355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Онегов » Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю » Текст книги (страница 9)
Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:01

Текст книги "Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю"


Автор книги: Анатолий Онегов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

Кому и как разошелся мой мешок, я не знал. Вечером я пил чай, дымил «Беломором», угощал своего пса пряниками и, чувствуя себя по меньшей мере золотопромышленником, крыл Ваську. Крыть этого неугомонного человека все‑таки стоило… Его преждевременный вояж, как и все остальные деяния доморощенного лешего, преследовал не просто деловые цели. Васька поторопился к людям, чтобы разыграть очередную комедию: с его слов люди представили, что я принесу очень много рыбы. Слух о близком явлении богатого купца распространился с быстротой наилучшего беспроволочного телеграфа, и еще к ночи все приходили и приходили люди с одной–единственной просьбой: «Ну хоть на вару, хоть с горсточку‑то окуньков бы…»

Горсточка окуньков вовсе не была той мерой, которой принято оценивать размер подаяния. Люди были сыты. Каждый из них мог купить всю и мою, и Васькину рыбу и сделал бы это с удовольствием, но рыбы было мало, и просьба людей, эта горсточка, скорее всего напоминала очередь в рыбном магазине за осетриной, когда продавщица объявляла, что товара почти не осталось. Тогда люди обращались с просьбой в кассу и к продавцу: отпускать в одни руки не более полукилограмма. Нередко такая просьба в рыбном магазине не имела успеха, и я с горечью сравнивал людей, стоявших у прилавка первыми, с теми женщинами, которые полдня ждали меня, которые получили в свои руки всю рыбу, но уступили ее другим, оставив себе лишь малую толику.

Откуда такое душевное качество? Может быть, от того самого сушника, от той избушки на берегу отхожего озера, где два–три рыбака рядом топят не один день общую печь и никогда не считают, чьи продукты израсходовали они сегодня или вчера на завтрак, на обед или на ужин…

Что было у меня в избушке на Долгом озере на завтраки, на обеды, на ужины, я, пожалуй, и не вспомню. Не вспомню хотя бы потому, что ни разу не знал ни завтраков, ни обедов, ни ужинов как таковых…

Говорят, что для подобного повествования неплохо подошла бы дневниковая форма, то есть форма дневника… Я никогда не задумывался над тем, в какую форму обрядить свой рассказ. Рассказ получался как‑то сам по себе, и, начни я его снова, он, пожалуй, выглядел бы немного иначе. Безусловно, каждый день отхожего промысла отличается один от другого. Эти дни можно точно сосчитать по страницам дневника, который я все‑таки умудрялся вести. Но после утра, дня и ночи ловли, после двух–трех кошелок вычищенной и выложенной в печь рыбы, после дождей, гроз, бесклевья, после двух–трех глотков крепкого–крепкого чая перед дорогой на озеро и точно таких же глотков по возвращении, уже перед новым утром, под гнетущий визг комаров мне оставалось записать в дневнике только отдельные факты… Выехал во столько‑то, приехал тогда‑то, улов такой‑то, сухарей, сахару и крупы осталось всего на столько‑то дней… Уходить придется тогда‑то… Я не буду сейчас возвращаться к своему дневнику, я просто вспомню столик в избушке и сорок пять зарубок, сделанных на его досках моим ножом… Сорок пять зарубок – это сорок пять дней и ночей на Долгом озере. Это на сорок пять дней хватило всего, занесенного в лес за один раз, это сорок пять раз я спускался к лодке, брал весло и сорок пять раз уезжал в туман или дождь, чтобы часам к одиннадцати вечера вернуться обратно. Иногда путешествия на лодчонке продолжались по восемнадцать – двадцать часов, иногда в такие путешествия я не брал даже сухарей… Иногда почти ничего не привозил домой…

Из всех вариантов приобретения мне больше всего нравится коллекционировать закаты, находить необыкновенные лилии и запоминать разговоры деревьев. Этим богатством поделился со мной лес. Но эти богатства были тогда лишь для меня. А рядом оставалась еще одна оценка моей дороги – оценка моего пути другими. Я не знал тогда, будут ли мои находки приняты и оценены, и, наверное, поэтому был очень рад доброй оценке людей, просивших у меня хоть немного сушника, хоть горсть, хоть на «вару».

Я всегда помнил эти слова и старался делать сушник таким, чтобы одной горсти моей рыбы хватило на целый чугунок хорошего супа. Из плохого сушника сварить хороший суп нельзя, плохой сушник не разваривался, отдавал гарью и углями, грязный сушник оставлял в тарелках чешую и темные пленочки неудаленной крови. Но даже чистый, хороший сушник мог быть первого, второго и нижеследующих сортов. Сухая рыба первого сорта всегда была белая, мясо почти не теряло цвета, и делать такой сушник доставляло удовольствие, как доставляет удовольствие хорошей хозяйке подать на стол румяный сочный рыбник или сдобные, тающие во рту кренделя.

У нас никогда не говорят «чистить рыбу» – рыбу у нас «порют». Но «пороть» рыбу можно лишь ловким движением острого ножа. Нож должен быть по руке, рядом всегда лежит брусочек, чтобы лезвие не знало тяжелого хода. И все это: острый нож, удобная рукоятка и широкая доска для разделки на ней рыбы – подчинено одному–единственному требованию: быстро и качественно обработать дневной улов. Сам процесс подготовки рыбы к печи не очень романтичен… Ловкое движение ножа по окуневому боку вдоль жаберной крышки надсекает рыбу от позвоночника до брюха, следующее движение лезвия – и на кончике ножа выбрасываются на доску внутренности. Рыба сложена в кошелку, хорошо промьгга в озере, промыта несколько раз. И теперь ее осталось положить на лопату и отправить в печь.

При сушке чешуя с окуней никогда не снимается, она остается, а потом легко и просто удаляется ложкой или ножом от отваренной рыбы. Окуневая чешуя даст клей и никогда не будет плавать по тарелке. Не снимается чешуя и со щуки, ибо чешуя щуки обладает точно такими же свойствами. Но сама щука разделывается несколько иначе. Щуку пластают, режут со спины от конца морды до хвоста, а потом разворачивают. Из развернутой распластанной щуки вынимают внутренности, икру, печень, а иногда и светлый мягкий жир, на котором можно жарить ту же икру… Когда щука слишком велика, ее режут на куски, промывают тяжелые желтые куски мяса и также приносят в кошелке к печке.

Быстро и легко обрабатывать только щуку и окуня. Сложней с белой рыбой. Белую рыбу нужно освободить от чешуи, и поэтому разделка сороги, леща и язя несколько затягивается.

Рыба вымыта, принесена к печи, а дальше начинается великая северная сказка…

Сказка начинается с умения топить печь. Печь можно топить под суп и кашу, можно топить под хлеб и рыбники, то есть пироги с рыбой, и совсем особо надо топить печь под хороший сушник. Печь для хорошего сушника должна быть в меру жаркая, а для этого надо знать и печь, и дрова, знать не хуже, чем знаем мы свой любимый инструмент, будь то топор или концертная гитара.

Итак, печь вытоплена. Ее нельзя остудить, а поэтому надо быстро вымести угли. Угли выметаются помелом, сосновой мохнатой метелкой на длинной ухватистой ручке. Помело предварительно смачивается, окунается в озеро или в кадушку с водой, и эта вода не дает сосновой игле вспыхнуть, заискриться рядом с жаркими углями. Углей в печи больше нет, и тогда на под, на ровный пол очага, тонкими рядками выкладываются тростник или солома.

Солома вздрогнет, затрещит, грозя вот–вот взорваться, вспыхнуть белым пламенем, но ловкая деревянная лопата уже успела выложить на солому куски рыбы. Рыба зашипит, заварится на жару, закроет собой солому, не пустит огонь, а солома, тонкая и слабая, не даст рыбе припечься к глиняному поду.

Сначала я долго удивлялся, как могут жить рядом огонь и хрупкая солома, что стелется под рыбу на раскаленную глину. Казалось непонятным, почему солома не вспыхнет, почему только потрескивает. Огонь и солома. И это радом, как рядом сейчас сырая холодная ночь и тихий уют рубленой избушки…

Первый раз я сушил рыбу с опаской, долго не мог уснуть, слушал шипение и треск в печи, вставал, зажигал коптилку и неуверенно всматривался в таинственную глубину очага. Рыба высохла, не сгорела, солома осталась соломой, я успокоился и где‑то для себя понял, что, может быть, именно так, на таких контрастах, и живет северный лес, живет тайга, где легкая, светлая березка вместе с ромашкой и земляникой приветливо встречает человека, только что покинувшего тяжелое, черное болото еловой тайги…

Я давно знаю, как будет сохнуть рыба, знаю, как положить солому, как вымести перед этим под и когда совсем закрыть печь. Но закрывать печь еще рано, в печи еще есть небольшой огонь, и около этого огня можно немного посидеть, отдохнуть после целого дня ветра и волн, можно вспомнить замерзшие ноги, одеревеневшую спину, какую‑нибудь очередную неудачу… Нет, сейчас, когда кончается день и начинается ночь, когда начинается иной мир, мир огня и глубокой тишины, совсем не хочется вспоминать ушедшее на покой светлое, рабочее время суток, вспоминать прожитый день. Он был обычным лесным днем, целью которого оставался все тот же сушник, сушник, которого ждут, за которым меня проводили люди и который сегодня все‑таки будет, несмотря на погоду и мою усталость.

Глава одиннадцатая
СТАДО

Есть у природы свои верные и вечные спутники. Пожалуй, это совсем другие люди. Я не видел у них никогда страха перед стихией, неуравновешенности или нервного беспокойства. Порой казалось, что все эти пасечники, бакенщики, лесники в пастухи отдали себя безвозмездно лесу, воде, а стихия одарила этих людей тихим душевным спокойствием.

Спокойствие не любит шума, и, наверное, поэтому пастухи казались мне раньше неразговорчивыми, замкнутыми людьми. Неразговорчивость иногда пугала или тайным замыслом, или абсолютной пустотой вечно молчащего человека, а неумные рассказы праздных людей порой подтверждали мою неглубокую догадку, что в пастухи Алеша Данилин пошел лишь потому, что в другие места дороги ему были закрыты…

Алеша Данилин жил на берегу Оки, далеко от тех мест, о которых сейчас мой рассказ. Наше знакомство состоялось давно, я не знаю, жив ли этот замечательный человек сейчас, но еще тогда Алеша, которого по деревне нередко поминали дурачком, заставил меня забыть и о пустоте, и о тайных замыслах пастухов. Правда, тайны у Алеши были, но эти тайны никогда не преследовали ничего темного и непорядочного – скорее всего Алеша был просто поэтом.

Нет, он не умел объясняться стихами, не сложил за всю жизнь ни одной песни, но тонкое чувство, через которое приходил к нему весь окружающий мир, не оставляло сомнения в особой одаренности этого человека. Он видел и понимал больше, чем те, для кого кованый сундук был дороже песни рожка или запаха кашки, поднявшей под утренней росой свою белую кудрявую головку…

Богатство пастухов часто не оставалось в себе. Когда увиденного и понятого накапливалось много, это приобретенное тонкой, внимательной душой вдруг начинало петь какой‑нибудь очень простой, но надолго запоминающейся песней…

 
Шла Лизуха с Шильды пеша,
Принесла Петру депешу…
Говорит Петро Анюшке:
– Отберут у тя коклюшки…
 

Вам, наверное, не все понятно здесь. Но здесь нет ни безграмотности, ни желания втиснуть в размер стиха форму родительного падежа личного местоимения «ты». «Ты» – это очень русское слово. Оно родилось много раньше, чем узаконенный кодекс о склонениях и падежах. По этому кодексу меня учили знать, что есть: ты, тебя, тебе… Но когда принимали это постановление, наверное, забыли пригласить ходоков из нашего леса. А может, они и были на великом собрании, но их голоса не учли по причине малочисленности. Ходоки вернулись в лес, по–прежнему валили ели, ловили рыбу, возили на продажу рябчиков, грибы и клюкву и легко справлялись с местоимением «ты» по–своему… Ты, тя, те – безграмотность?.. Не знаю. «Ты» – это не французская или немецкая гостья, а очень свое, простое, и это «ты», может быть, не обидится, если его произнесут чуть–чуть по–другому… Так что очень прошу вас понять, что «тя» вместо «тебя» – это не из желания сохранить музыку стиха.

Что еще в этих четырех строчках… «Пеша»?.. «Пеша» означает, что по дороге из Шильды не всегда проедешь, а потому часто приходится ходить пешком даже почтальону… Вот и все. А «коклюшки» – это местное название клочков земли.

Простота хранится памятью людей, а вместе с музыкой слова доходит до тебя ясно и очень запоминается, как песни Алехи Глазова про Лизуху, Петра и депешу.

Алеха Глазов тоже был пастухом, лесным загадочным пастухом в нашей деревушке. Тогда он придумывал песни, отдавал их людям, и люди пели эти песни, как поют свои старинные, протяжные и всегда сердечные и как поют «Три танкиста», «По диким степям Забайкалья…» и «Бабье лето».

От всех остальных лесных пастухов Алеха Глазов отличался редкой и бурной неуемностью нрава. Возможно, эта черта характера и не давала ему оставаться при стаде каждый год. Он вечно что‑то искал, уходил, снова возвращался, снова менял батожок пастуха на рычаги бульдозера, снова приходил на наши выпасы, рядился в пастухи, приносил с собой пережитые за прошлый год истории и новое нетерпение опять вернуться туда, где эти истории, по его мнению, еще не были как следует доведены до конца.

Последняя история, вернувшая Алеху на наши выгоны, произошла с трактором. Этим трактором Алексей плотно прикрыл дверь больницы. Тогда тяжело заболел человек, просто человек, не состоявший с Глазовым ни в родстве, ни в панибратстве. Больница была далеко, но у Алексея был трактор. Трактор всполошил больницу, но врач наотрез отказался продолжить за полночь рабочий день. Алеха придвинул трактор к крыльцу и прикрыл дверь, за которой жил врач… Кажется, это был даже не трактор, а бульдозер… Конечно, машина оказалась чуть крепче крыльца. Больному все‑таки помогли, а Алеха Глазов снова подался в лес.

Я хорошо знаю, что трактор Алексею скоро вернут. Наверное, то же самое чувствует и Глазов. И это беспокойное чувство все‑таки мешает ему быть до конца пастухом.

В пастухи, наверное, нельзя бежать. В пастухи, к стаду всегда надо прийти, прийти раз и навсегда, прийти откровенно, добро и по–доброму щедро, как пришел навек к стаду на берегу среднерусской реки Оки Алеша Данилин.

Около Оки давно нет непроходимого леса, давно перевелись в оставшихся лесных островах лешие, и внимательное молчание пастуха, которым он хранит свою главную тайну, наверное, было у Алеши Данилина уже просто традицией. Но здесь, в лесу, в настоящем еловом лесу, в тайге, где все еще бродит леший, стащивший шапку у Васьки Герасимова, где медвежьи тропы идут бок о бок с тропами телушек, главная тайна пастуха остается реальной силой.

Главная тайна лесного пастуха – отпуск… Вы помните главу, которую я назвал этим именем? Речь там шла о пропавшей телушке, о Грише, на затылке у которого хранится шрам от медвежьей лапы, и о главном «хозяине» пастуха – лешем. Отпустить в лес пастуха и стадо и обещать покровительство и помощь может только этот, небольшого роста, косматый старик.

Говорят, раньше леший казался нашим предкам внушительной фигурой. Тогда он, наподобие знаменитого мороза–воеводы, разгуливал по тайге, сбивая суковатой дубиной вершины елей. Но сейчас леший стал пониже, сгорбился, одряхлел, забыл о своей сказочной силе и подстерегает только подгулявших прохожих.

Я не хочу сейчас идти в лес, садиться около столетней ели и, выложив на смолистый пень многозначительную анкету, грозно требовать от трясущегося лесного скитальца искреннего признания. Пусть доживает свой век этот рассыпающийся старик с темной биографией, тем более что сейчас он вроде бы и не делает ничего плохого. И даже больше: говорят, что на старости лет к лесному плутню пришло раскаяние, и теперь он, всячески стараясь загладить свою прежнюю вину, дарит людям мир и покой взамен на обещания этих людей хранить свою мораль, соблюдать свои обязанности перед другими людьми даже тогда, когда никто из ближних не подсматривает за тобой.

Эти обещания и называются статьями отпуска, которые принимают на себя, в частности, пастухи…

Каждое утро мы выгоняем своих телушек из деревни. Куда гнать скот, решаем с вечера. Да мы никогда и не гнали своих телушек – мы просто открывали ворота из деревни в ту сторону, куда сегодня стаду положено было идти.

Торопиться за стадом, а тем более гнать его, наверное, нельзя. Стадо само, без лишнего крика, без палки, без кнута должно выйти на траву. Тихое стадо не станет носиться от низины к низине, чаще выберет то, что попадается под ноги, и не уйдет далеко. Такое стадо не надо долго собирать в обратный путь, да и сам спокойный мирный день богаче обернется к вечеру привесом или молоком. Наверное, поэтому у пастуха в лесной деревушке никогда не встретишь в руках кнута. Кнут не может быть там, где рядом лес, где напуганная корова шагнет в кусты, а потом ищи ее до следующего утра. Для кнута в лесу нет и пространства, да и сам характер лесного человека разрешает ему иногда пользоваться только легким батожком.

После батожка и тихого стада добрая медлительность того человека, которому все жители деревни доверили своих коров, является ко мне здесь над озером, рядом с нашими телушками еще с одной стороны…

Пастуха в лесной деревне не нанимают на работу, а рядят, уговаривают всем миром, окружают посулами, ждут отказа и снова уговаривают. Потом наступает день первого выгона. Он наступает добрыми словами пастуху, напутствием своим Буренкам, Пестронькам, Ракетам и Планетам и, конечно, колобом, знаменитым колобом пастуху от лица села, мира в знак уважения и благодарности за будущее добро. Колоб вкусный, он печется из толокна и масла, и получить такой подарок – не совсем последняя оценка твоей деятельности за прошлый год, когда ты лонись, то есть бывшим летом, отпас удачно, и не последняя просьба постараться и дальше…

И эти уговоры, этот колоб и добрые слова, произнесенные с расстановкой, пожалуй, и есть начало той легкой тишины, которая и окружает мир настоящего пастуха, мир, где все зависит только от него самого…

Стадо добрело до Щучьего ручья и разошлось по низине. Пастух поднимается выше к еловому острову, вешает на сук сумку с хлебом и бутылкой молока и просто сидит, прислонившись к березовому стволу. Внизу озеро и мирное покачивание волн у песчаной косы, рядом голубой шумок березняка, тонконогий шорох осинок, мудрое молчание елей и голоса редких колоколов на шеях телушек. А остальное – тишина. И в этой тишине у озера, около поляны и совсем в другом месте только «динь–динь» одинокого колокола… «Динь–динь» – там, «динь–динь» – слева и сзади. И уже не колокола, не стадо, не металл, а малиновый голос мягко и ласково плывет над водой вместе с белыми облаками… Малиновая спокойная тишина. Но рядом с этой тишиной – тайга, в которой могут таиться опасности и неприятности для пастухов.

Такую неприятность могут принести с собой рыжики… Я слышал и раньше об этих замечательных грибах, мне нравится видеть их солеными и яркими в глубоких тарелках, поданных к столу, но я долго не верил, что эти самые грибы, эта слава северного леса, могут принести с собой долгие часы поиска заблудших коров.

Первый раз с рыжиками и коровами я познакомился несколько необычно. Я пас телушек не по отпуску и не очень соблюдал основное обещание лешему – не отлучаться от стада. Я отлучился, отлучился за грибами, принес целую корзинку волнушек и рыжиков и преспокойно уселся в тени перекусить. Дорога за грибами разморила, и я чистосердечно признался себе, что попросту хочу вздремнуть… Очнулся я от нетерпеливого сопения коровьих морд над моей головой. Телушки узрели рыжики, разнесли корзину с грибами, начисто съели все, собранное в лесу, сжевали оставленную на земле сумку и уже тянулись к моей шапке. Я вскочил, разогнал настырных вредителей, но тут же обнаружил еще одну беду: половина стада сбежала в лес.

Как правило, корову, попробовавшую гриб, уже ничто не могло остановить: ни мягкая трава под богатой росой, ни батог пастуха, – коровы шли туда, где появились грибы.

Иногда удерживать коров от разгульных походов помогали собаки. Этих собак никогда ничему не учили, но они верно и порой совершенно бескорыстно несли свою ответственную службу. Собаки лениво тащатся вслед за тобой, тут же укладываются под тем деревом, где ты повесил сумку, и порой кажется, что этим сонным животным давно надоела возня со стадом. Но так кажется только до твоей первой команды: «Шарик‑то! Копейка‑то! Уси!» Собаки мгновенно взвиваются и бросаются именно к той корове, которую ты имел в виду. И тогда какой‑нибудь гулящей Маньке здорово достается. Псы хватают за хвост, лязгают зубами около морды. Манька испуганно таращит глаза, гремит колоколом и поспешно возвращается к стаду. И снова малиновая тишина, но в этой тишине настырная корова внимательно посматривает в ту сторону, где расположились ее сторожа. Сторожа могут чуть–чуть и забыться, и тогда дурной корове удается незаметно проскользнуть за кусты ольшаника, потом – ельник – и ищи разгульную тварь всю ночь.

В лесу Маньку может выдать лишь колокол. Колокол большой и звучный. Такие колокола навешивают не всем, но ей, Маньке, он положен за бродячий нрав. И корова, видимо, знает это. Знает она и другое: как уйти в лес, чтобы колокол не рассказал о побеге. Хитрое животное вытягивает шею, колокол не шевелится, не касается груди, шея неподвижна, и колоколу совсем не обязательно греметь…

Таких коров пастухи не любят, и, бывает, договор с миром, с жителями села, может и не состояться всего лишь из‑за какой‑нибудь Маньки…

С травы сходит роса, выше и жарче плывет над головой солнце. Высокое солнце должно обещать тишину и полуденный покой в тени. Но летом в лесу нет полуденного покоя – его уничтожают слепни…

Слепней у нас почему‑то называют оводами, именно оводами, а не оводами. С высоким солнцем овода сваливаются на стадо и доводят его до состояния буйного помешательства. Сначала только усиленная работа хвостами выдает приближение грозы. Потом по бокам, по спинам животных проносится нервный тик. Дальше хвосты поднимаются трубой, и вслед за первой выведенной из себя коровой все стадо срывается с места и мчится бог весть куда.

От оводов спасает только вода, озеро, в которое можно забраться чуть ли не с головой. В озере тоже есть пища, но листья и бутоны кувшинок не могут возместить обычный дневной рацион, и каждый день в июльскую жару Пестроньки и Маньки недодают хозяевам молока. Недополучить с вложенного в хозяйстве не принято, и тут же с наступлением оводов расписание стада меняется: днем стадо стоит во дворах, а в светлые ночи отправляется на выпас.

Но обезуметь стадо может не только от оводов. Вывести из равновесия, казалось бы, равнодушных ко всему животных могут чужие собаки и даже зайцы.

Своих и чужих собак коровы различают превосходно. Знают они псов и из соседних деревень и относятся к ним с таким же безразличным равнодушием, как и к своим придворным Шарикам и Копейкам. Но зато чужим собакам не спускается ничего. С протяжным победным мычанием коровы бросаются на незнакомого пса, и худо той собаке, которая по глупости или по незнанию вовремя не отступит.

Пожалуй, эта агрессия коров ведет свое начало еще с тех далеких времен, когда они назывались дикими животными, не знали заботы человека и вынуждены были защищать сами себя от нападения хищников. Сейчас дикие времена коровами позабылись, не каждая из сегодняшних Ракет и Планет знает волка, но инстинкты живы, и за их живучесть приходится расплачиваться чужим собакам и подвернувшемуся под копыта зайцу… Зайца коровы гоняют самозабвенно, окружают кольцом, и только чудо может спасти косого от азартных «охотников».

Сегодня к стаду чужие собаки не подходили, не подвернулся нашим телушкам и заяц, уже август – и нет оводов. Правда, в лесу есть рыжики, но с берез и осин на днях начал падать лист, и теперь редко какие отважные коровы забредут в тайгу. Падающий лист, его шорох пугают животных, телушки останавливаются, вертят головой и отступают из леса после каждой струйки ветра… Сейчас пасти скот легче, но вместо грибов и оводов появилась новая забота – звери. Звери есть. Летом их почти не было слышно, но сейчас, к осени, медведи и волки могут невзначай посмотреть в сторону стада… Когда стадо затихнет, спустится к озеру, я ненадолго пойду в лес, чтобы по мокрой дороге узнать, не проходили ли сегодня поблизости волки…

Волки могут и совсем не подойти к стаду, но они есть. Вчера за озером близко подала голос волчица. Правда, ей никто не ответил: ни волк, ни волчата, – но волчата в этом году были, уже попадались следы волчьей семьи, да и коровы, зашедшие слишком далеко, не раз поспешно возвращались обратно к пастушьему станку.

Станок пастуха совсем нехитрое сооружение. Несколько березовых или осиновых стволиков, да иногда такая же березовая спинка, как у лавочки. Станок всегда установлен там, откуда можно хорошо видеть и слышать по колоколам все стадо, куда телушкам еще разрешается заходить и где, наконец, можно остановиться, встать и самому. У станка под вечер разводится огонь. Огонь невеликий – только для того, чтобы вскипятить чай да еще посмотреть на медленные язычки небольшого пламени…

Волчьих следов на дороге не оказалось. Прошел еще один день, прошел тихо. Кого благодарить за это? Себя? Себя не принято. Может, того дедку, который еще весной отпустил тебя в пастухи…

Отпуск в пастухи редко когда берется у самого лешего – в нужное время лешего никогда нет рядом, но где‑нибудь в соседней деревушке есть старый, но еще крепкий и памятливый дедка…

Таинство обряда не всегда повторяется точь–в–точь. Иногда дедка дает читать список отпуска тебе, иногда перечисляет твои обещания сам. Ты молчишь, слушаешь и чаще, ничего не говоря, не обещая старику, просто уходишь в свою лесную дорогу.

Я брал отпуск совсем по–другому… Дедка не доставал никакой бумажки, не возводил руки к лику святого и даже не уговаривал быть повнимательней. О нашей беседе осталась у меня просто хорошая память, будто перед дальней дорогой я выслушал очень нужные советы, а уж никак не нравоучения… Тогда я уходил в лес надолго и по пути зашел попрощаться к человеку, который и раньше помогал мне добрыми советами, зашел, совсем не зная, что у этого дедки всегда берут отпуск пастухи. От старика я ушел легко, запомнив все, что говорил мне он о рыбных местах, о волне и ветре, о том, как не пересушить рыбу и как заранее знать бурелом… Все это были нужные и полезные советы. И сейчас у станка, рядом с вечерним костром, я перебираю в памяти все известные мне статьи отпуска, статьи–обещания пастуха, и снова и снова обдумываю их…

…Не баловать с девками, не ломать дерево, не брать ягоду, не брать гриба, не знать крови… Рядом с моей сумкой на дереве висит старая безотказная двустволка. Но двустволка в этом году около стада еще ни разу не стреляла. А если случится выйти зверю, что тогда? Тогда первый выстрел будет только по елкам. Почему? Из‑за списка, из‑за статьи «не знать крови»? Наверное, нет. Зачем бить зверя, когда он может просто уйти, поняв предупреждение? Не будет стрелять ружье в зверя еще и потому, что сейчас зверь линный, негодный. А птица? Птицу здесь не бьют из ружья. Тогда в кого же стрелять?

А если другой человек, с другими мыслями пойдет к стаду, пойдет, не уяснив себе, что пастуху нельзя быть жестоким, нельзя попусту ломать деревья, колотить скот и отвлекаться за другим делом, будь то ягоды, грибы рыжики или кокетливые красавицы? Наверное, для такого человека и существуют статьи отпуска, существуют обязанности и ограничения, без соблюдения которых человек не имеет права брать на себя ответственность за тех коровушек, которых доверили пастуху жители деревни. Ну, а если у человека все‑таки нет совести, если он может нарушить отпуск и своим невниманием принести людям беду, как тогда? Тогда уже сам леший, что бродит где‑то рядом, должен сказать свое слово. Но в хорошей деревне не положено нести сор за огород и идти на пересуд к каждому лешему – и негодного пастуха, халюзу, рассчитывают сами.

Телушки совсем близко подошли к станку, обступили меня, собак и, наверное, уже ждут, когда я поднимусь и пойду в деревню… Стадо возвращается домой чуть усталым, сытым шагом. Немного упрямится бык. Бык злой. Он рос не здесь. И где‑то там, в другом месте, не очень мирный человек обучил его злости. Пока мы обходим быка стороной, но с каждым днем расстояние между животным и людьми сокращается. Бык давно уже не ворошил наши станки, не бросался на пастухов, присевших у костра. Да совсем и не страшно, если он даже бросится, – у быка в ноздрях кольцо, по кольцу можно ударить батожком, и бык остановится, а уж в крайнем случае можно ухватиться за кольцо руками. Но зачем пускать в ход палку? Скоро бык успокоится сам, совсем перестанет припадать перед нами на колено и упрямо рыть землю крутым рогом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю