Текст книги "Перехваченные письма"
Автор книги: Анатолий Вишневский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Андрей в те недели был всецело поглощен сентиментальной драмой. Он болезненно переживал начало своей влюбленности (которая продолжалась потом несколько лет, в Крыму и за границей) в правофлангового первого эскадрона, рослого блондина Александрова. На походе он рассказывал мне о своих радостях и огорчениях. В свою очередь, и я, не желая отставать, избрал в качестве объекта своих платонических вожделений татарчонка Мустафу. Разумеется, ни сам Мустафа, ни кто другой, за исключением Андрея, ничего про это не знали. Но Андрей принял это серьезно и на походе пространно разбирался в вопросе, почему мне должен нравиться смуглый 16-летний Мустафа с бритой головой, а ему – скандинавскому барону – северянин Александров.
Иногда Андрей жаловался, что Александров к нему охладел и все добивался моего мнения, почему это могло случиться. Чтобы ответить что-нибудь, я выразил предположение, что Александров влюблен в кадета Залесского, тем более, что их действительно часто можно было видеть вдвоем, но, увидев, как это подействовало на Андрея, я сам был не рад. На минуту на его лице просквозило неподходящее ему выражение оскорбленного достоинства, обиды; немного помолчав, он заявил, что всегда это подозревал, и что, если они подходят друг другу, он не будет им мешать, наоборот. «Правда, – добавил он, – ему больше пользы принесло бы общение со мной, но пусть будет так, и не станем бороться против рока, ибо это бессмысленно». Однако такая самоотверженность продолжалась очень недолго, а именно до вечера, когда Андрей опять гулял до поздней ночи и вернулся просветленный и успокоенный.
Стычки с неприятелем тогда случались чуть ли не через день. Иногда мы поднимались еще в темноте – ночи уже заметно удлинились – и шли куда-то по тропинкам, причем говорить разрешалось только вполголоса, а курить нельзя было совсем.
К тому времени я уже научился кое-чему из азбуки военного ремесла. Я узнал, что при переходах мы не каждый раз идем впереди, в авангарде, а только иногда, когда приходит наша очередь. Чаще впереди, на некотором расстоянии идет другая часть. Авангард первый вступает в бой. Такая же очередь соблюдается внутри самого дивизиона: сегодня первый эскадрон идет впереди, завтра – второй. Я научился также отличать канадские седла от русских строевых и пулеметы Шоши от Люисов, Виккерсы от Максимов. Я не делал больше позорных промахов, предлагая Синицыну обстрелять кавалерию, которая проходила в пяти верстах и притом оказывалась своей. Но в одном я до самого конца не научился разбираться – это в самом бое, в его обстановке; определять, где наши, где чужие; откуда стреляют из пустого поля; почему кавалерия, которая выскочила из соседней рощи, оказывается неприятельской, а та, которая стоит впереди, на опушке дальнего леса, – своя. Все это было ясно для всех, кроме меня, и скоро я отказался от мысли в это проникнуть. С увеличением военного опыта я не стал храбрее. Только узнал, чего следует бояться, чего нет. Своей артиллерии я уже больше не боялся. Зато белые шрапнельные разрывы, которыми я раньше любовался (в синем небе они напоминали херувимов примитивов), больше не казались невинной игрой природы. Страшнее же всего теперь было тонкое змеиное шипение, особенно когда попадешь под пулеметную очередь, и сотни смертельных мух носятся вокруг по всем направлениям, выискивая вцепиться в твое лицо, грудь, живот, колено. Я видел раз, как Диди даже залег на поле при таком обстреле – мы стояли спешенные в резерве, лошадей отвели в лес – и после, слегка сконфуженно, объяснял мне, что вспомнил германскую войну. Лично я переживал довольно часто, но не надолго, прилив панического страха, смертельной тоски.
* * *
В октябре начался наш отход. Мы не сразу пошли на юг, некоторое время продолжали лавировать по селам и сахарным заводам, все больше удаляясь от Десны. Начальство уверяло, что мы заманиваем неприятеля в мышеловку. Мы не особенно этому верили, но мало интересовались направлением, куда нас двигают. Диди настроился на Лондон. У Андрея, который даже солдатам теперь не стеснялся говорить, что главным врагом он считает не Красную Армию, а нейтральных обывателей, был другой план. Он мечтал засесть в Крыму, превратить Крым в крепость, где оставить только военное население; всех стариков, женщин и детей нужно ликвидировать (хотя бы выслать в Болгарию, милостиво соглашался он), а мы будем совершать военные набеги на Украину и возвращаться в нашу цитадель, как в старину делали ханы. Наша военная республика явится ячейкой, прототипом для государства будущего. Наш лозунг будет «организация и дисциплина». Достигнув сорока или пятидесяти лет, все, или во всяком случае начальники, обязаны будут постригаться в монахи. Мне этот план понравился – климат и горы Крыма прельщали меня больше, чем то, что нас тогда окружало.
* * *
Дни теперь стояли ненастные, холодные, короткие… Под низкими тучами, обвеянные всеми ветрами, в полумраке из дождя, тумана и раннего вечера, похожие на французов, бегущих из Москвы, мы вступаем на мощеную улицу уездного города. Нам отводится помещение у местных нотаблей: плюшевые кресла, зеленые портьеры. Хотя мы отступаем, а завтра сюда придут большевики, хозяева имеют гражданское мужество подчеркнуть нам свою симпатию. Сперва мы все очень нравимся хозяевам, особенно Андрей. Как всегда выходит у него с людьми, с которыми он только что познакомился, он сразу всех очаровывает. Первое впечатление от него самое лучшее: какой красивый, милый, симпатичный молодой человек, с открытым лицом и обращением, немного может быть чересчур застенчивый, немного не русского склада, но какой внимательный и предупредительный. Вот бы Маше такого жениха. Но мы с Диди заранее знаем, что очень скоро их постигнет горькое разочарование.
За ужином нас стараются занять разговором, подлаживаясь под наш военный менталитет. В жизни хозяев уже встречались военные: местный исправник и их собственный племянник, прапорщик-артиллерист. Нас издалека стараются расспросить о боевых подвигах, но мы как-то странно отмалчиваемся, и вот Андрей заводит, шутки ради, разговор на политические темы. Хозяин – харьковский профессор – осторожно и пространно, с оговорками, умолчаниями объясняет, что хотя он как ученый всегда был вне политики, но все же считает, что единственное спасение для России было бы в Учредительном собрании. Он добавляет еще, на всякий случай, что теперь, после всех потрясений, он все больше склоняется в сторону монархии.
– А по-моему, – говорит Андрей, – система Советов много практичнее.
Профессор озадачен, пугается, смотрит на жену, которая торопится заявить, что он, в сущности, всегда держался в стороне от политики. Потом, вызванный Андреем, он говорит еще что-то, но опять неудачно, и так несколько раз. Кончается тем, что Андрей входит во вкус:
– Какой же вы профессор, если не знаете, как начинается Шестопсалмие! – орет он. – И как вы смеете мне тыкать вашими Штраусом и Ренаном! Извольте читать Данте, милздарь. Или хотя бы Константина Леонтьева, если то вы окончательно не способны понимать. И выучить наизусть! Через неделю я вернусь и вас проэкзаменую. Поняли?
– Понимаю, – говорит профессор.
Андрей долго после не может успокоиться:
– Какая сволочь. Как они все отвратительны. Как я хотел бы высечь всех наших соотечественников… И чтобы у всех их была общая жопа, чтобы сразу можно было всыпать всем по 125 шомполов… Все до одного – самые хамские материалисты и подлецы… А твой Диди, ты думаешь он в Бога верит?
В Харьковской губернии неожиданно наступила зима. Раз после длинного перехода, часов в 5 вечера (а в этот час уже стояла темная ночь) мы расположились в каком-то городе. В столовой звенели тарелки, готовился ужин. В плюшевой гостиной Андрей играл на рояле Вагнера, приводя в умиление хозяев. Я просматривал Ростовскую газету (при подобных обстоятельствах в одной из таких газет я прочел о смерти Розанова в Троице-Сергиевой лавре). Вдруг загремела за окном суматоха тревоги. Не прощаясь с хозяевами, мы выбегаем на улицу, и через несколько минут дивизион вытягивается к южной заставе. За то короткое время, что мы провели под крышей, выпал снег, чистый, рыхлый и замел колеи дорог и присохшую грязь. Местному жителю велено показывать нам путь, но не по главной дороге, которая уже отрезана противником, а через леса и овраги.
Начался памятный для нас переход. Тихий снег сыпал, не переставая, ровно, упорно. Сперва казалось не так холодно. Колонна продвигалась совсем медленно, чтобы не отставали повозки и пушка Гочкиса, которую на руках приходилось переносить через канавы. Мы перешли много ручьев, черневших на дне оврагов между свежими сугробами. Почти ни у кого не было зимнего обмундирования. Солдаты постарше иногда бежали перед лошадьми, чтобы не отморозить ног; молодые дремали на седлах. Прошло два часа, еще час, еще. Я застыл от холода и утомления. Казалось, что лошадь все время пятится назад, а деревья по обе стороны шагают вперед, уходят куда-то двойным рядом, спускаются в лощины, поднимаются по белым скатам. Наконец, когда никто уже не надеялся на окончание перехода, вошли в лесной поселок и завалились спать под первыми попавшимися навесами.
Утро ослепило нас солнечным блеском на белой поляне. Поселок со всех сторон окружали осыпанные инеем деревья. Диди осведомился, как я себя чувствую, и, узнав, что отлично, послал со взводом в разъезд. Поболтавшись по окрестным лесным хуторам, я вернулся к полудню на нашу стоянку и узнал важную новость. Диди вызвал меня и объявил следующее: во время вчерашнего перехода около половины состава эскадрона отморозило ноги, руки, уши; всех их нужно лечить, и на долгое время они выходят из строя. То же самое произошло во втором эскадроне. Продолжать оставаться с таким уменьшенным дивизионом всем офицерам не имеет смысла. Поэтому, с одобрения полкового командира, он с Андреем, забрав обмороженных людей, уезжают сегодня поездом в Крым, где будут формировать новый эскадрон, для весны; а я назначен командиром над остающимися и, наверное, хорошо справлюсь с моей задачей, так как я теперь освоился с военной службой и имею достаточно авторитета над солдатами.
За несколько минут перед этим разговором, стоя на крыльце, я слышал, как Диди говорил Никифору Андреевичу, заканчивая фразу и умышленно громко, чтобы дошло до меня: «Секите кого хотите, я теперь не вмешиваюсь. Обратитесь к корнету Рихтеру». Я не понял, что это значило, теперь все объяснилось. Я вышел к Никифору, который стал рассказывать, с непривычной почтительностью глядя мне в глаза, что он решил одеть остающихся солдат в полушубки, взятые по одному или два с каждого двора, что мужики как будто не слишком бунтуют, но есть одна абсолютно вредная баба, которая агитирует против нас, и если ей всыпать шомполов, все пройдет гладко, а то люди совсем приуныли без зимнего обмундирования. Пока он говорил на своем особом языке бывалого вахмистра, видавшего над собой многих офицеров, употребляя специально вахмистрские термины, давая мне понять, что на меня рассчитывают больше, чем на уставшего прежнего командира, что на меня солдаты особенно надеялись и только и ждали, что я их возглавлю, – пока он говорил это, я почувствовал, как сладкая отрава «власти и деятельной энергии» впервые в жизни стала просачиваться в мою душу. Мне в первый раз откровенно льстили – и кто: старый вахмистр, который раньше почти не обращал на меня внимания. Я не совсем ему верил, и все-таки было приятно: меня любят, на меня надеются. Отлично. Я приму власть. Покажу всем, и Диди, что я не только умею рисовать акварелью и читать наизусть стихи. И я сказал, сам удивляясь, как отрывисто, по-начальнически, вылепились эти слова: – Соберите мужиков перед волостным правлением, пришлите мне доложить.
Через 15 минут я шел на сход. Военно-начальнический атавизм вдруг проснулся во мне. Я шел быстро, по-новому небрежно-складно сойдя с крыльца; шел, ударяя себя стеком по голенищу и разбрасывая ногою снег. И мне казалось, что солдаты думают: «Ого. Новый командир, оказывается, зубастый!» Да, я раньше жил замкнутой жизнью, потому что мне не давали ходу. Теперь я покажу, как надо воевать. Я вам не Диди. Так приблизительно я думал, пока шагал по деревне, щурясь, как монгольский есаул из Золотой Орды, от снега и солнца; затем, вскочив на крыльцо сельсовета, окинул взглядом собравшихся поселян и, не задумываясь, начал держать им речь.
Понятными словами я объяснил, что из-за неожиданно наступивших холодов наши солдаты оказались без теплой одежды и, как вам известно, многие обморозились. «Сейчас мы отступаем, но на будущей неделе опять пойдем на Москву. Мы защищаем ваше имущество, под большевиками вам будет хуже. При том же вы получите от меня расписки, по которым вам уплатят деньги, когда окончательно установится наша власть. И я обещаю давать каждому двойные расписки: у кого взят полушубок, я буду писать два полушубка, у кого пара валенок – две пары и шапку. Я слышал, что какие-то бабы против нас бунтуют, какие это бабы, Никифор Андреевич?» (Тот почтительно указал на одну левой рукой, взяв правой под козырек). «Вот эта? Всыпать ей 35 шомполов, для начала, чтобы помнила» К ней уже сразу шли два пулеметчика. «Отставить, – сказал я. – Но смотри у меня, тетка». И, погрозив ей, я сошел к расступившейся толпе и двинулся обратно.
– Ну, одел своих головорезов? – сказал Диди, прощаясь со мной и уже сидя в санях рядом с Андреем. «Я еще себя покажу», – думал я, глядя им вслед. А вечером я уже поучал, сидя за бутылкой водки, прикомандированного ко мне в помощники из другого эскадрона сорокалетнего прапорщика Мухина:
– Главное, это чтобы лошади были сыты. А то сам нажрется, а лошадь газету читает. От этого все неудачи. А если лошадь сыта, всегда пробьемся. – Мухин сочувственно слушал и не знал, как обращаться ко мне, хотя я выпил с ним на «ты». – Запомни сразу каждого солдата, – продолжал я, – его фамилию, откуда родом… – и так далее до позднего часа.
Власть ударила мне в голову и открыла мне новые стороны моей сущности, о которых я не подозревал. Точно я вдруг возродился новым человеком. Как рукой сняло лень и наклонность ко сну. Я зажил в постоянной бодрости, самовосхищении, в сознании своей непогрешимости. Новое здоровье и сила разлились по моему телу. С авторитетностью моих военных суждений начали считаться в штабе полка. Я стал замечать на себе внимательные взгляды сестер милосердия. Перестал искать одиночества, и атмосфера льстивых поддакиваний, почтительного смеха сделалась мне вдруг привычной и необходимой, как воздух.
Был бой, когда я скакал по утоптанному снегу среди суматохи из выстрелов и солнца и что-то подбадривающее кричал назад и угрожающее вперед. За сим возвращение с поля на опушку во главе трофеев: двух телег с пулеметами, походной кухни и десятка полтора обалдевших пленных в разодранных шинелях, похожих на больничные халаты. Я ехал медленно, вразвалку, щурясь и не глядя по сторонам, и начальник штаба дивизии, боевой полковник Ардальонов, первый приветствовал меня. Потом в лесу, узнав, что вахмистр умышленно отстал во время нашей атаки, я орал на него, хватаясь за наган:
– Р-расстреляю! Пленного назначу на ваше место! Я вам не полковник Нарышкин!
В штабе теперь со мной не только считались, но давали ответственные поручения. Другие офицеры в то время уже не скрывали своей усталости и желания уехать под каким-нибудь предлогом в Ялту или в Кисловодск, я же горел энергией и жаждал боевых подвигов. В особо тревожные ночи меня не в очередь назначали в охранение, часто посылали в дальние разъезды. Начальство определенно передо мной заискивало. Но в рядах эскадрона стал ощущаться глухой протест группировавшихся вокруг вахмистра. От времени до времени ко мне начали приходить солдаты с просьбой об отпусках. То один грузин должен был везти на родину хоронить своего родственника, убитого в другом эскадроне, мотивируя это тем, что у них такой священный обычай, и напоминая, что он не мобилизованный, а пришел к нам добровольно. То другой доброволец, немец из Крымской колонии, Иоган Фишер, узнавал, что у него дома случился пожар и надо ехать устраивать семью. Некоторые заболевали нарывами или лихорадкой. Я всех отпускал легко. Ибо если я был горд и независим перед начальством, то не перед подчиненными. Еще когда они были все вместе, в строю, я куражился, но с глазу на глаз каждый был внутренне сильнее меня. Эскадрон таял, но я утешал себя тем, что пусть разъедутся пожилые солдаты, мои скрытые недоброжелатели, и останутся одни молодые головорезы и верные пулеметчики. Однако эскадронная колонна настолько поредела, что это не могли не заметить в штабе; недели через три после отъезда Диди личный состав уменьшился на треть. Тогда я стал бояться. По ночам я стал думать, что мои успехи не могут длиться вечно, что скоро меня разоблачат, и тогда все узнают, к великому торжеству Никифора, что я не командир, лучший, чем Диди, а шут гороховый, фигляр и самозванец. И я не находил возможности выскочить из этого неминуемого позора.
* * *
При въезде в деревню мы встретили выступавшую колонну полка. Командир с некоторым удивлением окинул взглядом мое растаявшее войско – меньше десяти рядов и двое саней – и спросил, где же остальные. Я соврал, что другой взвод послал обходить через хутора, чтобы выяснить, нет ли там неприятеля. Но некогда было углубляться в разговоры, внизу на полях уже завязывался бой.
Помню, весь этот день я испытывал усталость, недомогание и почти все время дремал в санях, куда пересел с седла. Бой то приближался, то затихал. Я неожиданно для себя как-то вдруг размяк. Со мной случилось то, что на военном жаргоне называется «потерять сердце». Человек, до определенного момента воевавший спокойно и казавшийся равнодушным к опасностям, вдруг становится преувеличенно осторожным, без всякой видимой причины нервничает, постоянно обуреваем мрачными предчувствиями. «Я не хочу умирать», – сказал я так громко, что Синицын обернулся и переспросил. Иногда, когда разрывы очень приближались, у меня делался острый припадок желудочной боли. И тогда начинало казаться, что не надо сидеть в санях, что лучше встать и идти по снегу в гору, где в двухстах шагах впереди разреженной цепью маячили на усталых лошадях мои подчиненные с Мухиным во главе.
Я только теперь осознал самое ценное в жизни, и вот приближается конец. Я еще не жил, и уже должен уходить. Должно быть, я неисправимо нагрешил своей бессмысленной сухостью, которую ведь так просто было бы вовремя преодолеть. Так я думал и одновременно все взвешивал, как вернее избежать непоправимого: оставаться ли в санях или выйти. Но когда я решался на последнее, оцепенение, какая-то смертельная лень оковывала все мои члены. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не появился ординарец, передавший от командира полка требование немедленно явиться. Я выскочил из саней, но не успел сделать двух шагов, как вдруг откуда-то сзади, сбоку, рядом, точно оглоблей, огрели меня по левому плечу – широким, давящим, к земле пригибающим ударом, не столько болезненным, сколько обидным. Я зашатался, нагнулся и, почти сразу сообразив, что случилось, рухнул обратно в сани, сказав:
– На перевязочный пункт, я ранен.
* * *
Рана оказалась не опасной: в мякоть плеча навылет. Перевязавший меня доктор сказал, что мне очень повезло, и тут же на поле написал «Свидетельство о ранении». Первое время, особенно по ночам, болело и лихорадило, в вагоне я сидел с подвязанной рукой. После пяти дней путешествия в тифозных теплушках, докатился до Симферополя, где вымылся в турецкой бане и сменил у знакомых вшивую одежду на свежую. После чего двинулся дальше, к черным кипарисам и шевелящемуся за ним морю…
Вечером мы сидели вдвоем с Андреем в ресторане на набережной. Андрей рассказывал новости про знакомых. Я узнал, что Диди целыми днями блядует в гостинице «Россия» с какой-то толстой госпожой Бравакис, муж которой часто ездит в Константинополь и спекулирует кокаином. Что друг Андрея, Александров, здесь, и Андрей устроил его конным стражником в комендатуре города. Они часто уходят вдвоем в горы, на днях поднялись на Ай-Петри. Теперь у Андрея был план, вернее, одно желание: чтобы его и Александрова обвенчали в церкви (священник, певчие, все как полагается), что с объективной точки зрения не являлось бы кощунством, напротив, было бы совершенно нормально, раз они друг друга любят. Но где достать культурного священника, которому можно было бы поручить это?
Потом мы вышли на набережную, и одинокие прохожие, перепрыгивающие через лужи и прятавшиеся от волн в подворотни, с изумлением увидели, как мы прошли на мол, где яростные души сразу вымочили нас до костей. Если бы кто-нибудь из прохожих рискнул проследить за нами, он увидел бы странную картину: как Андрей стал на колени и, раскрыв руки, будто обнимая море, поклонился ему земным поклоном. В голове его тогда зарождались новые безумные проекты о монашествующих эскадронах, которые в черных подрясниках, с серебряными крестами на груди пройдут новым походом от Черного моря до Белого. Я же в это время думал, что достаточно мы здесь наозорничали и что, пожалуй, пора выбираться в заморские страны.
Скоро после этого я заболел сыпным тифом и, когда стал выздоравливать, узнал, что лежу в санатории княгини Барятинской на окраине Ялты. Большевики уже подошли к Крыму, и в ясные дни доносились звуки канонады, как отдаленный гром. Когда я немного окреп, меня перевезли сначала на пароходе, потом на телеге с сеном в немецкую деревню близ Карасу-базара, где стояла наша запасная часть. Зима проходила, наступили теплые недели…
* * *
Весной Диди с Андреем уехали на фронт воевать. В июне, окончательно окрепнув, собрался и я. Линия фронта проходила теперь по Северной Таврии.
– Ты очень кстати приехал, – говорит Андрей. Я тебя сразу введу в курс событий. Мы с Диди решили, что так больше продолжаться не может. Бардак полный. Пока не поздно, мы решили действовать. Старые пердуны из запасной части, флигель-адъютанты, хотят распоряжаться из Феодосии. Уже солдаты удивляются. Что это, война, или богадельня для камергеров? Тогда я обо всем и sans ménager personne[27]27
Никого не щадя (фр.).
[Закрыть], написал от нашего имени Пиперу[28]28
Возможно, в этом непочтительном прозвище объединены истинное имя Врангеля Петр и французское слово pipeur – «плут».
[Закрыть] Врангелю. Послал вчера. Теперь ждем, что всех нас под суд и расстрел, и тебя в том числе, так как я за тебя подписался, – или атмосфера расчистится.
В тылу казалось, что наши дни сочтены, каждый день ожидался окончательный разгром, а здесь, по-видимому, опять собрались на Москву. Диди говорит:
– Если перейдем Днепр и достанем лошадей, пожалуй, двинем опять по старым местам, по прошлогодним.
Диди после еды отяжелел и ложится на кровать. Андрей делает мне знак идти на улицу («При этом дураке, сам понимаешь, нельзя всего сказать»).
– Россия будет управляться духовенством и военными, слитыми в одну касту. Это безобразие, что мужиков брали воевать. Мы освободим их от войны, они должны пахать и ходить в церковь, где толстые попы. Но во главе – черное духовенство, худые монахи – воины, высокого роста (слегка покосившись на меня, который не особенно высок). Епископ – воин и, конечно, к черту Романовых, эти мещане, du dernier ridicule[29]29
Дальше некуда (фр.).
[Закрыть]. Еще Иоанн Грозный понимал. К старости – схима: черепа и кости, вышитые серебром. Всякий такой епископ должен хоть раз собственноручно застрелить кого-нибудь из револьвера. Не приказать, как почтеннейший Диди, а самому убить. Когда убиваешь, между вами возникает магнетическая связь, как в любви, даже еще лучше, иначе ничего не узнаешь о жизни и не можешь командовать…
За несколько месяцев у Андрея накопился запас мыслей, которыми не с кем было поделиться. Поэтому идут часы, а он, вопреки своему обыкновению, не срывается с места смотреть, что делают пулеметчики или проснулся ли Диди, а все сидит и рассказывает.
– Если бы я умел плавать, – говорит Андрей, – я предложил бы Александрову переплыть со мной эту реку. Мы явились бы к комиссарам, мне дали бы корпус. Но еще время не пришло, останемся на этом берегу и дадим победу здешним мерзавцам. Потом в Москве разберемся. Всех белых вождей придется, конечно, поставить на Кузнецком и расстрелять справа по одному. Усилить конницу Буденного нашими казаками, поднять кочевников Сибири и – на Европу. Знаешь, «Слово о полку Игореве» – единственная серьезная вещь в нашей литературе, но не совершенная, а почему? Потому что все князья там дегенераты, вместо того, чтобы вести свое войско на разгром, надо было перейти одному реку, помириться с монголами, организовать их – и на Рим.
* * *
Наше войско отходило от Днепра в сторону Крыма. Отступали, рассыпавшись в цепи, длинные линии людей. Солдаты держали винтовки в руках, они шли как охотники на облаве. Между пешими возвышался всадник или телега под полотняным навесом с красным крестом. Над равниной стоял сплошной гром от канонады. Пушки стреляли по нас с другого берега, с островов и даже из самой Каховки. Справа и слева, спереди и сзади взрывалась вулканами черная земля. Все понимали, что не следует сбиваться в кучи; если замечалась группа, значит это чины штаба или двое солдат помогают идти легко раненому. Среди общего грохота можно было различить известный ритм: та батарея, которая крыла по нас, выпускала через равные промежутки времени два снаряда направо, два налево и одну шрапнель – над головой. В четырех местах появлялись столбы взвихренной земли, точно джины из «1001 ночи» пытались взметнуться до неба, но не хватало сил, и они снова рассыпались в прах. Андрей, подъехав, кричит слегка срывающимся голосом: «Чудно! Какая отчетливость! Вам… бам… – интервал – пах… пах… Новая музыка, негритянские танцы!»
Дойду ли я до той канавы? Боже, спаси и помилуй. Очередной взрыв немного впереди скрыл двух людей; когда столб рассеялся, шел только один. Рядом в санитарной повозке хрипит тяжело раненый взводный Власов. Утром он был примерным унтером: рослый, усатый, с начищенными сапогами и пуговицами. Кричал на солдат: «Какая там блядь в хвосте курит?» Льстил командиру, всюду появлялся веселый, расторопный. Охотился за бабами в Основе, может быть успел переночевать у одной. На стоянках обучал солдат патриотическим песням… Два взрыва, один совсем близко, другой подальше. Меня надо сохранить. Я еще могу быть полезен. Боже, клянусь, обещаю Тебе, что я это сделаю. Если я дойду до хутора, я уйду от них. Р-р-раз. И опять эта слабость и пустота, тошнотворная приниженность всего тела к земле. Распластаться и зарыться поглубже в яму, ниже травы, слиться с черноземом, может быть визжать. Но глупое тело еще соблюдает приличия: оно не ложится в канаву, где могло бы спастись, но перепрыгивает через нее и идет дальше, только если взрыв очень близко, голова едва заметно втягивается в плечи.
Дальний хутор, как мираж, чуть поднялся над горизонтом, стоит будто среди озера. Туда снаряды не долетают. Там сказать Андрею: «Прощай, я уезжаю, мне плевать, что будут говорить, что буду делать не знаю, возможно, что пойду в монастырь, но во всяком случае больше в этом деле участвовать не желаю». До лилового репейника шагов 20, это как 20 лет, 20 раз можно умереть. Если дойти до него, не останавливаясь, сорвать несколько колючих цветов, сколько удастся на ходу, скатать шар и, не оборачиваясь, бросить его назад через плечо, подальше, тогда спасен. Господи, помилуй. Заступи, спаси, помилуй. А вдруг все кончится благополучно и вернусь к старым шуткам? Да не будет этого. Теперь будет по-новому, на хуторе додумаю, пойму. Огонь несомненно ослабевает. Наши цепи спустились в лощину и перестали быть видимы с той колокольни, откуда неприятельский наблюдатель с телефоном руководит обстрелом. Снаряды теперь ложатся реже и дальше.
Я осмотрелся. Невдалеке шел, прихрамывая, Диди, невысокий, сутулый. Незнакомые солдаты шагали по траве, сосредоточившись, в глубокой задумчивости. Длинная фигура всадника ехала рысью наперерез цепям. В наступившей тишине вдруг раздалось веселое ржанье. Хохот, крики «мать-перемать» неслись от кучи солдат, куда со всех сторон подбегали другие. Это громили двуколку с захваченными из Каховского кооператива товарами. Пустые гильзы и листы папиросной бумаги носились в воздухе, переворачиваясь, как хлопья снега или как белые мотыльки. Коробки с дорогими крымскими папиросами лежали, раздавленные, в траве.
* * *
Серые дымы клубились над степью. Наши взводы плыли по шею в пыли. Равнина распадалась, трескалась и дымила сухим туманом. Мир без влаги рассыпался на атомы. Изредка раздавались подземные толчки, приглушенные взрывы. Было пусто, никого, ни красных, ни зеленых, ни белых, только мы, небольшая куча серых…
Мы спустились на дно оврага, где не было ни влаги, ни тени. Солнце теперь проникало всюду, огненный шатер покрыл все: нашу группу, прятавшийся где-то по соседству Днепр, Харьков, Москву, море сзади под песчаным обрывом степи. Брось все, оставь это дело, возвращайся в Крым, заведи сад с виноградником, Андрей не найдет тебя. Но Крым – ненадежное убежище. Тогда уезжай за море и устрой себе солнечный сад в Италии. Можешь жениться. Для русского графа, молодого, знающего языки, – это просто, и миллионерша – не обязательно вдова и урод…
Мы снова вступили в зону сражения. Около полудня был сделан привал, в низине, у виноградников. Рядом с нами расположились откуда-то появившиеся офицеры из штаба дивизии. Штабной поручик Фуфаевский, всегда бодрый и готовый по первому зову начальника штаба Ардальонова срываться и бежать куда-то, распорядительный, худой, похожий на официанта из дорогого ресторана, отпил из металлического стакана и сказал:
– Здравия желаю, – и, понизив голос: – в Мелитополе ждут Главкома. Начдив полагает, что завязывается последний, решительный. Стянули донцов, цветных, тяжелую артиллерию. Прорвем и айда за Днепр. Все пути ведут в Москву. Еще прикажете? Лучшее средство против жары. Полковник Черепанов. Не угодно ли флакон легкого Крымского?
– Много нельзя, – сказал Черепанов, – хотя, впрочем, где наше не пропадало. Закупорим дырку и заткнем Сиваши.
– Что это вы, дядя, мелете, – перебил Фуфаевский с таким неподдельным испугом, что всем стало смешно. – Черт знает, что мелете, где Сиваши, а где Днепр… Впрочем… еще по одной. Заметано.
Отдых длился около часу, после чего мы расстались со штабными и пошли в другом направлении, в сторону выстрелов. Теперь мы были в районе больших виноградников, что указывало на близость села. Мой взвод залег в резерве, на склоне – впереди шел бугор с кустами, как при первом моем сражении в прошлом году. Направо на далекое расстояние были видны наши цепи, черные фигуры лежащих солдат, иногда пропадавшие в траве или в складках местности. Рядом, как и вчера, оказались спешенные гродненские гусары, за ними бригада марковцев. Пулеметчики в кого-то стреляли, но не часто, берегли патроны. Вдруг меня окликнул густой генеральский голос, и сам начдив Гурьев подошел ко мне. Он был один и имел вид благожелательный. Он сделал мне знак продолжать сидеть, и так как я все-таки порывался встать и рапортовать, уперся в мое плечо с погоном, и сам сел рядом со мной.