Н. Гиппиус 9 июля 1927.
Глубокоуважаемая Зинаида Николаевна
В. В. Философов показал письмо, содержание которого меня необыкновенно обрадовало [82]. Я бесконечно благодарен Вам за Ваше разрешение писать Вам, о чем я, конечно, не смел и мечтать, а также за то, что осенью Вы пускаете меня в Ваш дом. Это тем больше меня радует, что из воспоминаний и статей я знаю, насколько невыносимы для больших писателей и поэтов легионы литературных мальчишек, пишущих стихи и стихами бредящих, и которых за эти недостатки обыкновенно не пускают на порог [83]. Для меня будет большим счастьем встреча с Вами, т. к. Вы столько знаете и были знакомы с людьми, бесконечно меня интересующими, как например, Андриевский [84]и Брюсов. Я до смерти боюсь сделаться одним из тех сытеньких, богатеньких, пустеньких, о которых Вы писали в прошлом году, рассказ о которых меня глубоко поразил и заставил сильно призадуматься над тем, что никогда бы не пришло мне в голову раньше. Мне кажется, что благодаря Вашей доброте и вниманию к молодежи, Вы бы могли мне так много помочь и так многому научить. Мне 19 лет и я совсем новичок, только что начинающий присматриваться к окружающему. Как Вам, кажется, писал В.В. Философов, я монархист, но очень мало похожий на монархистов штампованного образца. Еще сравнительно недавно я ничем не отличался от общепринятого типа марковских молодцов, только другой ориентации. Потом мне случайно попались несколько томиков Гумилева и Ахматовой, я на время бросил Вестники и Двуглавые Орлы, и вдруг, увидел, что вернуться на старый путь я уже не в состоянии. Вся эта безвкусица, вся эта шорность и самодовольная безграничная глупость привели меня в ужас, и я стал смотреть на окружающих меня «деятелей» и «поэтов» совершенно другими глазами. На меня повеяло такой мертвечиной и такой безвкусицей, такой бездарностью и пошлостью, что я не смог не порвать круто со всем этим кругом и всем ему сопутствующим и остаться в безвоздушном пространстве, т. к. с моим монархизмом я расстаться не мог и никогда не расстанусь. Как ни странно, но в подобном моему положении оказались еще многие, теперь объединившиеся в клуб монархический, но среди монархистов имеющий репутацию сменовеховской ячейки. Нам кажется, что у монархий и монархов никогда не было больших врагов, чем монархисты, т. к., к сожалению, их единственное занятие и цель состоит в опошлении и выставлении в юмористическом виде всего того, что должно бы было быть для них свято и высоко. Это относится ко всем правым, а наши правые эмигрантские непереносимы еще своей озлобленной ослепленностью и полным отсутствием элементарного национализма и любви к России, для них несуществующей, замененной национализмом «зарубежным», эмигрантским. На днях должен появиться в печати наш первый сборник [85], который, если Вы разрешите, я пришлю Вам. Мы смотрим, т. е. стараемся смотреть на вещи трезво и прямо, не впадая в фактопоклонство, желая, в общем, чтоб (помните Ваше стихотворение) было «ультра-фиолетово» [86]. Вместе с тем боимся и избегаем иллюзий, самодовольства, евразийского нахальства (хотя евразийцы нас и любят), партийных рамок и прочих принадлежностей монархических партий. Однако, после жестокого разочарования, я к политике охладел, т. к. при трезвом к ней отношении наша «политика», кроме горечи, дать ничего не может, а в поэзии скрыто столько радости, ее красота и чистота дают такое наслаждение, ради которого стоит любить и жизнь и не замечать иногда очень тяжелой действительности.
Я очень люблю Гумилева, Брюсова и Комаровского, перед Гумилевым преклоняюсь, как перед поэтом неизломанного и здорового завтрашнего дня, мне кажется, что всю его ценность поймут именно не сегодня, а завтра. Блок в прошлом, я чувствую его голос, как голос из бесконечно далекого и навсегда ушедшего классика и фотографа («Двенадцать») в одно и то же время. Преклоняясь перед его гением, я не могу приблизиться к нему, как я почувствовал родным и близким Гумилева. На его бодрости, храбрости, красочности и никогда не умирающей и не могущей умереть жизненности со временем будет построено крепкое и прекрасное здание. Не суждено ли ему послужить фундаментом для новой русской поэзии?
Что Вы скажете о современной литературе и поэзии, есть ли что-нибудь настоящее в СССР, есть ли настоящие талантливые поэты в России и в эмиграции? А о кн. Святополк-Мирском? Он производит впечатление на меня, несмотря на его годы, очень талантливого, но распущенного и еще не остепенившегося весьма молодого человека.
Я очень прошу простить меня за скучное и длинное письмо и снова от души благодарю Вас за Вашу доброту и терпение.
<А. Штейгер>
2
З. Н. Гиппиус – А. С. Штейгеру, 17-7-<19>27.Villa Granquille Le Cannet (А. М.)
Я бы так много могла Вам сказать, Анатолий Сергеевич, на ваше письмо, что… скажу очень мало. Только самое необходимое. Потому что когда что-нибудь очень запутано, то не знаешь, с какого конца тянуть нитку. Прежде всего – предупреждаю вас, что у меня нет никаких педагогических способностей, да и нужного для педагогики терпения; я говорю только о том, что интересует именя; если вижу чужую путаницу, то возмущаюсь, не принимая во внимание человеческие лета и спорю без всякой снисходительности. Знаю, что это несправедливо, понимаю, что вам, например, неоткуда было и некогда получить некоторые необходимые сведения; но это ничего не меняет, так как объективно-то вам эти сведения необходимы, чтобы мы могли с вами о предмете разговаривать.
Я всегда готова допустить, что я ошибаюсь; но я хочу, чтобы мне доказали мою ошибку, чтобы моему мнению противопоставилидругое, а не пели мне что-то из совсем другой оперы.
Вот, хотя бы, ваше письмо. Возьмем несколько ваших утверждений. Вы – монархист. Почему? Я знаю, почему я не монархистка. А вы знаете, почему вы монархист? Если знаете – объясните (пока не объяснили – я ничего вам и о моем не-монархизме не сумею сказать). Вам «надоела политика». Вам кажется, что искусство, стихи, красота и т. д. – приятнее, занятнее, вернее… На это у меня тысячу возражений, но все они будут такого порядка, что вы их не услышите! Я вам стану говорить о сигистике, о Вл. Соловьеве… но ведь вы его, конечно, не читали. Ясно, что тут пригодилась бы постепенность и педагогика, а мне это не интересно. Затем, конкретное: вы мне говорите о Гумилеве, Брюсове, Блоке, потом о каком-то Комаровском (?) – и во всем этом мне чувствуется фатальная неосведомленность. (Конечно, не «фатальная» субъективно, – лишь объективно.) Вы даже спрашиваете о моем отношении к Блоку. Но ведь мое отношение к нему я выразила, в меру сил, в совершенно определенном портрете его, – вы никогда не читали мои два томика «Живые лица», изданные в Праге? Там, кроме Блока, и Брюсов, и А. Белый, и Сологуб, да и мало ли кого там нет [87]! Вот когда вы прочтете – вы мне скажите, почему, по вашему, они неверно нарисованы (если неверно) и в чем разница с вашим отношением. Во всяком случае вы из этой книжки узнаете много фактического. Гумилева я знала мало. В нем была мертвенность и громадный снобизм. А то, что мы теперь называем «гумилевщиной» – очень ядовито отразилось на среднем поэтическом полупоколении.
Но есть еще кое-что. О вашем монархическом клубе я сведения некоторые, – небольшие, – но все– таки имею. Меня не удивило, что «евразийцы вас любят». Т. е. это вы думаете, что они вас любят. То, что они скажут мне – они вам не скажут, и обратно. Но я то знаю одну совершенно правдивую вещь о них, которую вы не знаете: а именно – что они обыкновенные мошенники, жулики. Это покрывает все их сложные теории, о которых не стоит и рассуждать (и очень не трудно – рассуждать, при охоте). Я о них, что можно, писала; о Святополке-Мирском, кроме того, особо [88]. Видела его (это господин среднего возраста, лет под сорок), когда он не был еще разоблачен и печатался в приличных журналах. Теперь его сношения с большевиками ни для кого не тайна, а сочувствие им даже выражается публично. Нужно ли еще «прессуировать», как я к нему отношусь?
После всего этого – может быть, вы уже не так будете рады возможности мне писать? Но я то думаю, что эти между нами «разногласия», сразу так резко обнаружившиеся, еще ничего не доказывают, кроме вашей, пока, неосведомленности. Если мы, видя те же факты, будем их оценивать по-разному, – вот тогда другое дело. И как я ни мало интересуюсь чужим «воспитанием» – помочь другому фактически разобраться я всегда готова – и могу вам тут служить.
Если вы читали иногда «Звено» (а «Наш Дом»?) [89], вы знаете, что я не уклоняюсь от проверки молодых стихотворных опытов; кто не боится откровенных мнений и не ищет снисходительности a tout prix, тот мне эти опыты присылает.
На первый раз довольно, неправда ли? Передайте мой привет Владимиру Владимировичу и не вините его, если, благодаря ему, вы получили письмо, которое не во всех отношениях вам приятно. Во всяком случае, при внимании, вы не откроете в нем ничего недоброжелательного, напротив, и большой интерес к человеку и к его добрым намерениям – наверно.
Вам следовало бы больше писать о себе. Что думаю я – можно узнать по моим книгам и стихам, а что думаете вы – я могу знать только по вашим письмам, пока вы себя еще не выразили.
С искренностью З. Гиппиус
3
А. С. Штейгер – З. Н. Гиппиус. «MAISON RUSSE», Ste-Genevieve-des-Bou, 9 августа1927.
Глубокоуважаемая Зинаида Николаевна.
Прежде всего бесконечно прошу извинить мое невежливое молчание, невольное, т. к. я уезжал на две недели из Ste-Genevieve и получил Ваше письмо только вчера вечером. Я только не виню В. В. Философова, а по-прежнему, если не еще больше, благодарен ему за то, что по его просьбе, Вы разрешили мне надоедать Вам моими письмами. Мне кажется, что Вы несколько ошибаетесь, утверждая что лишены педагогических способностей и необходимого для педагогики терпения. То, что Вы ответили настолько исчерпывающе на мое письмо, говорит само за себя, а резкость и откровенность только подчеркивают внимательное отношение и уважение ко мне, как к человеку. Гораздо приятнее и полезнее слышать обоснованную и меткую критику, чем слащавые и безответственные любезности. Все, что Вы пишете, настолько справедливо, что не согласиться с Вами можно, только будучи безнадежно ослепленным и довольным своим ослеплением. Вы, конечно, правы, когда пишете, что я фатально «неосведомлен» (слишком мягко и неточно), Вы правы, когда удивляетесь, что я не читал Вашей характеристики Блока, что я не знаком с творчеством Соловьева. Конечно, это удивительно и непонятно, т. к. есть вещи, которые должен знать каждый, в особенности берущийся за перо. Каждой «неосведомленности» <пропуск в тексте? – В. К> и есть предел каждому незнанию. С моей стороны было большой смелостью, почти дерзостью писать Вам, т. к. я ни с коей стороны не смог бы Вас заинтересовать и наивность моих писем, путаница, царящая в моей голове, как и в головах 9/10 беспочвенной, не прошедшей никакой школы эмигрантской молодежи, Вам давно знакома и кроме скуки ничего принести не может. Отчего же я искал случая быть Вам представленным и обрадовался возможности писать Вам?
Окончив свой «марковский» период, как необходимую воинскую повинность правой молодежи, я потянулся к литературе и поэзии, которые наполнили и осмыслили мою жизнь и укрепили начало моего духовного перерождения. Я увидел всю ничтожность и бессодержательность того, чем я занимался до сих пор и после полосы «разочарований в былых кумирах и идеалах» остановился перед работой, размеры которой были настолько огромны, что я не знал, да и сейчас не особенно твердо знаю, как к ней приступить. Но одно я знаю точно и определенно, то, что я хочу, я должен знать, что я не смею и не могу оставаться неучем и «милым молодым человеком, сочиняющим стишки». Силы воли у меня достаточно, и я надеюсь, что со временем Вам уже не придется тянуть нить чужой путаницы. А быть представленным Вам я мечтал, т. к. знал из «Звена», «Современных записок» и «Последних новостей», как Вы внимательны к начинающей писать молодежи и как беспристрастно и справедливо подходите к каждому в отдельности. А Ваша строгость и резкость, меткость ваших указаний, мне кажется, уже принесли и еще принесут огромную помощь неопытным начинающим поэтам. Я прилагаю к моему письму три стихотворения и буду очень рад, если Вы скажете о них то, что Вы думаете – т. е. то, что они есть на самом деле.
Вы пишете, что скажете мне, отчего же Вы не монархистка, когда я Вам скажу, почему я монархист.
Мне кажется, что объяснить не-монархизм легче, чем объяснить монархизм. Я понимаю монархизм, как учение о власти, поднятой на религиозную высоту подвига и служения не на чиновничество и суетной перемене настроений, вкусов и моды. Для меня мой монархизм, кроме того, является крепким духовным стержнем, меня обязывающим, сдерживающим, и в коем случае не политическим и, конечно, не партийным. Для меня совершенно ясно, что такие «объяснения» никого, тем более Вас, удовлетворить не могут. Но во всяких теоретических объяснениях монархизма я чувствую фальшь, натянутость и неискренность. Поэтому, не боясь упрека в фанатизме и ослепленности, которых у меня нет, я говорю о моеммонархизме честно и прямо.
Мой монархизм имеет очень мало общего с тем, что называлось этим именем в последнее царствование в России и теперь, тут, в «зарубежье». Как и каждому честному человеку, мне совершенно неприемлема бывшая монархия и монархия, проповедуемая реакционными деятелями за границей. От прошлой монархии у меня остался только монархический принцип – все остальное вызывает чувство либо брезгливости, либо возмущения и резкого осуждения. Для меня неприемлемо и я не мечтаю о его реставрации, как об этом не может мечтать никто из трезвых и честных людей. Все, что честное, мне близко, все полезное для России для меня свято, я стремлюсь засыпать моральный ров между собою и новой нарождающейся Россией.
Мое личное отношение к евразийству такое же, как и Ваше, а то, что у них интересно и важно, было изложено еще в 1924 г. И.И. Фондаминским, которого ни в каком евразийстве упрекнуть нельзя [90].
Выявить себя мне трудно, т. к. пока и выявлять-то почти ничего и нет. Я работаю и конца моей работе еще не вижу. А за Ваше доброе и внимательное обещание помочь мне разобраться я от души благодарю Вас, т. к. мне оно необходимо больше, чем кому бы то ни было из начинающей писать молодежи. Уж одно то, что Вы ответили мне и на четырех страницах серьезно со мной поговорили, заставляет меня мечтать о Вашей помощи и относиться к ней чутко и серьезно. Когда Вы собираетесь вернуться в Париж? На январь и февраль доктора посылают меня в Грасс, т. к. здоровье мое не особенно хорошо.
Искренно Ваш благодарный А. Штейгер.
В. В. Философов очень благодарит за память и просит передать привет.
4
З. Н. Гиппиус – А. С. Штейгеру, 27-10-<19>27.Villa Granquille Le Cannet (А. М.)
Я очень виновата перед вами, что не ответила на ваше последнее письмо. Тому было много причин, но вины это с меня, конечно, не слагает.
Было бы прекрасно, если бы вы могли приехать ко мне сюда. В Париж мы уезжаем в начале ноября, а потому не откладывайте ваш визит, – если только он возможен. Ибо я знаю Cabris [91](я два лета жила в Грассе) и знаю, какое это трудное путешествие, особенно, если вы боитесь ранних холодных ночей. В точности мне, конечно, неизвестны ваши пути сообщения, и если, приехав в Cannet часа в 4 или 4S, скажем, в это воскресенье, у вас еще останется возможность попасть домой, – и я буду очень рада вас видеть. Из Канн от вокзала есть к нам трамвай и autobus, которые останавливаются у ворот нашей виллы (остановка St. Catherine). Виллу не трудно узнать – к у нее не закончена решетка сада; надписи нет. Езды от Канн 5-10 минут.
Итак, я буду ждать от вас вести, надеюсь – благоприятной.
З. Гиппиус.
5
А. С. Штейгер – З. Н. Гиппиус <28 или 29 октября 1927> [92]
Глубокоуважаемая Зинаида Николаевна.
Я не знаю, удастся ли мне в это воскресенье быть у Вас, а если и удастся, то найдется ли у Вас время выслушать мои возражения на Вашу «Мечту» [93]. Поэтому я и решился написать то, что я бы об ней хотел сказать. Очень бы мне хотелось хоть с чем-нибудь в Вашей статье согласиться, с таким чувством я ее и начал читать, но, читая, увидел, что, вероятно, произошло какое-то недоразумение: или Вы писали о какой-то чужой мечте, мечте не НАШЕЙ, молодой, младоросской, или я неправильно понял Вашу статью.
Вы пишете, что путь к современности есть путь к выявлению нацией своего национального лица, что несчастье России заключается именно в непрохождении ею этого пути… Что такое Современность? Является ли она идеалом, целью, чем-то обязательным для всех народов? Не есть ли стремление к ней – «выявлению своего лица» (выявлению далеко не доказанному), отказом от чего-то реального, уже существующего органически? Что такое современность, что такое современная Свобода? Мы их теперь видим, мы подошли к ним теперь ближе, ближе их узнали, они перед нами, они вместе с нами, не в мантиях издали видных, а в обыкновенных, будничных, домашних платьях. Только то хорошо, что хорошо и издалека, и вблизи. Оказались ли современность и современная Свобода такими, как мы их думали найти? Мне, нам, кажется, что не оказались. Свобода оказалась внешней, чистенькой, а главное, неглубокой дисциплиной. Тронуть глубже – та же азиатская дикость, да еще с примесью расчетливости, мелочности и трусости. Об нас нечего говорить, мы низко падаем, но мы – хоть не припудриваем синяков, полученных в пьяной драке, не надеваем крахмальных воротничков на давно не мытую шею. Лучше – грубая правда, чем любезная ложь, лучше воровство со взломом артистической подделки ценных бумаг при помощи усовершенствованных аппаратов. Современность? Не только реакционеры и поклонники Уэльса говорят о ее кризисе, о кризисе демократии – кризисе народоправства, кризисе парламентаризма. Стоит только ближе присмотреться к бюро, в которых свободные граждане выражают свою волю, стоит только вглядеться в избирательную кашу (особенно в провинции), стоит только просмотреть стенографические отчеты французской или английской палат. Сколько перьев ломалось, сколько чернил пролилось грозными обличителями русской бюрократии (должен оговориться, никакой нежности я к ней не питаю) – а что делается на западе, в ультрасовременных государствах, во главе которых стоят люди, которых не принято упрекать в ретроградстве и консерватизме. А тюрьмы? Чем отличается французская полиция от царской охранки?..
<окончание письма не сохранилось>
6
З. Н. Гиппиус– А. С. Штейгеру, 5-12-<19>27, 11-bis, Av. du Colonel Bonnet Paris 16e
Дорогой Анатолий Сергеевич.
Ваши стихи – хорошие, в них есть «настоящее» [94]. Я не говорю, что они совершенные; и по форме, во втором, есть «зацепочки», но это дело второе, не хочется сейчас говорить, да и вы знаете, как я строга [95]. Важно главное, что это «стихи», и с «автором». Думаю, почувствовала бы то же, если б и не знала вас лично. Вам уже писал о стихах Володя, но мне захотелось написать вам и самой, отдельно, и получить от вас весточку: что делаете, как себя чувствуете, что думаете?
Я часто вас вспоминаю и кое с кем о вас говорю: с Илюшей Фонд<аминским>, например, который по– прежнему добр, мил и сияюще-благожелателен ко всем… даже к тем, к кому следовало бы быть построже. Володя, кажется, послал вам мою первую статью в Возрождении [96]. Я нарочно сделала ее «принципиальной», чтобы заявить, что изменяясь к П<оследним> Н<овостям>, я ничему не хочу изменять. Испуганный редактор сопроводил ее несчастной передовицей, где, при всех усилиях, ничего нельзя понять!
Знаете, что открылось? Что Полежаева [97]– обыкновенный агент большевиков. Вот вам «правые», к счастью, уже не «ваши».
Теперь скоро хочу написать о книжке Ходасевича [98](отличная книжка), а потом, м. б., о вашей «группе» (младороссов или младороссийцев? Первое уж очень на «малороссов» похоже), если получу какую-нибудь информацию; от вас тоже, м. б.?
Крепко жму вашу руку, будьте здоровы.
Ваша З. Гиппиус
7
А. С. Штейгер – З. Н. Гиппиус <декабрь 1927>
Дорогая Зинаида Николаевна.
Ваше письмо меня очень обрадовало. Как хорошо, что Вы написали первой.
Теперь мне кажется, я знаю, как можно Вам писать, да и, собственно, только теперь я могу Вам писать. А этого мне так хотелось. – Хотелось Ваших писем и общения с Вами. Это первая радость. Вторая – Ваш отзыв о моих стихах, почти никем из мне близких непонятых и незамеченных. Они для меня поворотные. Я решился оставить декорации и перейти к сущности. Сущность была и до тех пор, но она стыдливо стушевывалась перед звонкими фразами, перед экзотикой и блестящими мелочами, может быть, эффектными, но рядом с нею ничтожными и ненужными. Я, кажется, говорил Вам, что я немного рисую. До последнего времени моими постоянными темами были восток – Индия и Персия, кринолины и парики Людовика XIV, храмов синии курения, парча, драгоценные камни. Соответствующие краски – очень яркие, густые, очень много золота и серебра. Стиль – что-то среднее между Бенуа, Рерихом, Коровиным и Ржевуцким. Ржевуцкий оказал на меня громадное влияние (Билибина никогда не любил и не хотел понять). А так как рисовать я начал раньше, чем писать стихи, то экзотика образов и красок с бумаги естественно перешла на стихотворения. Приведу самый яркий пример одного из таких моих шедевров, которого я теперь стыжусь:
Мантия на льду
Мантия вышита звездами,
Звездами шита блестящими.
Темно-лиловыми гроздьями,
Птицами, плавно летящими.
Вышита вся изумрудами,
Жемчугом крупным, рубинами.
Всеми крылатыми чудами,
Скрытыми бездны глубинами.
Схвачены снежными спрутами
Складки – парчевые крылия.
Гордо меж странными путами
Вышита белая лилия… и т. д. и т. п.
Неправда ли, прекрасно? Рисунки в Cannes и Ницце охотно покупались американками. Стихи переписывались и имели шумный успех.
Оказалось, что для того, чтобы найти «автора» – необходимо было отказаться от ярких не в переносном, а буквальном смысле. Я перешел на сепию и чернила (обыкновенным чернилом можно уже кое-что передать – спросите Владимира Ананьевича). Потому что чернилом, а не красной краской или золотой краской пишу мои стихи. Экзотические рисунки тесно слиты с экзотическими стихами. Рисовать я никогда не учился и в рисование мое не влюблен. Поэтому я решил пожертвовать эффектом среди американок для простых человеческих стихов – которые для меня дороже и любимее.
Я много о Вас думаю, – помните, Вы писали, что к педагогической деятельности неспособны. Я этому не поверил – не верю и до сих пор. Мои две поездки в Cannet меня в этом убедили. Как хорошо, что я знаю Вас. Раньше я думал, что Вы не такая, как Вы есть. Это очень странно.
Я думаю о том, что в моих стихах: «И думаю, и думаю…» [99]. Это и больно и приятно. Хотя приходится за собой следить очень зорко и внимательно. Это сильно занимает (это неточное слово), от многого другого отделяет, все мелочи и шероховатости сглаживаются и не замечаются. Много рисую. Ищу сходство (только теперь перешел к человеку и лицу). Делаю рисунки Кабри. Потом пишу прозой, это очень нелегко – самая трудная вещь простота и естественность. К ним пока не близок, но приближаюсь (черепашьим шагом).