355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Вишневский » Перехваченные письма » Текст книги (страница 6)
Перехваченные письма
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:57

Текст книги "Перехваченные письма"


Автор книги: Анатолий Вишневский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– Ну, как у вас? Люди не очень устали? Вам еще повезло, удалось поспать ночью. Зрительная связь с правым флангом, я вижу, есть. Главное – не нарушить общей линии, когда пойдете вперед. Ну, да в вас я уверен. Конечно, в пешем строю для кавалеристов… ничего, потерпите: на той неделе дадим вам лошадей. Главное всей цепью давить, жать, жать. И смотреть вправо, скажем, гусары залягут, вы еще немного пробежите, потом они поднажмут, потом вы, не отрываясь, и так далее. Ну, да вас нечего учить, за ваш участок я спокоен. Надо еще гусар посмотреть. Не беспокойтесь, до свидания. Всего хорошего, граф.

Оставшись один, я ощутил прилив бодрости и стал хотеть, чтобы поскорее перешли в атаку. Огонь не усиливался и не ослабевал. Прошло около часу. Неожиданно для меня, так как я не слышал команды, мои соседи по обе стороны вскочили на ноги, сорвались и, с винтовкам наперевес, другие, волоча пулеметы и круги, побежали вперед, вверх, один за другим, ныряя в виноградник. Они бежали, пригнувшись, щелкая затворами, я вспомнил рисунок в старом журнале: нападение хунхузов на железнодорожную насыпь. Но вдруг Гурьев наблюдает, а я остался сзади… И я сорвался и скоро обогнал всех. За подъемом оказался огород и крыша сарая, но солдаты почти тотчас же залегли у канавы и забора, отделявших виноградные кусты от зарослей гороха.

До сарая было недалеко, шагов сорок. Половину этого расстояния за мной бежали, но все время сзади увеличивалась пустота. За кольями, увитыми ползучим горохом, оказалась открытая лужайка с зеленой травой. Сарай стоял сбоку, наискось к нему по траве вела тропинка, потом она сворачивала и спускалась к ветлам и ивам, внизу за ветлами блеснул Днепр. Стало пусто и тихо.

Но я не один на поляне, рядом высокий унтер из прошлогодних, Ковалев, из 1-го эскадрона. Со странным выражением глаз – точно происходит какая-то ошибка этикета – он говорит: «Господин корнет, у меня вышли патроны». – «Ничего, Ковалев, идите так». – «Слушаюсь, господин корнет». И только тут я замечаю: около нас еще солдаты, но спереди. Как они успели забежать?

Трое или четверо перебежали перед нами тропу под ветками, таща пулемет. Одновременно откуда-то сбоку выскочил и обогнал меня с Ковалевым прапорщик Муравьев, загорелый, в белой гимнастерке, в английской фуражке. Он что-то кричит на ходу – кажется, «ура».

На какой-то промежуток времени все замерло на зеленой поляне. Я понимал, что происходит что-то очень значительное во вселенной, какое-то торжество, вроде того момента за литургией, когда после возглашения иерея: «Твоя от твоих» – хор медленно начинает: «Тебе поем». Это почувствовал, по-видимому, и Ковалев, замерший на месте с просветленным лицом. Он стоял как бы в нерешительности: стать на колени, или не надо. Кажется задержался на бегу и Муравьев. И все застыло в таком восторженном покое, что я вознегодовал на Муравьева, который первый нарушил его, точно не выдержав напряжения: он взмахнул рукой и, обернувшись, посмотрел на меня, прямо в глаза с видом досады или укоризны. Одновременно из-под сучьев загрохотало. Как в замедленном кинематографе, Муравьев начал неестественно медленно падать на спину; вот он на земле, лежит слегка на боку, но все еще с вытянутой рукой. Ковалев качнулся, сказал «Эх» (или что-то в этом роде) и упал вперед. Меня отбросило вбок, за сарай. Та же лужайка, но с другого пункта, из-за сарая. Ковалев лежит, уткнувшись лицом в траву. Ужасно трещат выстрелы, голова моя, однако, кажется цела.

Ведь в меня могут попасть сзади, свои. Но вот что самое важное. Земля здесь идет отвесно вниз, под кустами овраг и, кажется, глубокий, которого я сперва не заметил. На дне его растет бузина.

Там было сыро, темно и защищено от пуль. Сильно, но не слишком, болело плечо, бок и колено – не помню, как и обо что ударился, о сарай или о землю, когда меня швырнуло. Вдруг я оказался в странном одиночестве, непривычном на войне, отделенный от наших и от неприятеля. Все исчезло. Стрельба удалялась. Я жив и, кажется, не ранен. Двое со мной убиты, меня отшвырнуло, сзади видели, что я не сам бросился в кусты. Но теперь жить, жить, во что бы то ни стало. Я, оказывается, крепко связан с миром, кусты и овраги защитили меня лучше, чем Ковалева, Савицкого, Муравьева и стольких других, лучше, вероятно, чем Андрея. Земля опять уберегла меня. За какие заслуги? Ради каких новых подвигов?

Овраг уводил от реки, как мне показалось. Я пошел по дну его, ломая и разгребая кусты, обдумывая, как поступить, если наши отбиты, и я окажусь в плену. Из того мира, сверху и со стороны, донеслось «Ура, ура!» вперемежку с руганью и выстрелами. Если наши ушли, я срежу погоны, сброшу кокарду и выйду ночью, даже завтра, из этого зеленого прохладного убежища.

Я провел в кустах много времени, несколько часов, кажется, во всяком случае дольше, чем следовало в моем положении, и только под вечер взобрался по откосу и посмотрел на мир сквозь листья. Было пусто, тянулись огороды, за ними хаты. Это были задворки все той же деревни и, высунувшись подальше, я увидал сарай и лужайку, теперь как будто пустую. Людей долго не было видно. В чьих же руках эта деревня?

Наконец, за огородами прошел человек, ведя в поводу лошадь. Теперь все сомнения отпали: спасен. Ясно видны были казачьи лампасы и погоны. Выждав, что он удалится, я вышел и пошел в деревню.

Первыми, кого я встретил на улице, был Иванис с группой моих пулеметчиков. Они встретили меня радостно, их лица выражали одобрение моей отваге. Но я сердито сказал им:

– Ну что ж вы застряли на огороде или в винограднике, черт возьми. Да к тому же чуть не попали в меня, когда меня отбросило к сараю, так что щепки летели и солома на крыше с моей стороны. Имейте в виду, чтоб больше это не повторялось. Убитых, по крайней мере, вынесли? Или оставили, по вашему обыкновению…

* * *

Многие сны о войне снились мне в Париже, в жарко натопленном номере с полуоткрытым окном. Сны беспокойные, на самой границе кошмара… Я иду, незаметно скрывшись от людей; позади в многооконном доме осталось целое общество – молчаливых и неблагополучных, отчужденных, хоть и неопасных – еле вырвался. И вот теперь дорога, темнеет, пусто, и вдруг навстречу едут телеги. Некуда уйти на равнине и поздно спрятаться в кусты, срезать погоны – мы сближаемся. В телеге – мужик с глазами черными и пронзительными и такой же мальчик, сын его. Они уже разоблачили меня, но до времени притворяются, что не замечают, однако попридержали лошадь. Надо что-нибудь сказать. – «Вы – цыгане?» – спрашиваю равнодушным голосом. – «Нет, мы – поляне». И едва он сказал, вдруг все вокруг наполнилось такими же телегами с черноглазыми людьми, все сгрудились вокруг, как на базаре, и нельзя ступить ни шагу в сторону, где уж тут скрываться. «Какие поляне?» – «Известно какие, православные».

Попался и не готов к ответу. Сейчас конец. Сейчас возьмут в плен. «Довольно, – говорю, – затянулась канитель». Сердце бьется, бьется, и уже не в поле, и ритмически звучат слова из другого мира: «затянулась канитель, затянулась канитель». Надо запомнить: это о войне и революции.

Из записной книжки Николая Татищева

17-го марта 1922 года на ст. Валкань (Банат) в 11 ч. дня штаб-ротмистр граф Татищев, лежа у себя в комнате на кровати, взял револьвер системы Наган, заряженный двумя патронами, направил его себе в лоб (на расстоянии двух вершков) и, полагая, что выстрела не последует, спустил курок. Пуля, пробив верхнюю часть фуражки, застряла в полу, в одном аршине от кровати. Нижняя часть лба и переносица оказались покрытыми следами взорвавшегося пороха. Стоя рядом с Татищевым, я видел все до мельчайших подробностей и был уверен, что он убит, так как столб пламени ударил ему прямо в лицо. Случай этот я считаю настолько необычайным, что счел долгом его записать.

Корнет Собриевский

Все, записанное корнетом Собриевским, подтверждаю. Описываю свои переживания во время упомянутого случая. Я лежал на кровати, направив офицерский револьвер системы Наган в собственную переносицу; будучи убежден, что обе пули находятся не против ствола, спустил курок. Был оглушен внезапно последовавшим взрывом, причем я осознал выстрел прежде, чем услышал звук. Немедленно после выстрела я встал с кровати и направился к двери, не совсем отдавая себе отчет, что произошло. На вопрос корнета Собриевского, ранен ли я, ощупал свою голову и убедился, что раны нет. До сего момента чувствую шум в ушах, ощущение, как после легкой контузии. Объяснить свое спасение не в состоянии. Подтверждаю своим честным словом, что целился себе в переносицу и в момент выстрела не изменял направления ствола.

Штаб-ротмистр граф Татищев

Утверждаю, что патрон был исправен. Я накануне осматривал револьвер и патроны вместе с капитаном гвардии Мехницким.

Наган принадлежит капитану гвардии Костюку.

(Подпись неразборчива)

17.III.1922, 8 ч. вечера

Ст. Валкань

Глава 2
ДВОРЯНСКИЕ ГНЕЗДА
Из воспоминаний Ирины Голицыной

В ночь с 3 на 4 сентября 1923 года я была арестована и помещена в тюрьму ГПУ на Лубянке.

Дело было так. Уже заполночь раздался громкий стук в дверь с черного хода. Кто-то открыл, и вошли три или четыре сотрудника ГПУ. Даже не постучав, они вломились в нашу комнату, первую по коридору, как раз в тот момент, когда я начала раздеваться. На листочке, который один из них держал в руке, было написано мое имя. Увидав меня, они, кажется, удивились – я выглядела такой маленькой – подумали, не ошибка ли это, и стали спрашивать, сколько мне лет и нет ли в доме кого-либо другого с таким же именем. Но узнав, что мне 23 года, приказали собираться.

Тогда мне казалось, что заключение сделает из меня героиню, и я надеялась не упустить случай сказать им все, что я о них думаю. Возможность представилась мне очень скоро, во время первого допроса.

Меня спросили, как я отношусь к Советскому Союзу.

– Знать о нем ничего не желаю, пока ваше презренное правительство находится у власти, – ответила я. А на вопрос, хотела ли бы я сменить правительство, сказала, что вовсе и не считаю его правительством, а шайкой бандитов, захвативших власть.

– И что бы вы сделали с ними, будь ваша воля?

– Повесила бы многих их них на ближайшем фонаре.

– Отлично, – произнес следователь с холодной улыбкой. – Все это будет записано, и мы продолжим следствие, как и положено…

Он приказал меня увести, и я вернулась в камеру. Она была переполнена. Те, кто прибыл раньше, сидели на широкой деревянной скамье, она же ночью служила им постелью. Остальные спали на полу на своих пальто. Я тоже расположилась на полу, возле пожилой дамы, которая с большим сочувствием относилась ко мне, и пересказала ей свой разговор со следователем. Она печально покачала головой.

– Не надо было так отвечать, – сказала она. – Вам от этого будет только хуже. Они прекрасно знают, что мы о них думаем, но добавят к вашему приговору за то, что вы говорите об этом открыто.

Камера предварительного заключения была довольно жутким местом. Для того количества людей, которое в нее набилось, она была чересчур мала. Спать на полу было неудобно, дышать нечем. Кормили дважды в день. Еда состояла из так называемого супа – жижицы из картофеля с несколькими плавающими в ней листиками капусты. Еще давали кусочек черного хлеба и немного кипятку вместо чая.

Состав заключенных все время менялся – одних переводили в обычные камеры, на их место приходили другие. Вскоре перевели в обычную камеру и меня. В ней нас было только четверо, и у каждого была постель – не слишком мягкая, но все-таки постель. Ежедневно всем выдавали по двенадцать папирос. Еда была немного получше: суп не такой жидкий, и добавилось второе блюдо – каша-размазня, а иногда, ко всеобщему восторгу, картофельное пюре. Дважды в день мы могли пойти помыться, но параша – большое ведро – была в камере. Мы по очереди выносили ее каждый вечер перед сном.

Мне не пришлось долго ждать новой встречи с моим инквизитором. Было уже сильно заполночь, когда с шумом отворилась дверь и грубый голос прокричал:

– Татищева, на допрос – живо!

– Как вам понравилось ваше новое жилище? – с улыбкой спросил меня следователь. – Я хотел, чтобы вы чувствовали себя более комфортабельно, хотя, конечно, больше всего я был бы рад, если бы мог отпустить вас на свободу. Но, к сожалению, есть некоторые проблемы, и чем скорее мы их разрешим, тем будет лучше.

Я долго не могла понять, куда он ведет, но, наконец, до меня дошло. Мы решили втроем – Катя, Мара и я, – не искать работу в обычном советском учреждении, после работы в АРА[30]30
  ARA, American Relief Administration (Американская администрация помощи), некоторое время действовавшая в РСФСР в связи с голодом 1921 года.


[Закрыть]
это казалось нам слишком скучным. И мы попробовали поступить в одну иностранную фирму. Но когда мы пришли туда устраиваться на работу переводчиками, нас попросили представить рекомендации трех ответственных коммунистов и дали адрес одного из них. Он принял нас очень любезно, задал несколько вопросов и пообещал подписать рекомендации, если мы позвоним ему через несколько дней. В тот же вечер меня арестовали.

– Что же плохого в нашем желании поступить в учреждение, где мы можем применить наше знание иностранных языков?

– Ничего плохого, если бы только вы хотели быть полезными своей стране и своему народу, – гласил ответ. – В вашем случае, боюсь, дело обстоит совсем иначе. Вы не желали работать в советских учреждениях, куда можно без труда устроиться, а искали чего-то более возбуждающего, хотели быть в окружении иностранцев. И чтобы добиться этого, вы нашли нашего товарища, который мог бы дать вам необходимую рекомендацию, и намеревались предложить ему за это большую сумму денег и десять пуховых платков.

Я сказала, что мы никогда не давали взяток и что ни о чем подобном не было и речи.

– Ну что ж, – последовал ответ. – Раз вы упрямитесь и не признаете своей вины, я не отвечаю за последствия. Вы совершили серьезное преступление, но если вы во всем сознаетесь, что-то можно будет сделать, учитывая, что вы, вероятно, не ведали, что творите, и что вы так молоды и, я бы добавил, так наивны для своего возраста. Сейчас вам лучше вернуться в камеру и обдумать свое положение. У вас будет достаточно времени.

С тех пор меня время от времени снова приводили к следователю, он задавал те же самые вопросы, и я снова повторяла, что никогда никому не давала и не пыталась дать никаких взяток. Иногда меня допрашивал другой следователь. Он прикидывался очень вежливым, говорил, что восхищается моим поведением, что я для него – копия онегинской Татьяны. Он сожалеет, что встретил меня в таком печальном месте, а все могло бы быть иначе, встреться мы при других обстоятельствах. Я помалкивала, но из них двоих я все же предпочитала первого. Я все время настаивала на своем прежнем заявлении и добавляла, что не стану говорить заведомую ложь, чтобы такой ценой выйти на свободу.

Какое-то время спустя меня перевели в новую камеру, где находились две молоденькие девушки и пожилая дама, вдова генерала. Не успели мы привыкнуть друг к другу, как к нам принесли на носилках еще одну девушку. Она была в ужасном состоянии, кричала и стонала, у нее было что-то вроде припадка эпилепсии. Надзиратели поставили носилки на пустую кровать и, ни слова ни сказав, вышли, заперев за собою дверь. Мы собрались вокруг несчастной, которая почти не могла говорить, и пытались как-то ее успокоить.

Она ненадолго затихла, но было ясно, что ей очень плохо. Припадок мог повториться в любой момент, и мы просто не знали, как быть в этом случае. Девушки решили объявить голодовку и добиваться, чтобы ее выпустили. Я хотела присоединиться к ним, но они сказали, что я не выдержу и испорчу все дело.

Прошло несколько дней, обстановка в камере была удручающей. Я была рада, когда меня снова вызвали на допрос. Следователь поинтересовался, как мои дела и нравится ли мне в моей новой камере. Я сказала, что мне там ужасно не нравится.

– Как вы можете допускать такие нечеловеческие страдания? – спросила я.

Следователь сделался серьезным.

– Девушка не так больна, как вы думаете, – ответил он. – Она симулирует болезнь. А две другие – анархистки. – И добавил иронически: Хорошенькая компания для вас. А вы знаете, что ваша подруга Екатерина Челищева во всем призналась, и ее выпустили. Почему бы вам не сделать то же самое?

– Я не могу сознаться в том, чего я не делала, – ответила я. – И пожалуйста, не заставляйте меня лгать.

На следующий день меня отвезли в «черной Марусе» в Бутырскую тюрьму и поместили в небольшую камеру, где в тот момент находилась еще одна женщина. Когда я рассказала о себе, она пришла в очень большое волнение. «Ну, я всем буду рассказывать, что сидела в одной камере с настоящей графиней!» – воскликнула она.

Ее выпустили через несколько дней, и я осталась наедине со своими мыслями. Следователь вывел меня из равновесия, когда сказал, что Катя согласилась с идиотской ложью насчет взятки и уже была на свободе. Как она могла? И что с Марой? Она проходит через те же испытания, что и я?

Как-то в камеру зашел человек с тележкой, нагруженной книгами. Одна из них привлекла мое внимание. Она называлась «Поездка Его Императорского Величества в Беловежскую Пущу». Там были фотографии, и на одной я даже обнаружила моего дядю Киру. Утром, когда я читала, дверь камеры неожиданно отворилась (надзирательница забыла ее запереть), и в нее влетела Катя. Она шла по коридору в туалет и увидела меня через приоткрытую дверь. Какая это была неожиданность и какая радость для нас обеих.

– Катя, – воскликнула я, – мне сказали, что тебя выпустили, потому что ты согласилась с их идиотским обвинением во взятке.

Она засмеялась.

– То же самое они сказали мне о тебе.

Мы были счастливы увидеться, но поговорить не успели. Появилась надзирательница и заперла меня, сильно хлопнув дверью. А чуть позже дверь камеры снова открылась, и мне приказали собираться в дорогу. Я ломала себе голову – куда теперь?

«Черная Маруся» ждала в тюремном дворе, меня посадили туда вместе с десятком мужчин, дверь закрылась, и машина тронулась. Я не могла видеть, куда мы едем, но когда мы прибыли к месту назначения, оказалось, что мы вернулись на Лубянку, и, как всех вновь прибывающих, нас посадили в одну из ужасных предварительных камер, мне уже хорошо знакомых.

Впрочем, на этот раз я оставалась там недолго и вскоре оказалась в одиночке. В первые несколько дней ничего не происходило, пока как-то вечером, когда я уже собиралась спать, меня не вызвали на допрос.

Мой следователь внимательно посмотрел на меня и сказал, что я выгляжу не так блестяще, как прежде.

– Мы рассмотрели вопрос о вашей взятке, – продолжал он. – Мы убедились, что вы не собирались давать деньги. Как бы вы могли это сделать, если вы не работали столько времени? И, по-видимому, вы собирались дать не десять пуховых платков, а только пять. Это значительно уменьшает тяжесть обвинения против вас. Так что если бы теперь у вас появилось желание сотрудничать с нами, я готов вернуться к вопросу о вашем освобождении.

Что я могла сказать в ответ на это дурацкое заявление? Я чувствовала, что все это было пустой тратой времени. Он наблюдал за мной очень внимательно, но я только повторила:

– Я никогда никому не давала никаких взяток – ни платков, ни денег, ничего, и я не приучена лгать.

– Я пытался помочь вам, – вздохнул он. – Ваши родные так беспокоятся о вас, и я делаю все возможное, чтобы облегчить положение – ваше и их.

Я вернулась в свою одиночку. Проходили дни, похожие друг на друга. Лучшим из них была пятница, когда я получала небольшую весточку из дому – несколько строчек, написанных маминым почерком, и передачу: смену белья и немного еды – печенье, булочки, немного сыра.

Шла третья неделя моего одиночного заключения, когда меня вновь вызвали к следователю. Он сразу же задал вопрос, который меня озадачил.

– Кто такая мадам Сухотина и почему она так интересуется вами и делает запросы о вас?

Я, думая что это еще одна из его хитростей, сказала, что никогда не слышала этого имени. Он был удивлен и настаивал, что я должна ее знать.

– Ваша мать приходила с нею, вы наверняка ее знаете.

Тогда я сообразила, что мама нашла кого-то, кто мог нам помочь, и поняла, кто это мог быть.

– О! – воскликнула я. – Вы не совсем верно произнесли ее имя. Конечно, я знаю ее, это дочь великого писателя графа Льва Толстого.

– Да, это она, – сказал он с удовлетворением. – Она сказала, что никогда не встречалась с вами, но хорошо знает вашу семью. Мы пообещали ей выпустить вас в ближайшее время, но придется подождать еще несколько дней. Скоро Октябрьские праздники, и мы будем очень заняты. Мы высоко ценим Толстого, а такие люди, как его дочь, оказывают большую помощь в нашей борьбе во имя всего человечества. Мы стараемся помогать друг другу.

После этой небольшой проповеди я почувствовала, что близка к освобождению.

И в самом деле, через несколько дней я вернулась домой. Мама была счастлива, все остальные члены нашей семьи тоже, только тетя Нина была немного сердита на меня и сказала, что я не должна была говорить там то, что я говорила. Оказывается, они все знали. Через несколько дней мы с мамой пошли к Татьяне Львовне Сухотиной, чтобы поблагодарить ее. Она тоже встретила меня неодобрительным взглядом и погрозила пальцем, давая понять, что мои откровения в ГПУ никому не принесли бы добра.

* * *

3 апреля 1924 года ночью я видела неприятный сон: за мной гналось множество лошадей. Слово лошадь похоже на слово ложь, такой сон предвещает обман, что-то нечестное, несправедливое.

В тот день вечером, незадолго до полуночи, к нам снова явились сотрудники ГПУ. У них был ордер на мой арест, но они долго шарили повсюду в нашей комнате в поисках чего-то. В конце концов они забрали кое-что из бабушкиных бумаг. Меня посадили в большой грузовик, набитый другими заключенными, в основном мужчинами. Сначала мы заехали в Бутырскую тюрьму, где высадили большинство из них, затем приехали на Лубянку, и там меня поместили в одиночную камеру. Я была так эмоционально истощена, что сразу же упала на койку и уснула до утра.

Мое пробуждение было мучительным. Вначале я не могла понять, где я нахожусь, – большая мрачная камера и никого вокруг, – меня охватило ужасное чувство одиночества. Так началась моя жизнь в одиночном заключении. Проходил день за днем, меня никуда не вызывали, и я не могла понять, за какое преступление так сурово наказана.

Наконец, однажды, после обеда меня повели на допрос. Я ожидала, что встречу уже знакомого следователя, но это был совсем другой человек. Он ни разу не улыбнулся, выглядел очень суровым и неразговорчивым и сразу же объявил, что я обвиняюсь в очень серьезных вещах. Ни при каких обстоятельствах Советское государство не может мириться с людьми, виновными в подобных преступлениях, сказал он. Это – враги народа, и в интересах честных граждан от них необходимо избавляться.

Он довольно долго продолжал в том же духе, а я сидела перед ним, недоумевая, что он имел в виду. Наконец он остановился и внимательно посмотрел на меня. Возможно, мое лицо было слишком измученным и бледным, потому что он спросил, не больна ли я.

– Вы можете попросить, чтобы к вам пришел врач. Мы не настолько бездушны, чтобы лишать наших заключенных медицинской помощи.

При этих словах я разрыдалась. Последние несколько дней я почти ничего не ела, не была на воздухе, не двигалась – как я могла чувствовать себя хорошо?

Кажется, он это понял.

– Думаю, на сегодня хватит. Я вызову вас в другой раз.

Я вернулась в камеру в еще большем отчаянии, чем была прежде.

Через несколько дней меня вызвали снова. На этот раз следователь выглядел не таким суровым. Он сказал, что я обвиняюсь в сотрудничестве с иностранцами. Зачем я ходила в английское посольство по воскресеньям?

– Меня приглашали на чай и на танцы. Что в этом дурного?

– Разве они не задавали вам вопросов? Почему ваш друг Фрэнк так интересовался вашим пребыванием в тюрьме? Вы должны были знать, что он шпион.

Я вспылила, нагрубила ему, и меня снова отвели в камеру.

Наутро дверь отворилась и я услышала:

– Татищева, с вещами!

Я быстро собрала вещи и спросила, куда меня ведут.

– Домой, конечно, прямо домой, куда же еще? – ответил охранник с отвратительной ухмылкой. Но я ему поверила. Мы шли по коридорам и переходам, поднимались и опускались по лестницам, и мне казалось, что мы никогда не сможем выбраться из этого огромного здания. Наконец, дойдя до конца одного из многочисленных коридоров, он приказал мне остановиться, достал ключ и отпер дверь камеры.

– Вот твой новый дом, – сказал он.

Камера была меньше, чем моя прежняя, и страшно переполнена – нас было восемь человек. Я была разочарована тем, что мои надежды так быстро лопнули, но рада, что не буду больше одна. Мои новые сокамерницы, как я вскоре поняла, почти все были из интеллигенции.

Вскоре начались мои ежедневные походы к следователю. Смысл разговоров с ним был всегда один и тот же. Я обвинялась в шпионаже, но если бы я согласилась регулярно сообщать о своих посещениях английского посольства и о разговорах, которые там велись, меня бы выпустили на следующий день.

– Вы хотите, чтобы я действительно сделалась шпионкой и причинила вред людям, которых люблю? – говорила я.

– О нет, не передергивайте, это не шпионаж. Это – лояльность к своей стране. Ваша судьба – в ваших руках.

Каждый раз он пододвигал мне лист бумаги, чтобы я подписала его. И каждый раз я отказывалась.

Но постепенно мне стало казаться, что я не так уж скомпрометирую себя, если подпишу эту бумагу. Может быть это и в самом деле будет означать не шпионить или предавать кого-то, а только «быть лояльной»?

– Ладно, – думала я. – Подпишу эту несчастную бумажку, а когда вернусь домой, расскажу все как было маме и бабушке, и мы постараемся как можно скорее уехать из Москвы в Крым.

Мне казалось, что оттуда нам легче будет выбраться заграницу; мы и раньше собирались это сделать. И когда я в очередной раз предстала перед моим инквизитором, я рассказала ему все о моих планах. Я сказала, что по состоянию здоровья должна буду уехать в Крым и в любом случае не смогу быть ему полезной. Он долго смотрел на меня тяжелым взглядом, и мне казалось, что он погружен глубоко в свои мысли. Наконец, он заговорил:

– Если вы подпишите эту бумагу, вы никогда не сможете уехать из Москвы. Вы будете полностью принадлежать нам. Вы будете выполнять наши поручения – сначала небольшие, а затем все более и более серьезные. Вы никуда не сможете убежать. До конца ваших дней вы будете маленькой божьей коровкой, запутавшейся в паутине. Вы потеряете вашу свободу навсегда.

Я была оглушена.

– Послушайте, что вы говорите? – воскликнула я.

– То что я вам говорю, вы не должны пересказывать никому, – ответил он и отпустил меня, предупредив, что на следующий день я должна буду сказать окончательное «да» или «нет».

На следующий день разговор был очень коротким. На этот раз в кабинете было двое. Тот, которого я знала, протянул мне несчастную бумагу и, не предложив сесть, грубо спросил:

– Ну, вы намерены подписать или нет?

– Нет, – ответила я едва слышным голосом.

Он рассвирепел и, не глядя на меня, крикнул в телефонную трубку:

– Уведите ее.

Я была напугана. Что они сделают со мной? Неужели это конец? Мое обвинение было страшным для любого: вовлечение страны в войну с другими государствами. Если оно будет доказано, это означает смертную казнь. Перспектива была зловещая, но тогда я не слишком много думала о ней. Я была рада вернуться в свою камеру, к моим случайным компаньонам, относившимся ко мне очень дружелюбно и узнавшим теперь, что я не предатель.

Очень скоро мне опять приказали собираться. Я попрощалась с моими новыми друзьями и вышла, не имея ни малейшего представления о том, что меня ждет.

После долгой ходьбы по коридорам и переходам меня привели в комнату, где уже находилось несколько женщин. К своей радости я увидела среди них Наташу, Марину сестру, которую арестовали вместо Мары. Она рассказала мне шепотом, что все мои подруги были арестованы и что сейчас нас всех собирают, чтобы перевести в Бутырскую тюрьму. Среди собиравшихся женщин я узнала пожилую даму, приятельницу моей бабушки Нарышкиной, мадам Данзас – необыкновенно образованную женщину, знавшую семь языков. Она, видимо, прошла через ужасные испытания и выглядела страшно изнуренной.

Вскоре нас вывели к «черной Марусе» и мы, одна за одной, вскарабкались в темный кузов. А когда прибыли в Бутырскую тюрьму, то оказались в карантине – в одной камере с Катей!

Здесь наше положение было не таким уж плохим, особенно если сравнивать с тем, что мы пережили до этого. Мы могли беседовать и строить предположения о том, что нас ждет. Никто из наших знакомых не был приговорен к смерти, так что самое худшее, что могло с нами случиться, это попасть в ужасный концентрационный лагерь на Соловках. А лучшее, на что мы могли надеяться, это ссылка на два или три года в отдаленные районы России.

Нам ничего не оставалось, как ждать и поддерживать друг друга. Не разрешались ни книги, ни газеты, ни письма, мы были практически отрезаны от мира.

После окончания карантина нас перевели в рабочее отделение, в большую камеру, полную женщин. Но наша маленькая компания сохранилась, только мадам Данзас уже не было с нами. Ее приговорили к десяти годам тюрьмы, и она ждала отправки в Сибирь. С утра мы работали в швейной мастерской, потом возвращались в свою камеру на обед, а после обеда и мытья посуды шли на получасовую прогулку в крытый двор. Так мы прожили весну и начало лета, не зная ни солнца, ни тепла, не видя ни одного цветка.

Одна за другой мои подруги получали свои приговоры. Бедная Наташа, страдавшая за свою сестру, получила два года ссылки на свободное поселение в каком-нибудь городе на Урале. Некоторые получали еще меньшее наказание – «минус шесть»: они могли поселиться где угодно, кроме шести главнейших городов. А моего приговора все не было. Я начала волноваться. Что это может значить? Более строгое наказание? Соловки? Почему такая задержка?

Наконец, однажды главный надзиратель отпер нашу дверь и выкрикнул мое имя. Надо было расписаться на листе бумаги с моим приговором. Я прочла его: три года Урала. Меня охватил восторг, я испытала необыкновенное облегчение и стала танцевать от радости. Надзиратель удивленно смотрел на меня.

Мы ожидали отправки в ссылку, без конца судача о том, какой может быть наша жизнь на Урале. Наступило лето, и мы по очереди сидели у окна, из которого было видно немного травы и бывшая тюремная церковь, превращенная в библиотеку. Иногда мы видели двух сильно заросших мужчин, подметавших дорожку. Ванда, девушка из нашей камеры, знала одного из них – князя Голицына. Другой, как мы выяснили позднее, был князь Шаховской. Случалось видеть и еще одного молодого человека, который мне нравился, – князя Петра Туркестанова: он работал в библиотеке. Я звала к окну Ванду, когда замечала князя Голицына, а она меня – когда появлялся Петр.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю