355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Вишневский » Перехваченные письма » Текст книги (страница 11)
Перехваченные письма
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:57

Текст книги "Перехваченные письма"


Автор книги: Анатолий Вишневский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Глава 4
БЕСКОНЕЧНОСТЬ ОТРАЖЕНИЙ

Встань, если хотишь, на ровном месте и вели поставить вокруг себя сотню зеркал. В то время увидишь, что един твой телесный болван владеет сотнею видов, а как только зеркалы отнять, все копии сокрываются. Однако же телесный наш болван и сам есть едина токмо тень истинного человека. Сия тварь, будто обезьяна, образует лицевидным деянием невидимую и присносущую силу и божество того человека, коего все наши болваны суть аки бы зерцаловидные тени.

Григорий Сковорода

Дневник Иды Карской

Из записей января-февраля 1930

Тоскующая, робкая, зачем я существую, ведь я ничего, никогда толкового не сумею сделать. Слезы в автобусе, жалко себя и жалко других. Мне очень тяжело, я почему-то от жизни ничего не жду. Я почему-то боюсь Сены, уж больно она притягивает. Зачем Сережа ищет работу, ведь я на его счет никогда не буду жить, хотя это очень трогательно, но все-таки обидно.

* * *

Все кончают, только я отстала.

Сережа не верит, что мне страшно переезжать к нему на квартиру. Ведь это как-то не мой дом. Всегда себя буду чувствовать гостьей. Он все больше привязывается. Почему такая тоска, хотя и не такая острая, как раньше? Меня беспокоит Дина. Моя большая, тоскующая девочка. А Борис даже слабо помнится. Острее вспоминаются две-три сцены в этой комнате. Тогда была боль, по крайней мере у него, а у меня чувство утопающей, а теперь почему-то не верится, что это было действительно чувство. Любит эффекты, экзальтированное дитя, только напрасно Дину мучает. Смешно, ведь все меня обвиняли. Уже второй раз в жизни мы с Диной сталкиваемся – Миша, Борис. Мне очень радостно, что в конце концов Дина выходит победительницей.

Дневник Бориса Поплавского

Из записей февраля 1930

Кот сидит у папы на колене. Сегодня спрашивал, сколько он в точности за квартиру платит. Думал: когда он умрет сможем ли мы платить? Милый, дорогой, какой он стал старый-старый – особенно когда встает. А сейчас еврейский анекдот рассказывает. Милый, милый, дорогой папа, мне одновременно хочется, чтобы ты жил бесконечно и чтобы поскорее избавился от этой жизни.

Вчера, 4 февраля, работал много. Думал о доказательстве бытия Божия. А позавчера мало работал, но все-таки. Ничего, кажется, не читал, весь день мучались с утра в шумной их комнате, где Костя писал портрет Иды и все жалел, что не умеет рисовать. А Карский, такой милый, все о своем «труде» заботится.

2 февраля с утра у них обедали, пошли с Диной в Тюильри на выставку, но по дороге дико поссорились. В ужасной тоске поехал в Кламар. Читал Мореллу, чуть не плакал, думал, что с нею я могу надеяться быть великим поэтом. Еще тридцать Морелл – и можно спать.

В субботу после La Bolée поссорился с Диной, потому что бежал за Адамовичем. Работал. Но в пятницу, кажется, не работал после бессонной ночи, проведенной в угловом кафе около place St Michel и чудного разговора о Христе.

В четверг 28-го опоздал на свою лекцию на целый час. Публика все-таки осталась, человек сорок. Целый день готовился, обдумывал и записывал до боли в сердце. Думал о грандиозных мистических вещах.

27-го все хлопотал насчет Чисел. 26-го тоже, кажется, работал все время, но уже ничего не помню. Так далеко в глубь, 10 дней, там ночь, как очень глубоко в воде. Как быстро гаснет жизнь.

Ирина Голицына – матери

Пермь, 8 февраля 1930

Дорогая моя мама, сегодня, наконец, пришло твое письмо от 29 января. Я так и думала, что после гриппа ты сильно ослабела, и так надеюсь, что сейчас ты немножко хоть набралась сил. Когда разделены таким большим расстоянием, так сильно все тревожит. Здоровье Ники налаживается, он выходит и начал вести свой обычный образ жизни. Мы очень воспряли духом со дня приезда Марии Никитичны, – это такой незаменимый во всех отношениях человек. И потом дети ее так любят, и она их обожает. Она даже плачет иногда от жалости, что у них нет так много необходимого и что они разуты.

Конец декабря и начало января вспоминаются мне сейчас как очень трудное время. Темнота, всюду грязь, Ники больной, хаос на кухне и в комнатах. Сейчас опять электричество, и все по-иному. Также сильно подбадривает свобода Ники. У меня появилась возможность кое-что привести в порядок. Больше всего меня радует, что с приездом Марии Никитичны я могу много быть с детьми, они так любят, когда им читают. Морозы стоят порядочные, и дрова дороги. Наша печка как-то разладилась и не так хорошо греет, как в предыдущие годы.

Дневник Бориса Поплавского

Из записей февраля 1930

Думал о половых органах мисс Европы по поводу фотографии. Дина работает у мамы, ее будто меньше стал любить.

Настроение в общем светлое, хотя вчера целый день спал, видел людей на деревьях и храм поклонников шоколада. Это после бессонной ночи в Куполе, бесконечно долгой – посередине, около фонтана, куда Адамович пускал блюдечки-кораблики.

В Селекте была очаровательная компания. Американка, все время дававшая деньги и целовавшая руки у какого-то пьяного англичанина, старого и милого. Мы пели русские песни, а Рогаля – просто изумительно. Выходя из Селекта, прямо физически поцеловал зарю, которая, к сожалению, была очень краткой.

* * *

Утром читал, затем проводил Дину на урок – было тягостно. Затем в ателье – потому что до этого вдруг страшно захотелось уеть Раису, вообразил ее голую с крошечным задом и волосатой пиздой (даже слегка возбудился, пиша это). Но она оказалась тихой и антисексуальной (помирилась с Дряхловым). Прибил, неизвестно зачем, одно су гвоздем к стене в ателье и пошел домой, где написал пятое стихотворение.

Загрустил, не застав Заковича, пошел к Лиде. Та была страшно мила, слушали чудный граммофон, и вообще у нее довольно красиво (но ах, эта лысина!). Рассказывала, что была влюблена в меня и даже хотела отравиться.

Позировал в Тургеневском обществе загадочного поэта (у! сволочь). А рядом сидела какая-то милая-милая девочка и все хотела познакомиться, но я не смог – из-за невроза и из хамства. Потом жалел. И о том, что мало хлопали. Зато много, когда звали читать, – и она тоже.

Дома и на улице еще медитировал. «Бедный мой Христос, как я тебя оставил одного в снегу». Потом эти дни будут для меня новым классическим ощущением. В общем, все хорошо, только вот Дина грустит.

В воскресенье был у Минчина и с ним у Пуни, который был красив (какой измученный у него вид) и подарил работу – старый натюрморт. Были мы у него с Блюмом, с которым пережили замечательные, чудные, золотые мгновения.

15-го, суббота. Странный день. Спал часа три. Весь день слабый-слабый, еле живой бродил, играл в стрелу – и страшно плохо из-за переутомления. Потом заснул. Дина была мила.

В пятницу, 14-го, утром рано-рано медитировал в слезах. Потом прочел 150 страниц Cocteau «Les Enfants terribles»[86]86
  Кокто «Ужасные дети» (фр.).


[Закрыть]
и всю ночь гулял то с Адамовичем, то в Куполе – все в состоянии предельного, безумного возбуждения. Страшный день (если так – умру).

В четверг 13-го работал, писал роман, медитировал, читал и т.д. Все думал об абсолютной работе, о непрерывной.

* * *

Сижу дома, укутанный в два пальто. Ладя читает в кровати Пруста. Он сегодня пришел в 8 часов утра без фуражки (потерял на лестнице), но с букетом каких-то колючих листков. Затем обоссал клозет и лег спать.

У меня уже с утра была тоска, бродил по холоду. Был у Дины, которая зло и тоскливо молчала, в то время, как я рассказывал про свое вчерашнее чтение, затем у Заковича (не застал), потом с Беляевым, которому мать пожалела дать на копейку каши. У девочек (грустно играли в стрелу) погружался в какую-то безысходность («чувствуя себя бездарным»), наконец, дома, где, страшно устав, медитировал на кровати где-то глубоко-глубоко, чуть ли не за порогом сна.

Потом читал чудные теософские вещи. Продолжается очень высокая жизнь, хотя вчера и сегодня низкие ее стадии. Сегодня сердце не болит, но не писал ничего.

Папа пришел, гонит со стола, вот горе. Вдруг мамаша, раздобрев, пустила меня в столовую под чудный золотой свет керосиновой лампы, которая кстати слегка мигает. Наслаждаюсь домом, желтым огнем лампы, книгами, картинами.

Вчера Лида милые вещи говорила, хотя к концу мы перестали друг друга понимать. Говорили много о Адамовиче, что он мною восхищается, но не любит моих стихов (неправда, любит, но совестится мол; а может быть это все ложь?).

А глубокой ночью, когда я был унижен, из-за того, что утаил свои последние 4 франка (причем опять Лида платила), за туманным стеклом так прекрасно в огнях мигала ночная даль, мы бестолково говорили о заре. А невроз в это время все переходил из одной стадии в другую, то острую (но уже не до крика), то отпускал.

Интересная какая на винте лампы фигурка: на черном фоне, какая-то греческая женщина держит в руке факел и бежит куда-то.

У Дины, в сущности, два дня не был, ее плохое настроение убивает меня, и я снова его увеличиваю злыми словами – безысходность.

* * *

Доработался к ночи до судорог в руках. От страха за важность того, что открыл, ворочался на кровати. Все время занят мыслями о жалости и вере.

Вчера целый день ходил в бреду, больной от бессонницы, потому что всю предыдущую ночь не спал, шлялся с Дляхловым и другими. С Дряхловым мы очень мило говорили, он был умен, благороден и доброжелателен. Утром читал ему стихи на рассвете на мосту и, объясняя Мореллу, думал: «Все-таки очень, очень здорово».

Утро было меловое и высокое. Потом были на Marché, куда я ездил два раза за чудными пластинками, из-за которых Циля в полосатом светере чуть не плакала. Сейчас буду работать, что ли.

В субботу 22-го читал Лотреамона (о нем тяжелое впечатление) и отдыхал от предыдущего сонного дня, который как-то вылетел из жизни. Спал, как сукин сын, до шести, потом дразнил Дину и маму, шивших рубашку сыну, который денег не подает, затем заснул у Дины – вот и весь день.

20-го, в четверг, работал целый день, который длился 24 часа. Сперва писал Аполлона Безобразова страниц 10–12 – до переутомления. Затем страшно высокая медитация со слезами, и после как бы полубезумие, когда я каждую минуту ждал смерти. Одевался нервически, долго меняя галстуки. Страдал потом от унижений в Куполе. Голова побаливала. Хаотический спор о Христе, затем, всю ночь почти, анекдоты. Но не совсем утром, спросив, сколько стоит, сидели с Заковичем на rue Rivoli в кафе и все говорили о вонючих половых органах и семейной жизни.

Я в медитации 20-го понял, что недостаточно принимаю (мистически) Дину во внимание. Но куда деться от сексуальности, которой мало, но такой отвратительной (то есть вся она отвратительна). Спустил во сне на каких-то баб.

* * *

Мои стихи в «Числах» вызывают во мне одно отвращение. Мореллы – лучше, и сюрреалистические стихи, они – безукоризненны. Конечно, никто их понять не может.

Сижу обложенный компрессами. Сегодня буду работать первый день за много времени, флюс меня дико мучает. Были в синема, видел нежную сексуалку – Joan Crasfort, но вчера, 27 февраля 1930 года, я не хотел бы ее ебать.

Вчера я целый день страдал, капризничал и спал у Дины, где меня до того обидели (по поводу платы за квартиру), что я ушел, бросив обед. Днем играл в стрелу и даже немного не мог читать. Перелистывал старый свой дневник. Вечером, обложившись шарфом, пошел к Кочевью, но все уже ушли. Застал Лиду, и мы очень долго разговаривали о жалости, причем я нежно держал ее за руку. Она тоже была со мной мила.

Позавчера писал Безобразова, пять страниц. Остальное время играл с Диной в жаке и спал. Милая Дина, нежная девочка – какие у нее наивные детские жесты. И стихи понимает.

* * *

8-го с утра был у Минчина и с ним в ателье, где он с трудом подарил мне картину, торговались, как цыгане, измучился. Оттуда к Дине, с нею разные нежные разговоры, объясняющиеся жалостью и кончившиеся отвратительной самодовольной еблей. Ужасный день.

Вечером и ночью говорил с Рогалей об оккультизме, хотя нужно было спать, столько ночей не спал. Днем писал в тетрадке, читал о греческих религиях и медитировал у Дины в страшном отчаянии, все время засыпая.

6-го, после бессонной ночи, днем спал и дико ебался, несмотря на уговоры, хотя не спускал или почти. Вечером, в дикой тоске из-за плохих стихов в Числах, шлялся по всему Монпарнасу, был в Кочевье, в Deux Magots, в Dôm'e, где Адамович с Фельзеном играли в бридж в подземелье, в Coupole, где были Ладинский и Сгурида (из Константинополя), а осел Слоним гадал по почерку. В Ротонде, где сидели Мандельштамы, почти засыпал на стуле, сделал стойку и пошел домой. Хорошо бывает в сортирах, там чисто и амикально[87]87
  Дружественно (от фр. amicale).


[Закрыть]
, и можно мыться и снимать очки.

5-го, в среду, работал, ебался. Был в Лампе, после ебли считая себя недостойным говорить и боясь за нервы. Ходил потом всю ночь один. Был на заре в Нотр Дам, где священник возносил причастие, похожее на презерватив (тьфу!), а карлик сторож все гнал меня. А вдалеке пели трубы, чистые-чистые, проходящих барж. Заря была чудесная. Розовая, но очень скоро побелела.

4-го работал, кончил первую часть Безобразова. Медитировал. Все у Дины. 3-го тоже Безобразов. Дома трагедии из-за остановки газа. Весенняя погода.

В субботу, 1-го, меня резали, и я с огромной бородой безумно тосковал в Ротонде. Но в воскресенье работал.

Не бойся ничего. Прошедшее отвратительно, но будущее перед нами все в сиянье рассвета, вечного рассвета «Да будет!».

Дневник Иды Карской

Из записей марта 1930

Через две-три недели стану женой Карского. Что я делаю? Ведь можно бы и исчезнуть, Сережа никогда не знал бы действительной причины. В последнее время мне как-то хочется его оттолкнуть. И так как я это скрываю, это чувство только усиливается. Пожалуй что сейчас я лучше всего отношусь к Дряхлову, только иногда он бывает чрезмерно груб. Ни Дина, ни Бетя меня не любят.

Карский – «Ой, у него все качества!». Любовь – это человеческое чувство или ощущение высшего порядка? Ведь ни к кому не отношусь плохо, к некоторым даже привязана.

* * *

Грущу. Боюсь брака. Заранее знаю, что каждый будет жить своей собственной жизнью. Мы слишком противоположные характеры. С моей стороны упрямство, своеволие, там – «логика» (логика – вещь вообще подозрительная). У меня – знание или может быть инстинктивное чувство, что я так долго жить не смогу. Его «уступки» меня раздражают, потому что они только условные, не настоящие.

Дневник Бориса Поплавского

Из записей марта 1930

Сегодня опять такая весенняя погода, а то снова холодно было. Милое кремовое ателье Гука, где-то там далеко за Монпарнасом, где почти нет домов. Путешествие с огромной картиной, работа у Дины, пока не заснул, и масса пришло-грубого народу. Читаю Зелинского, какой волшебный мир все эти Селевки и Антигоны.

10-го работал целый день, был у врача, медитировал на улице вечером, тосковал в синема, где видел фильму с двойником Греты Гарбо и меня адски кусала блоха. Дина была милая, несчастная, когда притворялась, что садится в метро, а потом ведь пешком пошла.

9-го, в воскресенье поднялся с добрыми намерениями. Думал о том, что хорошо всю жизнь кирпичик приделывать к огромной Вавилонской башне. Наложил на себя длительную медитацию: 60 минут плюс 10. Думаю потом так и оставить.

Работал дома, читал Лейбница и писал о категориях – казалось мне, что делаю великие философские открытия. Потом солнце так ясно сияло и грело комнату, а я думал о золотой безнадежности. Медитировал мало, но день был очень, очень высокий.

Замечательный разговор с Диной о ебле. Рассказал, как Раису пихнул Терешкович, – ей противно, мне, говорю, совершенно безразлично, а у других мило. Она: «Нет не безразлично, одним дико нужно, а другим (ей и мне) – отвратительно, тяжело».

Долго ставил граммофон, и он таинственно утешал меня отчаянною мыслью о том, что «Аполлон Безобразов» – вещь на редкого читателя. Сегодня опять диктовал с редким увлечением. Не могу без ужаса думать как все это примут такие ослы, как Осоргин.

* * *

Работать очень хочется, а надо к Блюму идти и к зубному врачу (какие красивые чернила). Начал писать мистическое действо, инспирируясь Marcel'ем Villand'ом, хотя я ведь его уже давно писать хотел, еще Блюму на rue de la Gaîté рассказывал о велосипедном состязании, врывающемся на сцену. Пишу без плана, на авось, как стихи, хочу писать также и мысли.

Пятница 21-го – ужасный день. Целый день и вечер проеб, причем ужасно сладко, чуть не до спазма, еще целовался, бродил, покупал книги.

Страшный день, хотя немного писал между пиздами, и читал, а также молился – медитировал, читал, возвращаясь изъебанный, и потом – дома. На «Зеленой Лампе» не был[88]88
  А в «Хронике…» (Русское зарубежье. Хроника научной, культурной и общественной жизни 1920–1940. Франция. Т. 1. 1920–1929. М.: ЭКСМО, 1985) написано, что был. Осветитель в растерянности. Кому верить?


[Закрыть]
и не говорил, чувствую ужасное раскаянье, ведь уже два раза из-за ебли отказываюсь от возможности послушать.

В субботу работал, медитировал, писал о Боге и читал. Позировал милому Блюму, а вечером был с Диной на Стрираме, слушал адскую левую, героическую музыку.

Потом кокетничал перед Хентовой своими связями в Куполе и дрался в Dôme. Заковича обидели два отвратительных русских. Мы с Варшавским им набили, разбил опять пальцы на руках, но в общем мне совсем не попало, потом был доволен, что дрался особенно зверски. Только в результате лег поздно, в пять часов, и следующий день был погублен заранее.

Из записной книжки Бетти Шрайбман

24 марта 1930

Давно ничего не записывала. Почему? Стоит ли и теперь что-нибудь записать? Право не знаю. Нет настроения.

Марина Цветаева – Борису Поплавскому

30 марта 1930

Милый Поплавский, большая просьба: не согласились бы вы выступить на моем вечере – либо в конце апреля, либо в начале мая, – о дне извещу. Вечер в Salle de Géographie, 450 человек, нужно будет читать погромче… «Вечер Романтики» – ваше подойдет более или менее все. Выбрать успеете.

Очень прошу вас ответить возможно скорее.

Сердечный привет.

М. Цветаева.

Дневник Иды Карской

Из записей апреля 1930

Переехала, устроили «уют». Не скучно здесь, но иногда странно тоскуется. Тихо и весь Париж виден. В понедельник Дина и Борис тосковали со мной вместе. Было очень странно, они очень тоскливо танцевали. Дина уехала, зачем я не была с ней нежней, зачем я сказала уходя «прощай»? Сегодня же вечером напишу ей письмо. Мне страшно за нее. Ходила, как лунатик, по улицам. Сережа очень мил и сильно привязывается. У меня нет чувства прибытия в гавань. Читала только что письма Бориса, написанные, наверно, в минуту аффекта.

Сережа хочет ребенка, я люблю детей, но не хочу их пока. Ведь я никак не могу себя найти, нужно раньше себя определить. Я теперь смогу, наверное, много работать.

* * *

Вечером

Мне страшно. Где Динушенька, ведь она у меня одна? Я хочу к ней, а ведь она меня не желает. Вечное проклятие тяготеет надо мной, я всегда не там, где мне нужно быть.

* * *

Вчера был Гингер, странный, жалость, неуверенность, желание épater les gens[89]89
  Эпатировать людей (фр.).


[Закрыть]
, хорошая память, что-то не понравилось. Ночью кошмары.

Сегодня чувство одиночества и страха. Всюду дождь. Квартира неуютна, впечатление наскоро сколоченного сарая. Грязновато-желтое освещение.

Дневник Бориса Поплавского

Из записей апреля 1930

Еще новые дни, совсем в другом цвете, не солнечно, а звездно метафизически. Иллюминации каждый день, и несколько раз в день – слезы. Тоска о полной неприменяемости «продуктов» к читательской атмосфере. Вовне все плохо, но так хорошо внутри, что даже незаметно.

Дина мила и свет, но не тепло. Закович тепло, и свет от него сейчас очень высок. Всеволод – тепло (его ранили ножом в спину и через три дня уже выздоровел – Поплавские!). Лида – милая дура, но безумно меня уважает. Компания Злобин-Браславский – самое сейчас серьезное во внешней жизни.

С. вдруг при второй встрече начала меня целовать мокрым ртом и прижиматься ворсистой мордой и этим, кажется, навсегда уничтожила возможность ее полюбить. А жалко, так все начиналось.

Необычайное наслаждение от пьянства и от бесконечного употребления с С. П. Высокая грусть в том высоком доме-корабле, где все играют, кроме сумерков и огней железной дороги, которые священствуют.

Желание танцевать, необычайная прямо-таки метафизическая сладость старых фокстротов («Коо коо» и т.д.).

* * *

Числа меня всегда интересовали. Ясно, например, что один – это круг, два – линия, три – треугольник, четыре – с него начинается мир отражений.

Я сидел в задней комнате кафе, маленькой, как каюта. Но все стены были зеркалами, и она была бесконечной. Она странно отдалялась и раздваивалась во все стороны, исчезая где-то бесконечно далеко во мраке. Но всю эту бесконечность наполняли мои изображения, и мне казалось, что когда я шевелился или поднимал руку, тотчас же все мое столикое мироздание шевелилось и поднимало руку. Это и было четыре – четыре это бесконечность отражений.

* * *

Я всецело во власти внешних сил. И я сам для себя внешняя сила. Кроме того, самое внутреннее – тоже внешне, хотя изнутри. Там уж я совсем не властен. Там то светит солнце, то снег идет, то опять солнце, и на все это опускается страшная синева. А то на большой высоте вдруг появляется белое облако загадочной формы. Оно почти не двигается. Когда я, несколько часов спустя, опять поворачиваюсь вовнутрь, я опять вижу его, только слегка подвинувшимся в синем-синем небе. Потом оно исчезает. Девяносто раз на сто – неразгаданное совершенно. Это и есть – мысли. Они иногда светятся на границе атмосферы, белые спящие существа. И они оставляют ощущение, которое можно понять только тогда, когда их можно сравнить с чем-нибудь на земле. Но чаще всего они совершенно неуловимы, они не находят, где причалить, и исчезают напрасно – до времени.

Я сам такая мысль, меня им пока еще не с чем сравнить.

* * *

Борис – Вестник.

Елеонора – Красота.

Елла – Любовь.

Дина – Облако в синеве.

Светлый день, соленость во рту от кофе, но также то особое солоноватое ощущение, которое бывает всегда после бессонной ночи. Лег в пять, почти при заре, до этого все разговаривал с Шатцманом о войне – в подвале, среди играющих в карты. Пели цыганские романсы. Смеялись. Чем занимается русский человек? Грустит. Раньше думали: пьяница, а теперь и вина нет, и пить вредно.

Кажется, начнутся стихи. «Было время тебе появиться». Действительно, было время появиться Елеоноре. Она вышла из мрака, и тогда же разговор начался на самой высокой ноте. Пришел на письмо – красная комната – странное ощущение. При втором свидании мы уже целовались и клялись, через месяц уехали вместе в Версаль. На пасху там была тишина, светлая комната, шоколад. Обиды пустые забыты, и высокие неземные разговоры, которые есть веяние загробной жизни.

 
В темном имени Елеоноры
Высота летящих островов,
На закате желтом слово «скоро»
В темноте рожденья снега снов.
 
* * *
 
Эти черные перстни на белых руках,
Эти лунные звуки в ночных облаках,
Черный призрак саней на замерзшей реке
И огромные с башен огни вдалеке.
 

Бывают дни и закаты, когда небо страшно приближается, и великие тайны мира раскрываются прямо под крышами, на высоте пыльных деревьев, а потом все опять страшно далеко.

Позавчера – взаимная иллюминация во время таинственной фильмы и музыки. Обморок твой, мои слезы над тобою в протяжении часа, и молитвы, и магия. И как ты стояла у стены и говорила, что жизнь уходит в такие минуты. И как ты заснула. Бесконечное отдаление, окружающее тебя.

18-го, в пятницу – разговоры, потом ссора, как в первый раз. Лодка, обед на пароходе.

* * *

Шумно идет дождь. Как люди хорошеют, когда они слабеют, говорит Закович. Ужасно страдаю от невроза, и все обмороки какие-то бывают в отношениях, когда страшно темно. Два последних дня медитации не было, все потому же. Вчера в лесу припадок странной мрачности. Мечта работать.

Сегодня четверг, самый красивый день недели. Четверг – это плоскогорье и поезд, медленно идущий по плоскогорью. Умереть нужно именно в четверг. В четверг всегда идет снег. Солнце где-то чувствуется, но его не видно. В четверг я сплю почти целый день.

Сегодня мы идем на концерт. Медитировать я буду поздно ночью, возвращаясь домой. Пока – милый и пропащий день.

О ужас, бежал по улице почувствовал ужасную адскую боль в груди. Утром pneumatique[90]90
  Пневматическое письмо (фр.).


[Закрыть]
. Как хорошо жить, и страха нет.

Ирина Голицына – матери

Пермь, 27 апреля 1930

На днях пришла твоя посылка, спасибо за нее, так приятно было ее получить, и пошлина оказалась небольшой – 7 рублей 8 копеек. Очень мало обкладывается тапиока (и вообще всякая крупа), и это такая прекрасная вещь. Одновременно с твоей посылкой пришли две Вавины, и мы до сих пор в недоумении, что с ними делать. Там чудное какао, две банки, но за них нужно внести больше 20 рублей. Чай нам не нужен, но за него нужно уплатить 10 рублей; еще очень дорого молоко сгущенное – за одну банку около 8 рублей. Самая маленькая пошлина на крупу, но приходится с ней расстаться из-за этих трех дорогих продуктов. Заплатить за посылки 50 рублей мы не в состоянии, и, к сожалению, придется их отослать обратно.

То, что ты нам пишешь в сегодняшнем письме, для нас очень утешительно и очень нас подбодрило, а на Пасху мы получили от Вавы (т.е. твои) 117 рублей 82 коп. Ники сейчас же послал из них 20 рублей в Москву с просьбой купить детям башмаки и чулочки, которых здесь достать нельзя. А пока нашлись добрые люди, которые пожертвовали старенькие, но не рваные ботинки, и дети в них ходят. Еще одна добрая дама, увидав раз, как Мимочка со мной прогуливается в валенках по сырости, пошла к себе домой и вернулась с калошами, которые мы на эти валенки надели. Так что и с обувью мало-помалу дело наладилось, а если пришлют из Москвы, то будет совсем хорошо.

Дневник Иды Карской

Из записей апреля 1930

Часто плохие настроения, где причина тоски? Отчего так тоскуется? Ведь Сережа очень хорошо ко мне относится, а я его огорчаю.

Дина права, Терешковича жалко. Его никто не любит.

Бориса хотелось бы видеть. Только не так, как в субботу, а так, чтобы можно было поговорить. Но мы не близки друг другу, он не чувствует мое настроение и не приходит. Он, кажется, влюблен и находится в литературной горячке. Это хорошо. Дина тоскует? Трудно любить такого человека. Его нужно любить абстрактно и чтоб он тебя не любил. Ведь требуешь от человека, любящего тебя, а от Бориса ничего нельзя требовать. Если б Карский это читал, ему, наверно, было бы обидно, но я действительно иногда скучаю по Борису.

Меня еще злит, что плохо работаю. Я очень изменилась за этот год, потеряла почву и иногда завидую Сереже, он работает и, главное, хочет и чувствует, что мог бы много сделать.

Дневник Бориса Поплавского

Из записей мая 1930

Утро, холодно, серый день. Свищу, подражая соловью, что безумно интригует Мимишку. Жадный кот все смотрит наверх, дабы сожрать невидимых птиц. Вчера была темная встреча, сегодня не знаю, и хотя мало думаю об ней, весь день есть приготовление к встрече.

Старый вопрос о ебле. Она для меня тяжела, не хочу ее – не надо. Но как быть? Конечно, она этого не понимает, и мы из-за этого не женимся. Ей нужно все-таки, вероятно, более энергичного человека. Хотя она наслаждается, я – мало, мне только мило. Раз дошли даже до анекдотов в кровати. Следующий день был полон раскаянья – и поделом. Это конец всему.

И все-таки она гениальная, неземная – и сумасшедшая. Пять романов за год, и все почему? Хотела сделать приятно, хотела что-нибудь дать, хотела, чтобы жалели, не могла защищаться, будучи в оцепенении. «Но только с тобой хорошо, с ними было страшно и противно». Самодовольно: «Да, конечно, я эротический человек». Потом опять: «Ах этого не нужно совсем». Трагическое начало.

Сейчас буду писать дневник Безобразова. Кот ходит кругом, грустное, но верующее настроение. Жалко, что редко пишу.

Из дневника Аполлона Безобразова

Апрель

Какой-то понедельник (неизвестно какого года). Это было утром, как раз в то время, как я проделывал свои 140 упражнений и как раз дошел до сто первого, когда раздался этот долгий-долгий звук, как будто кто-то был замурован в стене и стонал высоким-высоким человеческим голосом. Но я знал, что это поет вода в водопроводе, я знал, я знал. Вернее, это пела душа воды, циркулирующая, подобно голубой крови, в огромных стенах дома. Затем все смешалось, неизвестно как появился вечер. И голос из глубины граммофона проговорил таинственную английскую фразу и замолчал. Вечер я провел в кинематографе, там был такой большой голубой луч…

* * *

Ко мне вернулось мое стило. То самое, черное, хотя с новым и очень удобным пером.

Возвратился от Дины. У нее, впрочем, бывать незачем, встречи тяжелые, полные пережевывания неинтересных людей и обид. Сегодня серая погода. Медитирую в общем, хотя больше на улице и на ходу.

Вчера чуть не поругались после позавчерашних «сладких» – брр! – часов в чужой серой отельной комнате, откуда удрали, не заплатив гарсону 1 1/2 франка, мерзкая обстановка, да и не только.

Поздно страшный разговор с Браславским до холодной дрожи о пошлости оккультизма и о мистериях.

Высокие в общем дни. Невроз режет, как ножом, но, принимая его, вхожу в самый высокий час. Солнечный трагизм, мужественное настроение.

Она действительно иллюминистка и полугениальное существо. Никогда не забуду страшную ночь на Gobelins, когда она после ссоры впала в такой глубокий обморок-отсутствие, что твердо верила, будто я ушел, рыдала безостановочно и разговаривала с привидениями и духами. Было страшно очень, потом целую неделю была как стеклянная, совершенно отсутствовала.

Что надо? Высокое равнение, уверенность в любви, ее молчание, терпение, принятие всего, главным образом невроза, который грызет меня, но который она переносит с редким христианским отношением. Хорошая память о незабываемом высоком-высоком Версале.

Написал наконец письмо Татьяне и статью в «Числа», хочется писать стихи, и в общем еще поднапрячься бы – и совсем было бы солнечно вокруг меня.

* * *

Газ горит светло и зеленовато, говоря почему-то о прошлых днях. Мама ест хлеб. В редакции было кисло.

С нею было необыкновенно стеснительно и нежно и в синема безумно сладко. Опьяняющие лобызания. Но нужно ли быть счастливым? Мне нет, конечно, и я уже думаю: расстаться бы.

Мило мы все-таки в тот раз, в вегетарианском ресторане, стенографически перемигивались. Говорить этого нельзя от безумной нервности голоса и мимики, которая все перевирает. А так деланое выражение сходит и возвращаюсь к своему простому лицу, серьезному, мужественному. А тот голосок и интересное выражение – какой позор.

* * *

Плохо дело. Вчера симулировал сердечный припадок, до того разнервничался, что ничего не мог поделать. Было тяжело, сегодня голубое письмо меня слегка растрогало, но, видимо, я решился порвать все. Вчера день безумной нервности, сердцебиение. Унизительный разговор с Диной, кончившийся хорошо. Сегодня, кажется, рабочее настроение. Писал, глупость такая, стихотворение в тетрадку Смоленской, эдакой телке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю