355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Вишневский » Перехваченные письма » Текст книги (страница 2)
Перехваченные письма
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:57

Текст книги "Перехваченные письма"


Автор книги: Анатолий Вишневский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Мы были в Варганово, когда объявили о начале Первой мировой войны. Какой подъем патриотизма, какую любовь к царю вызвало это сообщение! Тысячи людей собрались перед Зимним дворцом. Играли государственный гимн, коленопреклоненные люди плакали, благословляя нашего любимого Императора, казалось, они слились воедино – царь и его народ.

В ноябре 1915 года отец получил повышение. Он был произведен в генерал-лейтенанты и назначен начальником специального жандармского корпуса. Его главной задачей было обеспечивать порядок во время поездок Императора на фронт и с фронта. Теперь ему полагался специальный железнодорожный вагон, которым он и его семья могли пользоваться в любое время и в любом месте, – вагон со всей роскошью, какую только можно вообразить, включая салон, кабинет и ванную комнату. В его распоряжении были также автомобиль с шофером и, разумеется, прекрасная казенная квартира в Петрограде.

Конечно, это было захватывающе – переехать в один из самых больших городов мира. Все было неожиданно и ново для нас. Мои родители были счастливы. Отец любил Императора и понимал, что император доверяет ему. Мама любила Петроград, здесь жили ее ближайшие родственники и друзья. Кот тоже к этому времени жил здесь (он уже учился в Лицее), и мама сильно по нему скучала. Так что все мы были довольны…

Николай Татищев. Из неопубликованного романа «Сны о жестокости»

Это было осенью 1916 года. Я приехал в Муравьевские казармы на Волхове Новгородской губернии, где стояли запасные части Гвардейской кавалерии. Там я должен был изучить военное ремесло, но больше узнал другое: тупое уныние, опустошающую тоску и способ, как от этого избавляться…

Моя фигура здесь так нелепа, что кто ни взглянет на меня, усмехнется: взводные, младшие унтера, ефрейторы, солдаты-хохлы… Вахмистр Голубь сказал мне раз, в начале знакомства:

– Теперь-то вам еще ничего, а что было раньше, при ротмистре Копылове. Вашему брату вольноопределяющемуся спуску не давал. На уборке подкрадется козлом и перчаткой лошади под брюхо: это что-с? Почему пыль? Потрудитесь все сначала, от головы до хвоста, ноги и живот, хвост – гребнем, гриву – гребнем, копыта промочить, тут вам не будуар, здесь вам не публичный дом, да как вы сидите на седле, х… отдавите, вот я пошлю вашей невесте ваш портрет с раздавленными яйцами.

…Мы идем строем из казармы заниматься на плацу. Не знаю, бестолково ли велись эти занятия, или причина в моей неспособности, но я ни тогда, ни после не постиг тайны перестроений: что такое взводная колонна, как строятся по шести, куда я должен «пристраиваться», когда из широкой реки на ходу колонна превращается в узкий ручей, где в разных случаях место начальника, – всего этого я так и не одолел. На плацу солдаты шепотом подсказывали мне, что нужно делать, иногда нарочно неправильно. Взводные становились в тупик перед моей невосприимчивостью к строю, на их памяти будущие офицеры понимали все это сразу, это у них было в крови.

Занятья «пешой-по-конному» кончались рубкой лозы. Все по очереди подбегали галопом к ветке кустарника и разрубали ее шашкой, сверху наискось, после чего нужно было описать шашкой круг и застыть, держа ее над головой для нового удара. Это у меня кое-как выходило. Потом мы шли в конюшню, седлали лошадей и ехали в манеж упражняться в фигурной езде и вольтижировке…

В иные дни вместо манежа мы занимались гимнастикой в коридоре казармы. Надо было перескочить через некое сооружение, которое называлось «кобыла», для этого разбежаться, подпрыгнуть на трамплине, оттолкнуться руками от кожаной спины чудовища и в свирепом устремлении вперед, забыв все, со зверским выражением лица переброситься через огромную, длиной в билиард, кобылу на деревянных ногах… Почти у всех выходило. Вот один паренек замедлился перед самым трамплином, поскользнулся, ударился животом о кобылу, после чего сзади раздалась матерщина, и он, отбежав к исходной точке, снова бросился головой вперед и перескочил. Близилась моя очередь. Выйдет ли у меня? Или опять, как в прошлый раз? Боже, дай силы, перенеси. Возьми от меня все, кроме книг и музыки, но сейчас дай удачу. Напрасно, знаю, еще когда вскакиваю на трамплин, что ничего не выйдет. Но лишь бы не остаться сидеть верхом посередине, лучше упасть на бок, это менее позорно. Если солдат остался верхом, ему кричат не слезать, и унтера – верх унижения – скачут через него. В последний момент перед самой спиной чудовища я задержался, испугавшись разбить свои органы… И вот я сижу верхом. Сдержанные смешки сзади, это солдаты. Кто-то из унтеров разражается руганью, но взводный, о позор, говорит с притворным равнодушием: слезайте, что же сидеть, в перерыв напрактикуетесь. Он знает, что через несколько месяцев я буду корнетом, и что еще раньше меня позовут в офицерское собрание…

В полдень меня отпускали к вольноопределяющимся других эскадронов обедать, после чего можно было около часу валяться на походной койке, стараясь читать «Материю и память» Бергсона. За сим занятия возобновлялись… Раз в две недели – а это казалось огромным периодом – выпадала моя очередь нести караульную службу… Унтера на дежурстве коротали ночь вокруг стола с зажженной лампой, за чаем. Я старался не дремать и собирал материалы для книги «Рассказы караульного помещения»… Подсев к столу начальства, я однажды предложил рассказать сказку и прочел наизусть всего «Золотого петушка». Они слушали внимательно и в некоторых местах поддакивали: здорово, так его, складно. После этого я уже думал, что наладил с ними отношения, пока лежа на нарах, не услышал такой о себе отзыв вполголоса: «Ну, из этого вольнопера толку не выйдет, кишка тонка»… Меня точно штыком в грудь пронзила горькая обида: я чужой для них, везде чужой, одинокий…

«Но как я попал в эту казарменную канитель?» – размышлял я, притворяясь спящим. Я виноват уже в том, что не похож на них. Что мне их войны, бабы, водка? Они затопчут меня сапогами. Мне отвратительны эти усачи и вся их прямая каторга, этот ветер, этот юмор, эта жизнь без искусства, без мистерии. При всяком случае они издеваются над Богом. В Николаевском кавалерийском училище «молодого» спрашивают: «Что вы думаете, „молодой“, о бессмертии души?» – И «молодой» должен отвечать какой-то нигилистический, кощунственный вздор о том, что бессмертна лишь душа рябчика, если она попадает в желудок благородного корнета. Молодой не может сопротивляться и, если он возмутится, как когда-то возмутился Баратынский, он уже не найдет сочувствия в своем доме: все твои предки служили, а ты что за птица? Кто же будет защищать границы, наши широкие реки, если молодые так размякли? Деды горбом наживали, а ты хочешь, чтобы в паспорте проставили: недоросль из дворян? Или разночинец? А потому пей водку, научись подхалимствовать, издеваться над святостью, сломай себя. Тебе некуда податься. Ведь не к старообрядцам же в скиты – это те же взводные с бородами. Не к революционерам в кружки – это те же корнеты-атеисты. Ты один. Россия – это Цирцея, превратившая всех в свиней, и они валяются по закутам, набив брюхи, растлив баб, позабыв об Итаке. Половина их острот касается испражнений, а другая – совокуплений, и вместо «лицо» они говорят «морда», «в морду», «мордой об стол».

…Однажды вечером за мной пришел вестовой из офицерского собрания и сказал, что мне приказано явиться на ужин. Я сел в конце стола, но сразу должен был опять встать: все хором затянули что-то, и мне сказали нести на подносе стакан командиру полка. Пели так: «Просим младшего корнета поднести бокал вина. Хороша традиция эта, Федор Карлыч, пей до дна!» После чего мне стали наливать водку, ром, вино и смесь, и через несколько минут я почувствовал себя уютно и приподнято-радостно. Толстый ротмистр Нарышкин, которого называли Диди, обняв меня, усадил рядом и стал говорить, что он очень знает моих дядей, «а ты, скотина, на службу приехал и книжки привез, нехорошо, брат, брось их козе под хвост, пой со всеми: „Щуку я словила, уху я сварила“»… Комната закачалась, будто среди метели, поднималась и замирала вьюга, приближался и удалялся гул голосов. Из тумана выплывали лица, энергичные или сонные… Некоторые издали внимательно смотрели на меня: экзаменуют, сообразил я.

Диди тоже следил за мной и всякий раз, как я задумывался, тихо говорил:

– Опять про свои книги дурацкие думает! Да живи ты просто. Я редко с кем сразу перехожу на ты, а ты не ценишь. Надулся, как индюк какой-то!

…Скоро я стал своим человеком в офицерском собрании. Ко мне привыкли, а Диди объяснял всем: «Он у нас ученый, Пушкина наизусть запомнил». Меня освободили от уборки лошадей, потом от вечерней поверки, потом от словесности. Под конец пребывания в Муравьях я стал большую часть времени проводить в офицерском собрании, где напивался и играл в покер.

…В те месяцы я разучился думать и даже на время разучился читать: «Материю и память» я так никогда и не дочитал. Думать же я разучился потому, что все прежние мысли заглушила одна: сознание своего превосходства, умственного и всякого другого, над всеми без исключения людьми.

После Нового года меня отпустили в Петербург сдавать экзамены на офицера при Николаевском училище.

Из воспоминаний Ирины Голицыной

2 марта 1917 года пришло известие об отречении нашего любимого царя. Это был страшный удар. Затем мы узнали, что Керенский возглавил Временное правительство, и очень скоро его представители нанесли нам визит. Они были очень вежливы, извинялись, но осмотрели все наши комнаты и, после того, как побывали в моей, спросили, где находится кухня. К большому моему стыду, я не знала этого, мне было известно только, где расположен лифт, на котором из кухни подавали еду. Так как я не хотела обнаружить свое невежество, я отвела офицеров в буфетную, где можно было найти кого-нибудь из слуг.

Папа был в Москве. Кот позвонил ему по телефону и рассказал о том, что происходит в Петрограде. Папа ничего об этом не знал. Он сказал, что постарается вернуться поскорее. Ему пришлось до следующего дня ждать поезда, но на одной из станций по дороге он был арестован и отправлен в Петропавловскую крепость, где уже находились многие высокопоставленные лица.

Мы ничего не знали об аресте отца и ждали его возвращения на следующий день. Ничего не знали мы и об аресте Императора. В доме снова появились представители Керенского и приказали всем женщинам покинуть помещение. Мужчины – то есть Кот, все слуги и жандармы – должны были оставаться на месте.

Захватив лишь несколько чемоданов, мы на извозчике поехали на квартиру, найденную для нас папиным секретарем. Квартира оказалась очень маленькой, но было приятно, что окна выходят на Неву. Нам удалось найти кухарку, которая нам готовила.

В спешке упаковывая чемодан, я допустила ужасный промах, которого не могу себе простить до сих пор. Моим самым большим богатством в то время была коллекция портретов членов императорской семьи; всюду, где приходилось бывать, я старалась покупать открытки с их портретами. Меня хорошо знали в писчебумажном магазине в Ярославле и сами присылали мне все открытки, какие только появлялись. То же я делала и в Петрограде, так что у меня их собралось немало. Все это я взяла с собой, но чего я не упаковала и за что жестоко корю себя, были подписанные портреты четырех великих княжон, сделанные лучшими фотографами Буассоносом и Эглером. Они были подарены моей бабушке, а она дала их мне. Я держала их в большом конверте с бабушкиным адресом, написанным рукой Ее Величества Императрицы.

Вскоре разрешили покинуть наш дом и мужчинам. Кот и некоторые из слуг присоединились к нам, но наша квартира была слишком маленькая, и в ней не было места для остальных.

* * *

Мама добилась свидания с Керенским, чтобы ходатайствовать об освобождении отца. Но, несмотря на уверения Керенского, что это – вопрос дней, с его ареста прошло уже два месяца. И вот однажды, когда мы собирались выходить из дому, зазвенел звонок у входной двери, и я пошла посмотреть, кто там. Через секунду я была в объятиях отца. Мама, Тун (наша тетя, которая жила с нами), Ика и Кот собрались вокруг…

Около трех недель мы были вместе, но затем Коту пришло время идти в армию. Для нас всех это была новая причина для огорчения. Но он пошел, потому что сам этого хотел.

Николай Татищев. Из неопубликованного романа «Сны о жестокости»

Андрей вырос заграницей, куда его родители по каким-то причинам переселились после 1905 года. Во время войны он вернулся на родину, и в начале революции я и он сдавали офицерские экзамены на чин корнета при Николаевском кавалерийском училище. Он приятно поразил меня своей культурностью и открытым европейским обращением… Были причины, по которым эта дружба не одобрялась моими родственниками, но на это я мог не обращать внимания. Днем мы ходили с ним в Эрмитаж, а по вечерам вели беседы о второй части Фауста и об операх Вагнера. Из всех писателей он больше всего любил Данте и знал из него целые куски наизусть, в оригинале. Однако он с большой серьезностью относился к православию и, кажется, сам собирался впоследствии сделаться князем русской церкви, по образцу кардиналов и прелатов Рима или византийских иерархов. В разговорах он не уставал находить все новые преимущества православия перед католичеством, наша церковь, по его мнению, обладала полнотой христианской истины и единственно в чем уступала Риму – это отсутствием показного, вселенского великолепия.

– Преступление хранить под спудом для своих провинциальных нужд эти великолепные акафисты, ирмосы, икосы, – говорил он, а я подозревал, что он не совсем знает, что означают эти греческие слова. – А эта живопись. А мемифоны с песнью душе: «Душе моя, душе моя, Восстане, что спиши…»

Помню белыми апрельскими вечерами, одетые в шинели, мы направлялись по набережной мимо дворцов с освещенными закатом окнами в дальнюю церковь Цусимы. Церковь Цусимы, в память погибших моряков, была построена императрицей Александрой Федоровной под старинный стиль и была хороша; небольшая, с толстыми стенами, внутри почти темно, множество закоулков, притворов, приделов и ниш с синими, зелеными и красными лампадами. Из темноты поблескивают оклады на иконах и дарственные покровы на аналоях. Так стоишь, как в подземелье. Служба идет великопостная, облачения священников траурные. Овладевает успокоение и дремота… Молиться я почти не молился, только отдыхал и смутно вспоминал, что какие-то улицы и город с фонарями остались по ту сторону дверей…

Мы выходили уже в ночь с черным небом и невидимой водой канала… Серьезное настроение проходило у моего друга удивительно быстро. Около Николаевского моста он еще вспоминал свои экскурсии прошлой весной по городам Тосканы, но уже у Сфинксов переходил на более игривые темы; истерический порыв шутить, озорничать и кощунствовать находил на него как реакция после церковной сосредоточенности, и я тоже этим заражался. В таком настроении он начинал уверять меня, что ходит в эту церковь исключительно для того, чтобы смотреть на молодого дьякона Сильвестра, который напоминает ему одну скульптуру Донателло и в которого он якобы влюблен.

В то время война нас никак не затрагивала, и мы ее почти не замечали. Наши экзамены совпали с февральской революцией, но и это событие мы восприняли без всякого волнения, почти без любопытства, и когда после перерыва на одну неделю возобновились занятия и прогулки, мы с Андреем не снизили тем наших разговоров до обсуждения текущих событий. Андрей, впрочем, раза два брезгливо покосился на толпу манифестантов на улице, заметив вскользь, что в Риме плебс более красив и лучше пахнет. С отправкой на фронт дело все откладывалось до самого октябрьского переворота, так что мы и не увидели большой войны. После октября Андрей уехал в Москву, откуда стали доходить слухи, что он сблизился с комиссарами и принимает участие в формировании Красной Армии. Это меня удивило – не то, что он стал большевиком, а то, что он вообще заинтересовался политикой, но я не мог написать ему, так как не знал его адреса, и на некоторое время, до новой встречи у белых, он исчез с моего горизонта.

Николай Татищев – матери

Из писем ноября 1918

62-й день

В одном из писем ты упоминаешь, что мне нечего беспокоиться, что мое дело устроено; есть ли это затруднение с выездом из Петербурга (т.к. я призывного возраста) или история с отобранными у меня при обыске документами, где упоминается о моих путешествиях этой весной, – обстоятельство, которое поставит меня в очень неловкое положение в случае допроса? Обо всем можно, конечно, писать, не стесняясь, письмо не может попасть в третьи руки.

Что делается в мире, ждут ли буржуи немцев и когда? Наша жизнь с книгами и repas течет довольно сносно. Я начинаю уже забывать, как выглядят незапертые двери и окна без решеток. Благодарю за пищу духовную и телесную, и та и другая одинаково совершенны.

До свидания, крепко целую тебя. Я.

* * *

Ты пишешь, что возможно ускорить мое освобождение. Я хочу представить несколько своих соображений на этот счет.

1) Стоит ли предпринимать сложные хлопоты, пока есть надежда на пришествие иностранцев? Я чувствую себя вполне благополучно в теперешних условиях и не буду считать себя очень обделенным судьбой, если предстоит ждать еще некоторое время, хотя бы до весны. Итак, может быть игра не стоит свечей.

2) Отдаешь ли ты себе отчет, что мое дело довольно запутанно – если на Гороховой посмотрят в мои бумаги, то представят себе, что весной я ездил по подложным бумагам в Сибирь. Поэтому допрос может повести ко всяким осложнениям, и, я думаю, благоразумнее держаться политики выжидательной, как я и постараюсь действовать; если меня вызовут к допросу, я постараюсь не ехать, сославшись на болезнь, после чего рассчитываю, что меня опять забудут так на несколько месяцев.

3) Если меня удастся вызволить без допроса, то мне следует в тот же день покинуть Петербург, но я не буду иметь метафизической возможности сделать это, пока кто-нибудь из членов семьи остается в указанном городе, ибо неоднократно бывали примеры, что родственники задерживаются за скрывшегося обвиненного. Не подлежит никакому сомнению, что меня вторично арестуют, если бумаги останутся на Гороховой, и, таким образом, я как бы переменю приятный лазарет на крепость или тюрьму, что невыгодно. Во всяком случае, я сам виноват в теперешних злоключениях. Нечего было все лето прохлаждаться на вулкане, когда я мог так легко уехать. При этом расплата за легкомыслие совсем для меня не трагична, и потому все хорошо.

Я бы хотел получить интересную английскую книгу, чтобы возобновить свои знания, так как решил не терять даром времени и «в просвещении стать с веком наравне». Еще один вопрос: были ли мы в начале сентября опубликованы в газетах во 2-м списке заложников и не знаешь ли ты, где Стенбок?

* * *

80-й день

Форшмаки все совершенствуются, я положительно никогда не ел ничего подобного – поразительно, чего можно достичь при искусстве с такими несовершенными средствами, как теперь. Я совершенно теряю голову, соображая, из чего сделано последнее божественное произведение коричневого цвета, – неужели из презренной селедки и демократического картофеля? Благодарю Бабушку за поздравление и обещанный подарок; я бы хотел получить тетрадь для рисования и цветные карандаши (твердые, а не пастель; Ирина выберет).

Нас пугали переселением на Голодай, но теперь, к счастью, это отложено на неопределенное время и можно продолжать здешнее эпикурейство. Я много сплю и читаю и с некоторых пор стал каждое утро принимать теплую ванну; к несчастью, прежние сестры нас покинули.

Николай Татищев. Из неопубликованного романа «Сны о жестокости»

В начале июня 1917 года, через 3 месяца после февральской революции и экзаменов, в офицерском чине, в золотых погонах, при шашке и револьвере приехал я в скором поезде в Киев, где должен был провести несколько дней перед тем, как отправиться на фронт. Переночевав в гостинице, переполненной военными всех чинов, что указывало на близость фронта и начавшееся дезертирство, я поднялся очень рано и пошел бродить по незнакомым улицам, пустым в этот час. То утро я считал последним утром своей свободы на долгое время, может быть на всю жизнь: в 11 часов предстояло являться к офицерам в качестве младшего члена полковой семьи, и при этой мысли сердце сжималось от тоски и мрачных предчувствий. В офицерском френче, я еще не был твердо уверен ни в чем, что можно делать и чего нельзя, за что вышибают из полка или вызывают на дуэль; можно ли, например, фланировать по улицам и любоваться видами? И если сейчас встретится возвращающийся от женщин однополчанин, как отвечу я ему, если он спросит, кто я такой, надевший их форму, и что здесь делаю в этот час? Скажу, что иду с кутежа, от цыган, но имею ли я право кутить с чужими?..

Я спустился из сада к улицам, уводившим от центра, и пошел, скрываясь в боковые переулки, если видел впереди военного. Утренняя свежесть все время льется со стороны запрятанного где-то Днепра. Неожиданно за селом, заглушенно гремя и дымя, протащился длиннейший товарный поезд. Потом кукушка считала, сколько лет мне осталось жить: 45 лет, и после небольшого перерыва, который не считается, еще 23.

Но бумажка с адресом, куда надо являться и в каком порядке, потела в кармане, ее нельзя было выбросить или сжечь о папиросу. И после девяти я побрел обратно к городу. Первым по списку стоял старый полковник Нарышкин, Кирилл Дмитриевич, отец Диди. Он был самый главный: важнее полкового командира, важнее всех генералов, один из самых важных людей в прежней России. Его белый дом, подобный дворцу, отделяла от улицы бронзовая решетка с фонарями. Я позвонил, долго ждал, повторяя формулу, с которой надлежало, придя, стать перед ним. Наконец, лакей открыл дверь и провел через синий и желтый полумрак пустых апартаментов. Потом я прислушивался к собственному голосу, негромко докладывавшему седоусому, невысокому, полному с крупным носом полковнику в серой тужурке: «Господин полковник! Корнет граф Рихтер является по случаю производства в полк».

…Все залито солнечным светом. Мы в синих тенях, как в персидском раю, приятный вельможа и я, оба курим. Он умудренный годами, Россией, Европой, Улисс, друг царей, поучает молодого героя. Реют дымы папирос, и комары между липой и нами. Чего же я так волновался? Кладу ногу на ногу. Я равный ему, однополчанин и друг его сына, могу спросить, давно ли не имел он известий из Петрограда.

– Значит, пойдете осматривать город, – сказал он на прощание. Вы будете у Козловского. Напомните ему, что сегодня вечером у меня, и вы тоже, милости прошу на ужин, познакомитесь сразу со всеми. До свидания, до вечера. Я, не совсем уверенный в правильности формы: честь имею кланяться (надо ли прибавлять господин полковник? нет?) До свидания, до вечера. Не забудьте Козловскому. И он сам провожает меня к дверям…

Штабс-ротмистр князь Козловский помещался в чьей-то чужой квартире, в этажах большого дома на торговой улице. Когда я вхожу и рапортую, он еще не совсем одет… Он гладкий, молодой, стройный, нагло-самоуверенный. У него яркое белье, черные шелковые подтяжки, красный пояс на рейтузах, а сами рейтузы ультрамариновые. Чемодан, щетки, бритва, мыло, пижама – все из Лондона. Взирает очами огромными, отчужденными, насмешливыми, все понимающими. Все ли? Многое, во всяком случае, например, то, что я еще не знаю женщин.

– Садитесь, – говорит он холодно, – извините, что такой беспорядок. Вы когда едете в полк? А пока где остановились? Вы… поедете на скачки днем?

– Не знаю, – сказал я. – Кроме того, полковник Нарышкин посоветовал мне осмотреть Киев, здешние церкви, Лавру и другие места, я здесь в первый раз. Кирилл Дмитриевич сказал, что он сам будет, может быть, показывать мне город. Последнее я соврал, но с этой минуты он стал обращаться со мной внимательнее.

– Да, как же, сегодня ведь мы все у него ужинаем. Заходите за мной к восьми, мы поедем вместе, если ничего не имеете против. До вечера. – Честь имею кланяться.

…Следующий по списку – поручик князь Максутов, адрес за углом, рядом. Я столкнулся с ним, когда он выходил из своего дома, и сказал свою формулу на улице, причем мы оба, по уставу, держали ладонь у фуражки. Он был крепкий, подвижной, с веселыми глазами, единственный из офицеров выбран солдатами в члены совета полковых депутатов. Едва я кончил, он схватил меня за руку и, обращаясь сразу на ты, заявил, что надо спрыснуть знакомство.

В комнате мы выпили по рюмке и повторили… На моей записке стояло еще три визита, но Макс сказал, что больше никому являться не надо, так как уже поздно и все равно я всех увижу в ресторане, куда пора идти… Перед самым рестораном мы встретили корнета Стенбока и сели втроем в саду. За отдельными столами у кустов сидели военные разных возрастов и частей, захудалые штабные подполковники, тыловые интенданты, смуглые капитаны с фронта и с ними дамы в огромных полотняных шляпах. За кустами румынский оркестр играл модные арии: «Время изменится» и «Сама садик я садила». Водку по военному обычаю подавали в чайнике и пили из чашек – это была традиция первых месяцев войны, хотя давно уже власти не обращали внимания на то, кто и как пьет. Я не пьянел и был все время начеку, скрывая смущение и невольно заражая им моих новых товарищей. Скоро к нам подсели еще два молодых офицера, фамилия одного была Хан-Эриванский, а другого – барон Вольф. Последним пришел Козловский. Я силился овладеть искусством говорить как они, все время посмеиваясь и порхая с предмета на предмет, и завидовал свободному обращению со всеми белобрысого Стенбока, который всего на 3 месяца раньше меня произведен и так легко острит про какой-то рыбий глаз…

Мы сгрудились вокруг стола тесной семьей, под деревом, как кочевники в шатре… Наш круг был блестящ, самый яркий и знатный, искрился весельем и солнцем. Я понял: все испытав и узнав, здесь сочли ненужным говорить о том, что всем и так известно и чего нельзя уложить в слова. Ибо мои мысли: что жизнь замерла – что вечность настала двадцать минут назад – что смерти больше не будет – все это и для них, может быть, ясно, если только не сказано вслух. Тишина подошла, пробираясь сквозь шорохи листьев и стала у нас за плечами. И журчали остроты, вино в животах и – с эстрады – «ямщик, не гони лошадей»…

…У Кирилла Дмитриевича гостей оказалось порядочно, наши в полном составе и еще какие-то пожилые господа. В первые минуты было непонятно, что это за люди, но после закусок, когда каждый уселся на своем месте перед тарелкой окрошки, все определилось. С другого конца стола благодушно взирал на меня и на всех наш хозяин; господа с бородами, в штатском – его сверстники, старые однополчане, отвоевавшие бойцы… Из соседнего зала смотрит со стены Екатерина II. Связалась связь веков. Новый я, друг для всех, пировал среди старцев – вольтерианцев и молодых героев из-под Измаила. Застыли голубые зеркала, в их глубине мерцают лампы. Картина врезывается в память навсегда. Помимо исторических реминисценций здесь скрыто еще какое-то значение, самое важное, впоследствии обдумаю. Я очень мудр, очень. Не был молодым, но к чему дурацкая молодость, когда так легко притвориться наивным служакой, рубахой, и так прилично выходит…

Стакан за стаканом. Просим мла-а-дшаго-о корнета… Мой номер. Я ловкий, складный, всех готов перепить, подхожу, чуть споткнувшись, но не расплескав ни капли… Кому чару пить, кому выпивать… Хриплые голоса у всех. Отошло от сердца, все отлично. Молодежь с уважением внимала речам стариков… За фруктами от папиросы вдруг стало совсем нехорошо в сердце и во лбу, но теперь оказалось возможным незаметно выйти и через комнату с портретами, коридор, персидский кабинет, еще через коридор добраться до ватерклозета. Странно, странно, в высшей степени удивительно… Огромное длинно-круглое лицо, мешки под глазами, глаза, не отрываясь, всматриваются, каждый глаз в свой двойник, и вдруг один из них подмигивает – довольно противная, хитро улыбающаяся харя, а впрочем прелестный человек, никому зла не желает, всем сумел понравиться. Прекрасно помню, кто я и где. Там ждут за столом… На обратном пути кружится лампа с голубым светом, и кавказское оружие на стенном ковре несколько раз обежало вокруг. Надо идти, не торопясь, иногда останавливаясь. Иду твердо, к этому моменту, сам не зная того, готовился всю жизнь: для того, чтобы мог сейчас всех перепить и не пошатнуться, не схватиться рукою о стену, для этого было строгое детство, дисциплина – и много читал. Искусство идти по створам: ваза на камине должна все время закрываться той седой головой. Старцы встают и идут на балкон, можно развалиться в кресле. Макс берет гитару. Старцы садятся играть в бридж. «Поговорим о странностях любви, другого я не смыслю разговора», – пристаю я к дремлющему Крысе. Который час? Должно быть скоро утро? «Что труднее написать, трагедию или комедию?» Это я в наступившей тишине во весь голос спрашиваю Крысу и сам пугаюсь, пугается и он, прочтя что-то в моих глазах. Он вслушивается:

– Что? Какая комедия? Да ты пьян. Тише, заткнись, все слышно, ты с ума сошел…

Из воспоминаний Ирины Голицыной

Наши планы были неопределенными. Мы должны были думать о бабушке (здоровье и возраст не позволили ей последовать в ссылку с царской семьей) и о Коте, который был на фронте. Катюша Васильчикова предложила бабушке переехать в дом ее тети, который стоял пустым, и мы тоже переехали к бабушке на Сергиевскую улицу, чтобы жить вместе. Тем временем и Кот вернулся с фронта. Он рассказывал много историй из своего недавнего опыта, но я чувствовала, что мы стали немного чужими, так много всего случилось с нами за последние четыре месяца. Было начало октября 1917 года. А 7 ноября (по новому стилю) 1917 года к власти пришли большевики, и начался террор.

…Не принесла новых надежд и весна 1918 года. Теперь мы жили в ожидании голода. Хлеб стал такой редкостью, что мы могли съесть только тонкий ломтик на завтрак и с трудом находили хоть какую-нибудь еду на обед. Это выглядело смешно и патетически: двое прислуживающих – бабушкин слуга и наш дворецкий, прекрасно накрытый обеденный стол, сверкающий серебром и хрусталем, белоснежная скатерть – и тоненькие ломтики и кусочки чего-то, совершенно не способного утолить голод. Ика и я сильно страдали, Кот же был в лучшем положении. Его целый день не было дома, он работал в одном из консульств и иногда мог добыть для нас немного еды.

Время от времени почтальон приносил бабушке письмо от Императрицы из Тобольска, всегда полное надежды и веры. Ее Величество никогда не жаловалась, казалась всегда довольной и всем желала благ. Новости из Тобольска, которые мы получили на Пасху, были грустными. Бабушка узнала от Великой княгини Ольги, что ее родители и Мария были отправлены назад в Екатеринбург… Мы не могли понять, в чем была цель этого переезда на Урал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю