Текст книги "Перехваченные письма"
Автор книги: Анатолий Вишневский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
В понедельник был в лесу, молился хорошо под соснами на хвое под белым солнцем. Прочел 100 страниц Джойса. Вечером думал о необходимости логических занятий. Святой день.
Молился, у плотины в шезлонге смотрел на закат, писал стихи. Ночью сладострастные сны.
* * *
Приехал, дико устав от адских чемоданов. Улицы дико измучили. Молился рано утром до поезда.
* * *
Плакал в Coupole за столиком, вымаливая у Оцупа свои кровные деньги. Адамович и Варшавский продолжали шутить и веселиться. Впрочем, Адамович дал потом 20 fr. и 10 Оцупу, который передал их мне вместе со своими пятью. Нужно будет все мобилизовать, все дела, какие возможно. Тяжко от этого.
Вчера еб, третьего дня ibid[100]100
Здесь: то же самое (лат.).
[Закрыть]. Но все же молился аккуратно, хотя часто почти не работал, не очень мистическое время. Дико меня хвалили сперва, сегодня Вейдле ругал. Какая-то постоянная напряженность, безумное беспокойство, никакой надежды, страшно, мучительно жить.
Ирина Голицына – матери
18 октября 1930
Дорогая моя мама,
Вот я теперь поправилась и снова принялась за уроки, в которых во время болезни меня заменял Ники. У него тоже сейчас есть работа – планы, и мы стали немножко зарабатывать, но жизнь настолько дорога, что не хватает. Весь мой заработок (а у меня сейчас 8 учеников) уходит полностью на одно молоко детям, а ведь кроме молока так много и других расходов. Мимочка растет не по дням, а по часам, надо сшить ему что-нибудь тепленькое на зиму, хотим употребить на это твою хорошую юбку, которую ты мне подарила.
Последние дни мне было как-то ужасно тоскливо. Ты, наверное, себе не представляешь, как сильно я стосковалась по тебе, а вместе с тем, какая возможность нам увидеться? Я сегодня ходила в Административный отдел и там наводила справки. Мне сказали, что нужно подать заявление и одновременно с этим внести деньги за паспорта. Деньги такие большие, с каждого по 330 рублей – значит 660 за двоих. С детей – ничего. Еще, кроме этого, нужно получить визу из твоей страны. Вот при наличии всего этого можно начать хлопотать, но не раньше, так как анкеты (заявления) подаются одновременно с деньгами.
Дневник Бориса Поплавского
Из записей октября 1930
Опять мучение, сутолока, ссора с Диной из-за страха нищеты.
Клялись на кресте, что больше не будем еться. А то пропадай все. Ее гибель для меня тьма и смерть.
* * *
Пил, танцевал со стуком в сердце. Бесконечно разговаривал под дождем. Спал почти в мокрой одежде. Клеил обои. Был в Лувре с Блюмом (один у меня друг).
Вчера проснулся в час. Был у Нелидовой и в Возрождении, безумно устал. Заснул, ожидаючи, у Дины и со сна был страшно груб. Она на коленях просила остаться.
Во вторник 28-го молился у Дины и писал утром. Весь день шел дождь. Вечером мучился от похвал в Союзе.
В воскресенье весь день метался по городу. Был у Карских, у Дины и у Андреевых, там было мило до крайности, еще потом у Минчина – взял три картины. Шаршун в своем нищем курятнике. Дина – золото милое.
Теперь ночь, болят зубы.
Хорошо, что молился утром хотя бы. Спать. Смириться судьбе. Войти в иной, золотой тон.
Дневник Иды Карской
Из записей ноября 1930
Теперь Сережа – солдат. В первый день по уходе я сильно скучала. Должно быть все-таки успела привыкнуть. Очень хорошо отношусь к Сереженьке. И сейчас еще скучаю.
Многое было. Споры из-за живописи и многое другое. Все время с отхода Сережи в солдаты работала. Котляр стал лучше ко мне относиться. История с Проценками и Дряхловым – смешна. Раиса, должно быть, ревнует меня к Валерьяну. С моей стороны к Валерьяну ничего нет, а Валерьян всегда относился хорошо ко мне. Он, когда меня видел, просто больше говорил обо мне, и это все.
Карский не хотел бы, чтобы я работала с некоторыми людьми, а именно: Валерьяном, Шатцманом, Борисом… и еще некоторыми (имена он не называл). Он говорит, что здесь не ревность, а просто боязнь, что у меня останется слишком мало времени для него, так как буду беседовать с ними и после работы. Он прав, конечно, но ведь это почти единственные люди, которых я знаю и которые меня интересуют. Правда и то, что он ведь не запрещает мне встречаться с ними.
Поплавский не написал посвящение над Мореллой, может быть ему стыдно за прошлое, а может быть не желает, чтоб знали, что эти стихи каким-то образом мною вызваны, такой непрезентабельной барышней.
Дневник Бориса Поплавского
Из записей декабря 1930
Вот перед тобою твои анналы, чтобы в такие черные недели воззреться на столькие месяцы беспрерывной работы. Иллюминации перемежаются, между их удивительными днями многие дни серого религиозного неба, когда ничто не подхватывает усилия, когда спор движется во враждебной и заглушающей среде. Почему так? Потому что иллюминация приходит как страшное потрясение, разрешающееся в глубоком переутомлении, звоне в ушах и слабости. Две вещи следует изо всех сил экономизировать в безиллюминаторное время: нервные силы и устремленность, которая вдруг как бы взрывается в иллюминацию.
Воззрись на эту ужасную темную неделю. Что мешало тебе? Усталость и страх, ужасный страх зубов, неудачи, нищеты. Но все же ты каждый день работал.
Медитации, бессонная ночь с Булатовичем в кафе, тоска в Кашане. Интересный момент был в Кашане. Дряхлов и Ида лежали на кровати, мы ее, шутя, удерживали. Бедная Ида. Муж – скучный солдат, ножки в желваках, жизнь ее кончается. О Морелла, вернись, как ужасны орлиные жизни.
Но как же этот месяц прошел? В делах: университет, деньги, статьи для мерзавца Оцупа. В страхе. Но в небывалом напоре еще как бы сдвинулось что-то, и свобода мелькнула. Несколько незабвенных медитаций, казавшихся откровениями. Слезы градом, удары в грудь, чуть не судороги.
Рваться сквозь зиму. Медитации каждый день, иногда низкие, на улице, но с мучением и с осмысленностью абсолютного решения. Какие-то откровения, рождающиеся на границе души, иногда до ужаса. Как тогда в Ротонде, когда я крестился на виду у всех, а Булатович и Браславский делали вид, что не замечают. Новые замечательные знакомые. Булатович, Федотов, Артур Адамов – человек огромной мистической одаренности.
Унижение сердца, смирение и печаль, постоянный страх, упадок сил, слюна во рту, звон в ушах, стук в сердце. Дивное это русское слово надрыв. Как будто надрывается что-то (прошлая жизнь – грех), как будто с разрыванием отрывается душа от чего-то наполовину.
* * *
Как быстро время летит! Боже мой, как все прошло неуследимо, неповторимо. Борюсь со страхом, увещеваю и уговариваю себя, по существу, боюсь всего. Всечасно чувство тяжести за плечами.
Дела идут все же. Вчера был у Ремизова, чудное светлое посещение, на прощание Ремизов руку пожал, я думал легко, как мышка, – нет твердо, чуть ли не как атлет. Князь Ширинский-Шахматов[101]101
Осветитель узнал из воспоминаний Варшавского, что князь Ю. А. Ширинский-Шахматов, по прямой линии потомок Чингизхана, бывший кавалергард и военный летчик, в эмиграции шофер такси, стал первым проповедником русского национал-большевизма. Впоследствии он погиб в немецком концлагере(Варшавский В. Незамеченное поколение. Нью-Йорк: изд. им. Чехова, 1956.).
[Закрыть] заказал мне национальный гимн, были Болдырев и Варшавский, горели лампады, и было тепло сердцу. Говорили о многом.
* * *
Этой тетради конец. Не о том она немного, не смелая она и не краткая.
Так год прошел – светло и трудно. Сколько было труда, сколько труда. Иллюминации были и есть – подготовленные, наконец достигнутые, сменяемые глубоким мраком. Дивный прошел год, самый высокий из моих годов, хотя написано, сделано мало. Зато решение какое-то пришло.
Елка была у Дины. Смотрели на свечки до слез за преферансом. Нужно быть милее Дине, слабее, не прятаться.
Мучение дел поослабло, последняя мука – Современные Записки и обложка.
Надоела эта тетрадка. Всегда надо рождаться вновь, отрываться, умирать к прошлой, не той жизни. Так и теперь: все начинается сначала. Радость трудная, золотая, разрыв со страхом. Совсем по-другому предполагается жить: в сплошной волевой иллюминации, высоко над страхом. Что достигнуто? Кончено с полом. Забыл о сердце, о болезнях. Вернулся на гору. Пошел по воздуху.
ЧАСТЬ IV
УЗЛЫ И РАЗВЯЗКИ


Глава 1
ПЕРМСКАЯ ОБИТЕЛЬ
Ирина Голицына – матери
Из писем мая – июня 1931
Пермь
У нас наступила чудная погода и мы пользуемся ею вовсю. В полдень, окончив разные скучные дела, я забираю детей, и мы отправляемся на Егошиху. Но теперь, что у меня дети уже стали большие, мы не ограничиваемся, как в прошлом году, небольшим леском на солдатском кладбище, мы переходим речку Егошиху и поднимаемся на крутую высокую гору за ней, гора эта примерно равняется высоте десятиэтажного дома. Достигнув вершины ее, я в изнеможении бросаюсь на землю и провожу так несколько прекрасных часов. Дети резвятся и играют, воздух чистый, пенье птиц и отсутствие знакомых – все это действует так успокоительно и приятно! Лежа под палящими лучами солнца, не хочется думать о разных неприятностях и волнениях, и все мрачное как-то уходит на задний план. Мы приносим с собой что-нибудь поесть и бутылочку с водой и возвращаемся домой, когда тени начинают удлиняться. Дома едим что-нибудь вроде обеда, а потом, если нет урока, а если есть, то после него, снова отправляемся в путь, на этот раз идем бродить по кладбищам, навещая могилы знакомых.
На днях я получила длинное письмо от бабушки. Она в нем пишет о том, что Ика совершенно от них отошла, делаю тебе выписку из ее письма.
«Ты спрашиваешь про Ику? Она так изменилась, что грустно мне про нее говорить. Давно думала тебе написать, да не хватало духа. Она продолжает с нами жить, то есть ночует у нас, но всякие с нами сношения прекратила; не говорит и даже не кланяется и ведет себя в отношении нас, как более чем чужой человек, не обедает у нас и даже не приходит пить чай или кофе. Одним словом, нас игнорирует совсем. Как это больно после того, что вы были у нас как родные дети. Я очень страдаю от этого, обидно и тяжело умереть при таких условиях, а годы мои такие, что долго не проживешь».
Мне Ика сама ничего не пишет.
* * *
Сейчас стало тепло и дети целый день проводят на воздухе, а вчера с ними ходила на Егошиху. Свое положение переношу неважно, чувствую тошноту и отвращение ко всему, что мне нужно есть дома, и наряду с этим ужасные желания есть то, чего как раз мы иметь не можем. Эти безумные желания еды – ведь это не голод? Картофель, и хлеб, и даже каши я всегда могу иметь. Мне страшно хочется мяса, и об нем я мечтала целые дни и ночи. Один раз я дошла до безумства и, почувствовав себя больше не в силах терпеть этот своеобразный голод, уговорила Ники пойти в ресторан. Денег у нас было очень немного, и мы оставили за наш ужин 7 рублей. Ники выбрал для себя шницель, а я порцию скоблянки (беф-Строганов) и под звуки оркестра наслаждалась едой. А через полчаса по выходе из ресторана мне уже снова хотелось есть.
Наше материальное положение сейчас несколько улучшилось. Ники имеет много работы по черчению, он поступил на службу и получил карточки на хлеб. Работает он чрезвычайно много и кроме того еще успевает давать уроки и делать переводы, если подвернутся. В общем, большой молодец, и мне стыдно, что я так мало делаю в то время, что он так трудится. Но это не лень с моей стороны, а следствие моего положения. Мне даже трудным кажется писать письма.
Наряду с этим я немножко развлекалась в последнее время, и вышла из этого ужасная драма. У нас здесь есть соседи: муж инженер (очень приличный и солидный, помнит папа по Ярославлю) и жена его, Елена Викентьевна, ветреная полька, мнящая себя обаятельной женщиной. Недавно она влюбилась по уши в одного доктора. Доктор, правда, очень красив, на него невольно обратишь внимание – он француз по происхождению. Часто бывая у соседей, я также познакомилась с доктором, и тут-то и началась драма. Доктор оставил свою даму и стал ухаживать за мной.
Сначала я не придавала этому значения, а за последнее время убедилась в том, что красивый доктор действительно мной увлечен, и решила, что почему бы мне немножко и не позабавиться, совершенно не учитывая последствий. Третьего дня утром я к ней захожу, она меня встречает в ярости и говорит мне кучу неприятностей. А сегодня приходит ко мне, и начинается у нас форменная перестрелка страшных, ядовитых слов. Но это еще полбеды; под влиянием своего гнева она мне просто наносит оскорбление, вспоминая какой-то никогда не происходивший случай, который якобы имел место полтора года тому назад при встрече Нового года. Я якобы позволяла мужчинам себя обнимать и целовать в присутствии Ники, а он был настолько пьян, что ничего не видел. Когда она мне это сказала, я, стоя у комода против зеркала, увидела, насколько я побледнела, но, совладев с собой, я ей прямо сказала, что она лжет и что ничего не может быть хуже глупой и гадкой женщины. Потом, когда Ники пришел домой, он меня успокоил, сказав, что она это со злости выдумала и что она должна прийти и передо мной извиниться. А мне сейчас немножко жаль, что мой flirt с красивым доктором должен оборваться. Эта злая женщина будет всячески стараться испортить мою репутацию, но я надеюсь, что люди, хорошо меня знающие, ей не поверят.
С нетерпением жду от тебя ответа на свое письмо.
* * *
Дорогая моя мама, я до сих пор не получила от тебя ответа на письмо, где просила совета, что мне делать. Такого рода вещи не могут замедляться, и надо решаться на что-то в ближайшие дни. Если и на это письмо ответ придет не так быстро, как нужно, то будет уже поздно что-либо предпринимать.
Сегодня я была у профессора Лебедева, и он категорически мне сказал, что я не должна иметь третьего ребенка. Вот его диагноз, списываю его полностью. «Голицына Ирина Дмитриевна страдает катаром верхушки правого легкого, упадком питания и резко выраженным малокровием. Нуждается в прерывании беременности». Я ему напомнила, что почти такой же диагноз был им поставлен и перед Мимочкой, у меня легкие были не совсем в порядке. Но он ответил, что состояние здоровья теперь ухудшилось.
Я же вижу это дело совсем в иной плоскости. И Ники, и я против аборта, как, думаю и надеюсь, и ты, но все-таки хотелось бы еще от тебя иметь подтверждение. Я провела у профессора очень много времени, то есть не у него в кабинете, а в его семье, они все очень милые и отзывчивые люди, главным образом, его жена. Еще есть мать жены, которая напоминает мне бабушку Анну. Она мне говорит, что я не от мира сего, нечего даже задумываться над такими простыми вещами, ее знакомая сделала девять абортов и осталась такая же интересная и привлекательная. Она закончила тем, что передала мнение еще одной нашей общей знакомой, которая в своем раздражении по поводу появления на свет Мимочки назвала меня преступницей. Раиса Константиновна (жена профессора), несравненно более умная и тонкая женщина, также уговаривала меня сделать аборт. Но ни та, ни другая меня не убедили, и раз что туберкулез у меня еще не открылся, нужно действовать так, как говорит совесть. Таково мое мнение, и при нем я остаюсь и вооружусь терпением для выслушивания всевозможной критики и порицаний, а их будет немало.
Дети здоровы и Ники также. Вчера жгли костер и пекли картофель, вымокли под дождем.
Булинька меня поражает своими пластическими способностями. Она ходит совершенно свободно на point'ax в своих рваных башмачках и, как настоящая балерина, перегибается, бросаясь на землю и удерживаясь одними ручками. Где она все это видела, и кто ее учил?
Дневник Иды Карской
Из записей лета 1931
В жизни нужно делать что-нибудь или готовиться к чему-нибудь. Я же ничего не делаю и ни к чему не готовлюсь. Я всем говорю, что женщина обязательно должна иметь ребенка. Но я лично ничего не чувствую к детям. Могу целый день возиться с ними, но они мне быстро надоедают. Вряд ли с моим ребенком было бы иначе. Мне скучно. Этого ощущения у меня раньше не было. Пустота, я никому не нужна, да и мне никто не нужен. Меня даже книги не интересуют – зачем читать? Ненавижу бесплодное чтение.
Не понимаю, зачем Сережа женился на мне. Ему нужно спокойствие, а я не могу ему этого дать. Уж как я ни билась над собой, ничего не выходит. К тому же я заметила, что он меня меньше любит. Мне тяжело оставить его, но еще тяжелее жить с ним. Мне хочется поговорить с ним, но кажется, что он не поймет. Он просил остаться до конца его военной службы.
Мне иногда кажется, что Сережа прекрасно устроится когда-нибудь, но я-то тут буду не причем. Нужно уйти от Сережи, а там увидим, что будет. Но я, наверное, никогда не уйду. Я привыкла жить с ним. Потом приятно, что есть человек, который тебя любит и заботится о тебе.
Дина живет у нас, но я с ней редко разговариваю.
Любит ли меня Дина? Если даже и любит, то не так, как в 1928 году. Она тогда сильно ошибалась, думая, что мне ведомо то, к чему я приспособлена. Ни тогда, ни сейчас я не знаю: где и что я? Я кидаюсь, мечусь. Где цель, я ведь без цели не могу.
* * *
Милый Сережин,
И вы, и я теперь живем и ждем как будто случая, который нам помог бы разойтись. Теперь вы, кажется, даже больше меня хотите этого. Я сдержу свое обещание и останусь до конца вашей военной службы. Потом мы, по всей вероятности, расстанемся. Мне может быть (наверное) будет тяжело. Я в начале нашего брака вас не любила, у меня была сильная жалость, которая оказалась сильнее вашей любви ко мне; теперь же я очень привыкла (а может быть даже люблю, думаю, что люблю, по крайней мере, мне никто не был так близок, как вы).
Вы меня не любили, по крайней мере, в субботу сказали, что не любили. Не понимаю до сих пор, зачем вы мне говорили, что любите, что я – ваше счастье и несчастье, зачем пугали отъездом в Иностранный легион? Не знаю, да и вы наверно не знаете. Теперь только я увидала, что вы меня не любите, что вы вообще любите Наташу, и особенно теперь, я теперь только груз. Я вас не обвиняю, вы несчастный мой мальчик, Сергулька, ошиблись, Вы думали забыть ее и думали, что полюбите меня. Бедный мой.
Но можно еще все поправить. Не хочу, чтоб вы думали, что из-за меня ваша жизнь загублена. Помните, я вам говорила, что если узнаю, что вы любите другую, я уйду. Теперь я знаю, да и вы теперь знаете. Не любя окружающих меня, не любя моих сестер, вечно критикуя меня и анализируя, вы не любите меня, я вам совсем чужая.
И потому особенно я ценю вашу деликатность. Вы заботились обо мне и помогали мне иногда. Спасибо. Я это всегда помнить буду.
Хорошо, что у нас нет детей. Я все равно ушла бы. Мне только стыдно перед вашей матерью, которая вас так любит. Она, наверное, станет меня винить, – если это будет так, мне будет легче.
Выходя за вас замуж, я думала, что мы поможем друг другу жить. Но каждый еще больше спрятался в коробку. Когда мне бывало плохо, вы злились, считали себя обиженным, а меня капризной, никогда не старались узнать, в чем дело. Мой дорогой, будьте откровеннее с другой, не женитесь на девушке, которую не любите. Мне жалко, что у вас останется плохое воспоминание обо мне. Мы ведь не очень страдали этот год, бывали и светлые минуты, я бывала и счастлива.
Борис Поплавский. Из статьи «Групповая выставка „Чисел“»
Наиболее совершенными, то есть наиболее нашедшими себя, кажутся мне на выставке Блюм и Карский, причем Блюму, вероятно, труднее было «добиться» своей живописи, ибо его цветовые возможности, вероятно, шире возможностей Карского. Работы Карского, тонко-живописные, кажутся бедными цветом, но внутри этой бедности они живут глубокой и искренней жизнью, вложенной в нарочито скромные рамки, просто сделанные, они очень красивы.
Из воспоминаний Ирины Голицыной
Наши соседи (инженер, который знал еще моего отца) готовились к пышной, с шампанским, встрече наступающего нового, 1932, года. Мы были приглашены и пообещали прийти, хотя мысли наши были далеко не праздничными. По такому случаю мы принарядились, и мне даже удалось втиснуться в прелестное вечернее платье с кружевами, оставшееся от лучших времен.
Почти все уже были в сборе. Нас было одиннадцать, когда зазвенел звонок у двери, и появилось еще двое – французский доктор со своей пожилой матерью. Нас стало тринадцать – предзнаменование, которого, я знала, надо избежать. Единственное, что мне оставалось, это встать и, по возможности незаметно, уйти. Но не успела я подойти к входной двери, как хозяйка остановила меня.
Я пробормотала что, дескать, не слишком хорошо себя чувствую и что мне лучше спокойно побыть в моей комнате, в любую минуту могут начаться схватки.
Но она не хотела и слушать. Возможно, она читала мои мысли[102]102
Возможно, конечно, но какие? Будь на месте хозяйки дома Осветитель, он бы первым делом подумал о красивом французском докторе, чье появление могло смутить Ирину Дмитриевну и вообще породить некоторую неловкость за столом. Так могла думать и Елена Викентьевна (а ведь это была она, не так ли?). Но это, конечно, только предположение, Осветитель не считает себя таким уж знатоком женских душ. (Второстепенное примечание Осветителя).
[Закрыть], потому что сказала: «Я знаю, что вас тревожит, не думайте об этом, забудьте. Как вы можете так просто уйти? Это немыслимо, весь вечер будет испорчен».
Когда она это говорила, я ощутила движения моего малыша, и новая мысль пришла мне в голову. «За столом нас будет не тринадцать, а четырнадцать, ведь я не одна сейчас, нас двое».
Вечеринка прошла очень весело, и мы ушли только рано утром.
Следующая неделя была последней перед рождением нашего третьего ребенка. 8 января я вышла на кухню, чтобы сварить макароны на ужин. Надо было наколоть щепок для нашей голландской печки, но только я подняла топор, как почувствовала, что со мной происходит что-то необычное. Я бросила топор и побежала в комнату. Ники уложил меня в постель и кинулся к соседке, жившей через дорогу. Она сказала ему: «Что же вы делаете! Ей давно уже надо быть в больнице, роды могут начаться в любую минуту!»
Было бессмысленно ловить извозчика – их не было в нашем районе. Ники помог мне встать, надеть пальто, и мы отправились в путь пешком. Не могу забыть этого похода. До больницы было около двух километров, но схватки уже начались, и мы могли двигаться только в промежутках между ними. Ники был страшно встревожен, но напрасно он озирался по сторонам в поисках извозчика или какой-нибудь повозки, которая могла бы нас подвезти. Ничего не попадалось, и мы продолжали идти пешком в промежутках между схватками, которые становились все короче. Наконец, мы добрались до больницы… У меня родилась девочка.
А еще же через несколько дней почта принесла письмо из Лондона, и в нем мы прочли: «Появилась новая идея, и на этот раз может получиться». Эта магическая фраза казалась первой ласточкой, началом чего-то важного.
Дневник Иды Карской
Январь 1932
Очень устала, постарела за эти два года. Сережа со мной и я с ним обращаемся так, точно находимся на вокзале. Придут разные поезда, и вот разъедемся, а потому не следует привыкать, все равно поезда разные. Даже как-то боимся показаться слабыми и захотеть взять то же направление.
Живопись еще хуже, бездарна, как сапог, что-то чувствую, но ничего не могу сказать. В общем все подло.
Из воспоминаний Ирины Голицыной
Однажды в конце февраля, когда мы готовились купать наших троих детей, дверь внезапно отворилась, и в комнату вошло несколько мужчин. Мое сердце упало. Я поняла, что это за гости, хотя они и были в штатском. Они старались быть вежливыми, даже извинялись за причиненное беспокойство, но это ничего не меняло. Они увели мужа. Я кончила купать детей, уложила их спать, села и разрыдалась. В это время зашла жившая над нами комсомолка. Возможно, ее послали, чтобы посмотреть на мою реакцию. Я налила ей чаю и взяла себя в руки.
Когда она ушла, я послала женщину, которая помогала мне по дому, к знакомым – семье инженера, жившей неподалеку. Жена инженера передала мне в ответ, что я ни при каких обстоятельствах никому не должна рассказывать, что между нами были какие-то отношения. Я все поняла. Идти было не к кому. Но как я буду жить? Без денег, без друзей – все были слишком запуганы, чтобы признать знакомство с нами, – с тремя маленькими детьми…
Дети мирно спали. Я упала на колени перед образом Казанской Божьей Матери, который висел в углу над моей кроватью, и взмолилась. Я просила Божью Матерь вернуть мне мужа и сделать так, чтобы мы смогли уехать заграницу. Я знаю, что просить об этом – безумие, говорила я, но я не могу больше переносить эти страдания. Помоги нам, Богородица, молю тебя.
Я разделась и легла в постель. Вдруг послышались шаги на снегу. Я вслушивалась, не веря своим ушам. Раздался знакомый стук в окно столовой. Я выскочила из постели и бросилась к окну. Это был Ники. Святая Дева выполнила мою первую просьбу.
Я прекрасно знала, где Ники провел последние четыре часа, и понимала, что когда туда попадаешь, нельзя рассчитывать на скорое возвращение. Сейчас мой Ники был со мной, больше мне ничего не нужно было, я сияла от счастья. Но он выглядел усталым, и хотя улыбался и делал все, что мог, чтобы тоже казаться счастливым, его одолевали какие-то мрачные мысли, которыми он не хотел делиться со мной. Я не стала выяснять причин его тревоги. В конце концов, кто мог бы быть счастливым на нашем месте, зная, что в любое время могут прийти и сделать с нами все, что захотят.
Ники сказал, что, возможно, у него будет работа. А немного позже объяснил, что мы должны будем пойти «туда» вместе.
– Зачем? – спросила я.
– Не тревожься, они только хотят знать, что ты не работаешь против них.
– Но ведь они знают, что я их ненавижу.
Ники улыбнулся.
– Не говори им об этом, будь очень осторожна. Не забудь, что у нас дети.
Ирина Голицына – матери
Март 1932
Дорогая моя мама. Получила письмо Ruth с твоей приписочкой и очень за все благодарю. Вчера написала тебе письмо, но тут же разорвала, настолько оно было мрачно. У нас опять довольно трудная полоса. Ники, кажется, тебе напишет сам. Как жаль, что поздравительная открытка к Буленькиному рождению не дошла, видно, затерялась. Дети веселы и здоровы. Из Москвы давно ничего не слышали. Крепко тебя мы все целуем – и малые, и большие. Ирина.
Из воспоминаний Ирины Голицыной
Подошел этот день. В ГПУ, куда мы пришли, с нами беседовали порознь. Я оказалась в просторной комнате перед человеком, сидевшим за письменным столом. Глупейший разговор продолжался несколько часов. В конце концов я поняла, чего они хотели от меня, – чтобы я подписала бумагу, декларирующую мою лояльность режиму, и чтобы, в доказательство ее, я помогала им обнаруживать нелояльных.
Я: «Иными словами, вы хотите, чтобы я стала шпионкой?»
Он: «О нет, ведь вы знаете, что у нас добрые намерения, и все, что я пытаюсь сделать, это помочь вам».
Этот бессмысленный разговор все длился и длился. Было уже заполночь, и я понимала, что Валенька проголодалась. Моя блузка и вязаная кофточка были влажны от молока, которое я должна была ей дать. Неподалеку от меня, за несколькими дверьми, меня ждал Ники. Малышка, вероятно, плакала; двое других детей наверняка проснулись и с нетерпением ждали возвращения родителей. А я сидела здесь с этим идиотом и слушала его несуразные речи.
– У вас много друзей, вам доверяют, и вы можете быть очень полезной для нас.
– Я так не думаю. Все мои друзья такие же, как я, их не интересует политика, и все, чего они хотят, – это чтобы их оставили в покое.
– Возможно. Но предположим, что вы встретите нашего настоящего врага.
– Не знаю, я никогда не встречала кого-либо подобного. – Затем в припадке отчаяния, я воскликнула: – Я сказала все, что могла. Из меня не получится хорошая шпионка. Я лояльна, чего вы еще хотите?
– Поставьте вашу подпись.
Я подписала.
Он отвел меня к Ники, который сидел с тремя другими людьми, и сказал с отвратительной ухмылкой.
– Надо отметить. У нас появился новый товарищ.
– Нам надо спешить, – сказала я Ники. – Малыш будет плакать.
Ни на кого не глядя, мы вышли.
* * *
Муж получил работу, и теперь у нас были продовольственные карточки. Но мы не чувствовали себя счастливыми, а мое здоровье ухудшалось. В начале июня меня снова вызвали и сказали, что ни я, ни мой муж не делаем никаких усилий, чтобы подтвердить нашу лояльность, и что они вынуждены будут принять «меры», чтобы исправить положение. Я решила разыграть комедию. Я понимала, что мы включены в список доносчиков ГПУ и уже никогда не сможем вырваться из этой шпионской сети. Но мне казалось, что по отношению к женщине они будут менее требовательными, чем к мужчине. Я прикинулась любезной и дружелюбной.
– Мне очень жаль, что мой муж ничего не сделал, чтобы помочь вам, – сказала я. – Но меня это не удивляет. Он очень неразговорчив, все с ним скучают, кто станет с ним беседовать? Другое дело я. Я знаю как заставить людей говорить, и сделаю все, что смогу, только его вы увольте от этих дел.
Мой собеседник выглядел довольным, и мы расстались как друзья, но всю дорогу до дому я проплакала.
Дневник Иды Карской
Конец марта 1932
Часто грущу из-за живописи.
Из воспоминаний Ирины Голицыной
17 июня я почувствовала себя плохо и мне пришлось лечь в постель. Около часа дня я задремала. Ика возилась на кухне. Вдруг я услышала шаги Ники. Неужто мне была так плохо, что Ники должен был уйти с работы? У них были очень строгие порядки, и отлучиться можно было, только если случилось что-то очень серьезное. Может быть мне недолго осталось жить и он пришел повидаться со мной?
Но он только спросил, как я себя чувствую, а затем сообщил, что, возможно, нам позволят уехать заграницу.
– Вчера вечером я получил вызов в ГПУ, но ничего не сказал, чтобы не тревожить тебя. Утром, вместо службы, я пошел в это жуткое место. Меня приняли очень вежливо, называли князем, предложили сесть и угостили папиросой. Затем один из них спросил: «Князь, хотели бы вы уехать заграницу?» Я без колебаний ответил: «Да, хотел бы». «Хорошо, – сказал он, – мы можем устроить это для вас и вашей семьи. Нам будет только приятно помочь вам… Поезжайте в Москву – за наш счет, так что об этом можете не беспокоиться. Остановитесь в самой лучшей гостинице. Забудьте все ваши заботы и невзгоды; живите там и развлекайтесь, как пожелаете. Все будет оплачено, и мы присмотрим за вашей женой и детьми. Если у нее будет нужда в чем-нибудь, пусть придет к нам, и мы ей поможем. А вы тем временем будете получать визу, паспорт – на это нужно время».
Это был, мне кажется, самый счастливый день в моей жизни… Мы были в неведении, откуда могло прийти наше спасение, большевики все держали в секрете.
Ирина Голицына – матери
17 июля 1932
Дорогая моя мама, твою открытку от 2 июля получила и очень за нее благодарю. Ники в Москве, уехал 9 июля. Дела его идут хорошо; а мы здесь, и Ика с нами еще. Ждем его возвращения. 12-го Ника был на Сивцевом и познакомился с бабушкой и Другом. Бабушка заметно слабеет и совсем почти ничего не кушает; Друг боится, что она не протянет до нашего приезда. Это все мне пишет Друг, а от Ники я только сегодня получила телеграмму, посланную 12-го, на другой день приезда его в Москву. Бебишку пора начинать прикармливать, хотя я не уверена, хорошо ли это перед дорогами?
Из воспоминаний Ирины Голицыной
Ники уехал в Москву. Он собирался вернуться дней через десять и считал, что ГПУ будет держать меня в курсе его передвижений.
Прошло три недели, сестре пора было возвращаться в Москву, так как отпуск ее кончался. И – никаких новостей. Затем прошло еще две недели – и снова никаких известий о возвращении Ники. В ГПУ же мне все время твердили одно и то же: «У него все хорошо, он развлекается, ходит по театрам…».



























