Текст книги "Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю"
Автор книги: Анатолий Онегов
Жанр:
Природа и животные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
С лета по осень, занятые работой в лесу, мы не вспоминали о вине. Но завтра я собирался уходить, и сегодня по русскому простому обычаю мы с Иваном Михайловичем устроили прощальный ужин.
Старик наскоро, но ладно закатывал рыбники, я жарил на сковороде окуневую икру с луком и картошкой, резал крупный сочный лук слезящимися ломтями, укладывал эти ломти на тарелку рядом с отварной картошкой и варил уху, знаменитую уху из одних окуней.
Когда стемнело, мы сели за стол. На наше счастье, приемник принимал в этот вечер прекрасные народные песни. Мы пели вместе с неизвестным нам исполнителем и ждали того момента, той минуты, когда вино, разлитое по стаканам, чуть успокоится, устоится.
Это был наш второй праздник в лесу за два года. Только первый был в самом начале, а второй завершал мои дороги.
Когда совсем стемнело и на столе не осталось ухи, я поворошил в печи угли, выключил приемник и очень захотел спеть для Ивана Михайловича нашу «Три танкиста»… Песня на этот раз почему‑то не получилась.
Утром старик провожал меня из леса. Вчера еще сильный и большой, крепкий и прочный не только статью, но и своей деревянной ногой, сегодня он будто стал меньше. Вчера он лишь пригубил вино из стакана, будто боялся, что все доброе, чистое и откровенное, бывшее между нами, но никогда не произносимое вслух, вдруг выплеснется наружу. Сегодня он не выдержал.
Мы обнялись, его колючая борода жестко прошла по моей щеке, потом по второй, и мне показалось, что следом за бородой на моей щеке появилась слеза.
В конце деревни я обернулся – посреди улицы, широко расставив ноги, выпрямившись и будто загородив собой и огороды, и дома, и бугор, куда вчера садился вертолет, стоял русский резкой мужик, герой войны и хозяин нашего леса Иван Михайлович Зайцев…
Глава девятнадцатая
ДВОЕ
При всей общности внутреннего настроя каждый из лесных людей чем‑то да отличался от другого. Порой эта разница представлялась мне даже препятствием для того замечательного качества, которое я встретил в лесу и которое очень хотел приобрести. Это качество я называл умением двух людей жить под одной крышей.
Жить под одной крышей в лесу было порой просто необходимо, но эта необходимость не имела ничего общего с жизнью в коммунальной квартире. От коммунальной квартиры охотничью избушку отличало прежде всего то обстоятельство, что люди собирались под крышей лесного жилища по общему согласию… Как и при каких обстоятельствах составлялся такой договор, какие были сказаны слова, какие пункты договора «подписывались» будущими соседями – все это могло только домысливаться, ибо сам договор обычно проходил предельно немногословно…
Петра Мушарова и Василия Герасимова свело на берегу Домашнего озера стадо и память по оставленной земле. В ту весну в лес рядили пастухов. Первым отозвался Васька, а Петр просто промолчал, когда его будущий напарник зашел к вечеру и между прочим сообщил, что скоро погонят телушек… Тонкое безобманное чувство женщины угадало возможность договора, и Лизавета, та самая Лизуха–почтальон, о которой упоминал в своей песне Алеха Глазов, приняла предложение Василия в штыки.
В тот вечер Лизавета говорила: «Нет!», уговаривала мужа не ходить, перебирая все существующие и несуществующие недостатки будущего компаньона, но Петр молчал, и это молчание было самым веским доказательством его согласия.
Был ли Василий и на этот раз достаточно хитер, был ли Петр и тут опрометчив и податлив – это удел магазинных пересудов. Но два мужика, два совершенно разных человека безбедно отпасли стадо, поделили доход, не знали недоедания и скандальных историй, выходя из леса, никогда не обходили ни гостинцами, ни приветами семью другого, и даже стакан вина, появившийся у одного, всегда делился пополам.
Что связывало, что держало этих двух людей? Дополнение одного другим? Возможно. По крайней мере у пастухов существовало четкое разделение труда. Куда вести стадо, где его пасти сегодня, решал Петр. Проводив телушек, Петр возвращался в деревню, месил хлеб или сбивал масло, топил печь и варил уху.
Уху обеспечивал Василий. Василий был не столько для стада, сколько для добычи. В добычу входили продукты, рыба, мясо, и не только на сегодня, но и на зиму, в семью…
Вернувшись с озера, Василий выкладывал рыбу и тут же лез в печь. В печи всегда было что‑нибудь горячее: или уха, или суп из сухой лосятины… С едой Василий справлялся быстро. Казалось, его глубокая, ухватистая ложка не остановится до тех пор, пока не зазвенит дно котелка. Но дно котелка никогда не звенело, ибо рядом с неограниченным аппетитом жило в лесу мудрое и доброе правило: если ты не один, то можешь употребить только половину того, что оставили тебе. И Васька, дошлый, пронырливый Васька, никогда не нарушал этого правила. Половина того, что было в котелке, исправно возвращалась в печь до прихода человека, с которым был подписан молчаливый договор о жизни под одной крышей.
Да, разделение труда у пастухов было, однако то обстоятельство, что Петр был ответственный за завтраки, обеды и ужины, никогда не возводило добытчика Ваську в положение некоего смурного мужика, который, не дождавшись, пока баба подаст на стол миску, вставал и в сердцах уходил из‑за стола, оставив женщину сокрушаться и корить себя за нерасторопность. Был ли, не был ли занят чем другим Петр в то время, когда Василий мок на озере под дождем или месил грязь болот с мешком за плечами, почему не успел приготовить Петр обед или ужин – Васька никогда не интересовался. Отсутствие в печи котелка с ухой было для лесного старателя лишь сигналом к дальнейшим действиям: он тут же забывал усталость, голод и преображался в повара.
Людям, не умеющим согласно жить под одной крышей, наверное, может показаться, что оплошности Петра вряд ли оставались незамеченными Василием, который изматывал себя в лесу и вроде бы всегда имел право требовать к своему возвращению хотя бы миску горячей пищи… Я хочу разубедить таких людей: ни Василий, ни Петр не держали друг на друга никакой затаенной обиды, а тем более злости.
Забывать неудачи помогало в охотничьей избушке еще одно замечательное правило: все, даже самое неприятное, надо высказывать вслух. Это был еще один мудрый закон, созданный нашими предками, закон, пожалуй, вечный для тех, кто не мыслит себе жизнь друг без друга. Этот закон предполагал искренность, запрещая раз и навсегда отделываться недоговорками.
Когда в лесу двое, молчать нельзя. В эгоистичное молчание обязательно войдет подлая мысль о недостатках соседа, и эта мысль приведет человека, нарушившего закон дружбы, к упрекам. Сначала упреки тоже таятся. Они копятся, переполняют чашу твоего непорядочного молчания и однажды могут выплеснуться и даже взорваться…
Взрыв в лесу – дело сложное и не всегда управляемое. Неизведанность путей, к которым может привести взрыв молчания, объясняется прежде всего суровостью самой лесной жизни и той бурной энергией, которой наполнен человек, обладающий резким характером. Сложность разрыва отношений между двумя людьми, только что жившими под одной крышей, наверное, как‑то можно понять, если я напомню, что наши места из века в век считались, хотя и про себя, лесной вольницей. Вольница знала тяжелый, радостный труд, знала счастье созидания и огонь праздников, но никогда не знала ни царей, ни крепостного права. И даже сейчас сложность лесных характеров и отношений заставляет порой местное начальство по–своему, иначе, чем требует буква закона, подходить к отдельным явлениям лесной жизни…
В моей памяти навсегда остался человек в форме капитана милиции. Он не знал, что мне было хорошо известно событие, которое произошло не так давно. Мы просто ехали с ним в одном вагоне, курили на площадке, он поглаживал по голове моего пса и просто так, будто пришлось к слову, напутствовал меня в моих лесных дорогах. Строгий милицейский офицер просил меня быть внимательным к законам лесной жизни, нет, он не просил дать сигнал в случае непорядка, он просто привел известный мне случай и окончил свой рассказ такими словами: «С людьми надо уметь жить даже тогда, когда можешь взять в руки уголовный кодекс».
Событие, известное мне и капитану милиции, носило вначале внешне безобидный характер… В лесу, в лесной деревушке появились приезжие люди, и эти люди не очень вдумчиво отнеслись к тем лесным законам, которые родились задолго до сегодняшнего уголовного кодекса…
По нашим законам оскорблением женщины считается даже такое вроде бы безобидное действие, которое допустил приезжий человек… Женщина ему понравилась. Может быть, до этого человек, совершивший проступок, и не встречал никогда женщин, которые не допускали в свою сторону не только чужих рук, но даже и не совсем чистого взгляда… Человек дождался женщину в конце улицы и загородил ей дорогу. Событие сопровождалось громким требованием оскорбленной убрать руки и тут же стало известно всей деревушке. Человек отступил, видимо посчитав вдову, женщину, знавшую каждый день холодную постель, слишком глупой…
Так или иначе строились мысли провинившегося, в конце концов это было не столь важно для тех людей, у которых существовали свои понятия чистоты, нравственности, чести. Суд состоялся. Приговор был вынесен – и честь женщины защищена.
Суд леса и строгий приговор могли бы вызвать и встречный суд, суд, принятый по существующим законам страны. Но другого суда не состоялось… Пострадавший, приняв положенное наказание, порешил было дать выход оскорбленному самолюбию, а попутно и возместить телесные повреждения. Вот тогда‑то капитан милиции и рассказал истцу об истории лесного края. Результат был неожиданным – в деревушку пришло письмо, в котором недавний непутевый гость просил извинения…
В тот раз не гремели выстрелы, в тот раз провинившийся вернулся в свой родной дом, но выстрелы, топкое болото всегда оставались и могли быть в случае крайней необходимости. И наверное, поэтому, зная возможные крайние неприятности как расплату за подлость и преступление, ни один лесной житель никогда не прибегал к непорядочному эгоистичному молчанию…
Мне повезло в лесу на хороших людей. Только один раз в глухое предзимье случай свел меня с человеком, после которого не осталось хорошей памяти. Не знаю, может быть, этот человек помнит обо мне тоже только плохое, но так получилось, что ни я, ни он не сделали ничего для того, чтобы мирно прожить под одной крышей. Так получилось – и мы никогда–никогда не пойдем вместе в лес.
За стенами дома тяжело висели промозглые октябрьские дожди. От бесконечных дождей разлились болота и утонули дороги. До людей стало еще дальше, озеро и лес почти не кормили нас, и нам оставалось только ждать конца непогоды. Сахар, масло, крупа давно были поделены на нормы. Эти нормы убывали с каждым днем и, наверное, как‑то по–своему тоже внесли начало разлада в отношения двух бывших друзей. Давно в избушке не тянулись песни, давно у вечернего огня не говорилось о будущем – мы молчали.
Наверное, можно было уже и не вспоминать ни трясущихся рук при виде последнего пятка картошек, ни обросших лиц, ни голодный блеск запавших глаз. Наверное, можно было теперь забыть и смерть собаки, которая верно прошла со мной первую дорогу в лес.
Собака погибла от моей руки. После выстрела я вышвырнул на улицу рюкзаки, и мы ушли к людям. После выстрела пришла трезвость. Трезво мы добрались до людей, встретили тепло сердец и богатый стол. Но за теплом и обильной пищей я долго не мог отделаться от того взгляда, который оставил мне перед выстрелом на долгую и больную память мой Верный… И может быть, этот взгляд, эти глаза, уже видящие черные пустые глаза двустволки, и заставили меня сейчас снова вернуться и к непорядочному молчанию, и к легкому признаку голода, который чуть было не снес нашу внешнюю благопристойность…
Первый раз я преступно промолчал в тот день, когда встретил прибывшего ко мне человека. Человек не знал законов лесной жизни, не знал особой трудной цены сухарей и муки на промысле, а я постеснялся спросить гостя, принес ли он с собой все необходимое для жизни вдали от магазина, – и мы остались под раскисшим небом на половинной норме продуктов.
Пожалуй, эту неудачу все‑таки можно было пережить, можно было забыть и мою первую недоговоренность, если бы лесная жизнь не приготовила нам нового испытания. Тогда в избушке нас было трое: два человека и молодой пес. С псом росла и крепла надежда на удачный зимний сезон. Пес открывал путь к кунице – самой заветной цели охотника. Но пес заболел. Чума свалила собаку. Верный слег, через каждые десять минут просился на улицу и, как все псы, жаловался на свою боль только глубокими собачьими глазами.
Не знаю, умел ли до этого мой новый сосед относиться достойно к собакам, но те дни породили во мне подозрение, что этот человек был больше склонен завидовать псу, которому положили в миску лишнюю ложку каши… К сожалению, и это мое открытие тоже осталось только при мне. Я снова забыл умное правило «не молчать», когда услышал упрек в адрес собаки–нахлебника. Тогда я, молча пропустив чужие, непонятные мне слова, по–прежнему продолжал выхаживать пса, но теперь предлагал ему только то, что приходилось в котелке на мою долю, – теперь котелок при свидетелях вынимался из печи и его содержимое щепетильно делилось только на две части…
Под одной крышей уже не хотелось быть. Надо было уйти, но куда? Дорога вселяла ужас, пес привязывал к стенам, и мне оставался только дневник. Наверное, говорить с листом бумаги о твоем соседе тоже было немалым преступлением. Тогда я еще не осознавал этого и, не умея пока прямо в глаза назвать вещи своими именами, домысливал и изливал свои чувства при свете еле живой коптилки.
Так крепло непонимание, недосказанность, невольно возникшая лживость, о которой хорошо сказал Леонид Мартынов:
ЛОЖЬ
Поначалу в самых мелочах,
А дальше – больше, гладко, без заминки,
Как будто в ясных солнечных лучах
Бесчисленные плавают пылинки.
И если в глаз попало – трешь и трешь
И пальцами, и даже кулаками,
Но кажется, что маленькую ложь
Не вынуть и обеими руками…
И докторов напрасно не тревожь,
А знай: всего искуснее и чище
Глаза нам застилающую ложь
Прочь устраняет дерзкий язычище!
Перелистывать страницы тех дней неприятно и стыдно. И из всего написанного тогда я позволю себе вспомнить лишь ту ситуацию, которая нередко сопутствует лесной жизни. Эта ситуация не всегда зависит от человека, она длится обычно не очень долго и тут же забывается, и люди, попавшие в подобные условия, никогда не придают им особого значения. Эта ситуация – голод, или, менее громко, небольшая нехватка продуктов. Что приводит к такой нехватке? И стихийное бедствие, и недомогание человека, у которого как раз ко времени болезни окончились продукты. Реже встречаются в лесу нерасчетливость, неумение распределить взятое на длительный срок.
Мой дневник тех дней сохранил одну не совсем приятную мысль… Нет, никогда я не видел алчных, голодных глаз своего пса. Я мог оставлять на столе котелки, миски, хлеб, сахар, мог раскладывать по кучкам продукты, чтобы помнить, сколько еще дней отводилось мне на лесную работу, но никогда, даже случайно, я не держал мысль, что однажды мой пес взгромоздится на стол четырьмя лапа–ми, и жадный хруст сухарей на его зубах раньше, чем сама пища, насытит животное, нарушившее свои собственные правила. Пес умел стоически переносить все известные и неизвестные ему ранее неприятности. И теперь я сравнивал больного пса со своим соседом, у которого уже тряслись руки и появились неопрятность и подозрительность. Подозрительность безошибочно определяла тот момент, когда пяток картошек еще только–только доваривался.
Беспокойное, не находящее себе места шастанье по дому, шарканье подошв по половицам, бесцельное сидение у окна – все это с болью возвращало в иной мир, мир благородных поступков и привычек… Почему же там, где принято было говорить «спасибо», «пожалуйста», где мы умели извиняться и уступать место друг другу, почему же там мы не замечали ничего такого, что могло оттолкнуть нас от понятия «дружба»… По ночам, отхаживая собаку, я долго и порой оправдательно для себя вспоминал многие трудные работы вдали от людей… Мне вспоминались те же геодезисты, которые не всегда с первого раза находили себе товарища по работе. Но когда человек, работающий месяцами в тайге, все‑таки останавливал на ком‑то свой выбор, то с ним он уже не расставался и на следующие сезоны. Люди выбирали, проверяли друг друга в крайних условиях, проверяли там, где многое, годившееся лишь для салонных обращений, отпадало и оставалось только умение человека быть человеком. Понятие «быть человеком» расходилось далеко по всему многообразию правил и внутренних качеств людей… Верность слову, бескорыстная помощь соседу, порой самоотреченность ради ближнего – все это было не только уделом романтических повествований, это было законом жизни геодезистов, геологов и молодых и старых хозяев заонежской тайги.
К счастью, в ту глухую осень, когда Верный доживал свои последние дни, нам не подвернулось никаких других испытаний, кроме негодных дорог, недостатка продуктов и болезни собаки. Но даже эти обстоятельства далеко отодвинули нас от того единодушия, которое связывало хотя бы Петра и Василия…
Надо было искать выход… Выход был, простой и ясный, – пойти к людям и принести продукты. Путь туда и обратно занял бы не более двух дней. Наверное, я и не стал бы ничего обсуждать, если бы пес мог передвигаться следом за мной по дороге. Оставить собаку и уйти было нельзя: пес выбил бы окна и пополз бы следом за мной. Это была черта характера собаки, и с нею, вероятно, надо было считаться, как считаемся мы с человеком, прошедшим рядом с нами не всегда легкую дорогу. Вот это обстоятельство и заставило меня все‑таки заговорить. Каким‑то неимоверным усилием я заставил себя раскрыть рот. Мои соображения сводились к следующему: идти за продуктами должен был он. В противном случае гибель собаки. И человек принял гибель собаки, предложив мне самому выполнить роль убийцы, освободить нас от гнетущей обузы и после этого вместе уйти к людям. Следующее, последнее предложение – иду я, а он остается и постарается удержать собаку… Это предложение мой сосед тоже не принял…
Человек падал, падал, не вызывая к себе сожаления, и тогда, кажется, я очень хорошо понимал корни лесного самосуда, который знали наши деды. Такой самосуд, наверное, никогда не был подлостью. Подсудимый не вызывал жалости, он сам уходил от людей, но уходил не молча, как раненый заяц, а оскаливаясь и грозя перегрызть горло тем, в чьем обществе он не смог стать человеком. Я вспоминал все известные мне случаи бывших когда‑то самосудов, и ни разу подсудимый не вызывал у меня жалости. Правда, виновного можно было оставить и безнаказанным, можно было отпустить в другую жизнь, где, смешавшись с течением людей, бывший «преступник» мог прикрыть себя маской наигранной учтивости, загородить свою трусость рассказами о прежних успехах.
Но даже там, где можно попытаться скрыть себя, где крайние случаи жизни редко встречаются на пути, есть хороший обычай, сохранившийся с Великой Отечественной войны.
«С этим человеком я не пойду в разведку». Нет, это не эгоизм, не желание ответственного за разведку иметь рядом безмолвно подчиняющихся людей. Это всего–навсего отказ иметь возле себя того, кто может подвести в минуту опасности, может не выдержать и сбежать, как сбежал от меня из леса человек, клявшийся, что теперь он все понял и что теперь будет человеком…
Кончилось лекарство, кормить нечем было даже больную собаку, мысль о самосуде жила рядом с нами: у меня – как у судьи, а у него – как у подсудимого… Что заставило меня разрядить ружье в сторону собаки? Я не хочу вспоминать об этом. Я помню другое: как мы вернулись обратно с продуктами, как приходил ко мне по ночам мой бывший Верный и как моя неверность псу не давала мне покоя… В это время и состоялся настоящий разговор, разговор, правда, о нас самих. Вот тогда я и услышал от своего соседа и клятвы, и признания в трусости. Я поверил словам, постарался забыть многое неприятное, и, наверное, тем неожиданнее было для меня его решение все‑таки уйти.
Последняя совместная ночь прошла тихо. Она началась и окончилась по доброй памяти еще одного лесного правила: в дорогу надо провожать легко. Как мог, я постарался легко проводить человека, оставив самой дороге право задавать идущему по ней вопросы. Говорят, дорога помогает. И я до сих пор стараюсь придерживаться этого правила, придерживаться даже тогда, когда заранее знаю, что пользы от доброты провожающего может и не быть.
Наверное, после моих рассказов о животных, после разговора об озерах, болотах, о промысле и просто о погоде этот неожиданный экскурс в личные переживания может показаться странным. Нет, я не прервал повествование о жизни в лесу, я вспомнил законы этой жизни, законы откровения, чистого сердца, вспомнил умение знать тревоги соседа – и вспомнил только для того, чтобы лишний раз объяснить те пути, которыми внешне суровые, молчаливые люди приходят к умению добро жить не только сами с собой.
Доброта рождается из умения думать о соседе. И этим соседом может быть в лесу и озеро, и медведь, и волки, и просто человек, с которым сошелся ты в охотничьей избушке. И пусть не всегда твоя доброта обернется для тебя успехом, пусть не всегда твоя забота оплатится встречной заботой. Да в конце концов доброта Ивана Михайловича, дедки Степанушки, Петра Мушарова, Виктора и даже Васьки никогда не знала за собой корысти и расчета. Быть внутренне добрым, уметь забывать обиды, прощать многое – это тоже было правилом, не последней чертой широкого резкого характера, который рядом с добротой оставлял за собой право выложить на стол все обиды.