Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Анатолий Алексин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
«ЧУЖОЙ ЧЕЛОВЕК»
У нас на бульваре она, мне кажется, появилась впервые. Но почти все со скамеек своих привскочили, а встретившись с нею взглядами, поздоровались. И я поздоровалась, потому что была с ней знакома. А она со мной нет… Хоть с многоцветного экрана, без спроса отвлекавшего меня от жизни и без спроса приобщавшего к ней, она уверяла, что ясно видит лица своих телезрителей. Как ей удавалось одновременно рассмотреть столько лиц, для меня оставалось загадкой…
Когда она появлялась, я откладывала в сторону все, что оказывалось у меня в руках: шитье, книгу, соковыжималку. Хозяйничать на кухне, в детской комнате или в спальне в те мгновения я не могла, так как она возникала в столовой, где главным членом семьи, безусловно, считал себя телевизор.
Передача «Самое-самое» была популярной, или, как стало принято иностранничать, «рейтинговой». С экрана она панибратски, хоть и настоятельно просила звать ее просто Милой. Телезрители, вторгавшиеся в передачу по телефону, однообразно обыгрывали это имя и называли ее «милой Милой». Она же в ответ однообразно полустеснялась и напоминала, что просит зрителей и собеседников в студии рассказывать не о самом милом человеке или событии, а о самом – с той или иной точки зрения – значительном. «Если же самое значительное и самое близкое, родное вдруг совпадут, то не возражаю, пожалуйста…» Когда-то самым родным и любимым величали товарища Сталина, который отправил моих родных и любимых, включая отца, с этого света на тот… Что, однако, не помешало мне четырьмя годами позднее взахлеб рисковать жизнью с именем вождя на устах. И лишь через многие годы я стала относиться к возвышенным эпитетам с подозрением и осторожностью.
«Самое-самое»… Что уж возвышенней! Но на экране Мила сумела заворожить меня своей отрешенной от суеты задушевностью, а на бульваре – повелительной целеустремленностью. Все мы ей вдруг подчинились.
В стародавние времена респектабельные бабушки и дедушки, выгуливая своих внуков и внучек, рассаживаясь на бульварных скамейках, делились впечатлениями о Леониде Витальевиче Собинове, или о Василии Ивановиче Качалове, или о Галине Улановой… Позже они полушепотом советовали друг другу прочитать роман Солженицына или стихи Иосифа Бродского. Теперь же на скамейках обсуждались передачи «милой Милочки», ее коллег и аргентинские сериалы. Времена менялись благоприятно для Милы – и потому ее появление заставило скамейки постепенно затаиться, затихнуть.
Великий писатель, именем которого лет сто назад был наречен бульвар, хозяином его не выглядел: он, воссозданный в бронзе на пьедестале, казался задумчиво неуверенным, сомневающимся в себе, в настоящем и будущем. У Милы сомнений не наблюдалось. Она сходу завладела бульваром и всеми его взрослыми обитателями. В отличие от детей, которые продолжали себе играть в прятки, будто ничего не случилось. Некоторые из них тоже «узнали», выпучили глаза, но прятки оказались важнее.
Писатель на пьедестале виделся мне одиноким и никак не защищенным своей мировой славой. Милу же сопровождал оператор с камерой на плече, напоминавшей готовое к бою оружие (меня часто посещали фронтовые ассоциации). За оператором следовал звукооператор с ящичком на ремне. Чуть поодаль двое парней тащили осветительную аппаратуру. В непосредственной же близости от Милы, ожидая команд, семенил, подобно штабному адъютанту, ее помощник с деловым видом и деловым кейсом в руке. Вся эта свита не была нам знакома, ибо всегда оставалась за кадром. Но приближенность к «ведущей» и ее возвеличивала.
Мила оглядывала бульвар как поле своих предстоящих завоеваний, а нас, мирных бабушек и дедушек, – как грядущих воинов, которых она за собой поведет.
Но вести за собой она, как выяснилось, намерена была лишь меня. Повернувшись к моим соседкам по облупившейся, некогда зеленой скамейке, Мила произнесла:
– Вы знаете, что мои передачи требуют доверительности и интимности (в положительном смысле!).
Мила была относительно молода, и мне показалось странным, что другой интим она рассматривала вроде бы в смысле отрицательном.
Так как телеавторитеты сделались авторитетнее всех остальных, мои соседки незамедлительно, не расставаясь со своими воспаленными взорами, скамейку покинули.
Мы остались вдвоем.
В этот миг прожекторно принялась за дело осветительная аппаратура. Которая сразу же оказалась для внуков и внучек притягательней, чем игра в прятки… Но только-только они успели шумливо сгрудиться, как по другую сторону памятника произошло новое чудо: появился весь от усов до лакированных сапог картинно нафабренный человек с мячами и шарами, которые он непонятно как умудрялся удерживать всего в двух руках. Он издавал загадочные, призывные клики – и внимание детей тут же переключилось.
– А это кто? – спросила я, ибо привыкла уже увлечения внуков воспринимать как свои собственные.
– Фокусник, – преспокойно ответила Мила, точно фокусникам и положено было являться на нашем бульваре со знаменитым литературным именем. – Внуки и внучки могут помешать нашей съемке… Но и прогонять их невежливо. Я и придумала, как их, не прогоняя, отвлечь.
– Людмила Аркадьевна – гений! – оповестил меня суетливый помощник в присутствии гения, который сидел не на скамейке, а в каменном кресле на пьедестале.
Мила помощнику не возразила, а обратилась ко мне:
– Не удивляйтесь, но я вас узнала.
– Узнали? Меня?! Наверное, с кем-нибудь спутали. Вот я вас, действительно, с первого взгляда…
Она снисходительно улыбнулась: ну, это, мол, уж само собой. Потом она несколько раз щелкнула пальцами, будто приглушенными кастаньетами, – и помощник с торопливой услужливостью достал из кейса папку, а из папки двумя пальцами извлек фотографию и протянул ее Миле.
– Вот видите… Это разве не вы?
С той секунды оператор, уловила я, без предупреждения заработал: чтоб естественность была максимальной. Заметив, что я заметила, Мила меня успокоила:
– Не обращайте на камеру никакого внимания: мы с вами наедине.
Ее пожелание тоже было камерой зафиксировано: жизнь как она есть! Было ясно, что это Мила при монтаже обязательно сохранит.
– Скажу по секрету, что мы не только раздобыли ваш снимок, но окольными путями узнали, проследили, где и когда вы гуляете с внучкой. И вас ни о чем, как вы знаете, заранее не упредили, так как непосредственность общения возникает благодаря неотрепетированности и абсолютной неподготовленности собеседника. Но это наш с вами секрет! – объяснила она миллионам поклонников своей передачи. – Единственное, что мы заранее обеспечили, – это солнечный полдень. Но и о своем – дополнительном! – свете побеспокоились. Свет – не тьма: чем больше, тем лучше.
– Людмила Аркадьевна – гений! – снова напомнил помощник. И она снова не стала ему перечить. Хотя при монтаже, как я догадалась, мысль о ее гениальности будет все же удалена.
– Итак, на снимке разве не вы?
– Можно сказать, что уже не я. Сорок второй год… Нет, сорок третий. И откуда вы ее взяли?
– От передачи «Самое-самое» не утаишься. А, кроме того, вы человек легендарный. Разве не знаете?
– Нет.
– Ну, так поверьте мне, Алла Михайловна… Через неделю у нас День Победы. Как поется, «это праздник со слезами на глазах» и «с сединою на висках». – Она оглядела меня. – Если бы лишь на висках! Простите, что акцентирую… А сама вот регулярно подкрашиваюсь! – Это был ее стиль: откровенность так откровенность! – Но я акцентирую не на цвете волос, а на цвете войны. Это она сделала вашу голову белой?
– Нет, не она.
– Но вы же… вам пришлось быть не просто медсестрой где-нибудь в тыловом или прифронтовом госпитале, а санинструктором, то есть выносить раненых на себе с поля боя. Это так?
– Так.
– И к тому же вы, женщина, участвовали в форсировании Днепра, который «чуден при тихой погоде»… – Она взглянула на классика. – А при той погоде… река была красной от крови? Это правда?
– Да.
– Вы были очень красивой женщиной. И за вами увивались даже известные военачальники. Им вражеские дивизии сдавались, армии… А вы не сдавались. Я все тайны из однополчан ваших вытянула. Не сдавались… Это, кстати, не отразилось на количестве ваших наград. Вы ведь могли бы стать кавалером ордена Славы трех степеней.
– Какие степени заслужила, такие и получила, – возразила я.
Когда касались фронтовых лет, я будто вытягивалась перед ними – и отвечала по-военному кратко, не подвергая сомнениям решения вышестоящих начальников. Такая у меня сохранилась выправка.
А повелительность телеведущей незаметно вроде бы обмелела, иссякла… уступила доверительной заинтересованности.
– Ну да ладно! Наша передача называется, как известно, «Самое-самое»… Вспомните, пожалуйста, если это не слишком тяжко, о самом-самом страшном, что вы испытали в своей жизни. Это было при форсировании Днепра? На той переправе?
– Нет.
– Вы, женщина, все же двух орденов Славы удостоились. – Она вновь сосредоточилась на моем фронтовом прошлом в его сочетании с моей принадлежностью к прекрасному полу. Но моя женская суть, как и военная, была уже вдалеке. – Я думаю, самое страшное в вашей жизни все-таки неотторжимо от ваших солдатских наград.
– Самое страшное вообще случилось не на войне.
Меня в нашем доме именовали Анечкиной бабушкой, моего сына – Анечкиным отцом, а его жену – Анечкиной мамой. Самостоятельной ценности мы собой после рождения внучки как бы не представляли. И это нас вовсе не обижало. Напротив, мы этим гордились. Внучка стала лицом семьи. И какое это было лицо! А какие его обрамляли кудри и как грациозно, уже по-женски трехлетняя Аня ими встряхивала! А какие глаза: не оторвешь глаз! А какой у Анечки голос: можно слушать, даже не вдаваясь в смысл того, что она говорит, – и получать наслаждение, будто от классической оперной музыки, в которой слова тоже на самое главное. Я перечисляю бегло, потому что если вдаваться во все Анечкины достоинства, о моей внучке можно было бы сочинить поэму. И это не бред ошалевшей от любви бабушки… Мне ведь и дочь подарила двух внуков, но о них я ничего подобного сказать не могу. Тоже люблю их, однако…
А какой у Анечки ум!.. «Бабулия, я, наверное, дурочка, – пожаловалась она на себя, когда ей было уже около пяти лет. – Но объясни: про что взрослые на лавочках разговаривают? Я никак не могу уцепиться за их слова. Они про ничего разговаривают?»
А почти каждую внучкину фразу стоило записывать: было за что цепляться!
Одни опасаются неприятностей на работе, другие супружеских измен, третьи – состариться раньше времени… А я страшилась лишь одного: чтобы с Анечкой чего-нибудь не случилось. Когда ею восторгались – а восторгались все подряд, – я замирала: «Сглазят! Ох, сглазят!» И трижды тихонько через левое плечо сплевывала… Суеверие и фатализм на войне оберегали от страха.
Мой сын, он же Анечкин папа, тоже когда-то был маленьким, и я запоминала его первые младенческие высказывания, про себя сравнивала его с другими детьми и непременно, разумеется, в его пользу… Но того, что было в Анечке, я в сыне углядеть не могла. «Самый очаровательный ребенок из всех, кому я помог пробиться на свет», – сказал о моей внучке врач-акушер. А уж он повидал новорожденных!
– Бабулия, – перед сном звала она меня к себе в комнату. – Полежи со мной, расскажи что-нибудь про себя… А я тебе потру ножки.
Она звала меня «бабулией» и очень жалела мои ослабевшие ножки, которые нуждались уже не в ремонте-массаже, а в капитальном ремонте.
О себе я ей подробно рассказывать не хотела, а вспоминала о своей маме, то есть о ее прабабушке («прабабулии», как поправила меня Аня). Прабабушка наяву была такой доброй, какими бывают лишь в сказках.
– Все ее, значит, любили? – спросила Аня, не сомневаясь в моем ответе.
– Все любили, – подтвердила я. – И дедушку твоего все любили.
– Который погиб на войне?
Она словно бы хотела мне напомнить, что мой муж был героем. Только не знала, что я из-за него и не сдавалась легендарным военачальникам.
Каждое утро Аня прикладывала ухо к моему сердцу и сообщала:
– Очень хорошо бьется. Еще лучше, чем вчера…
Она знала, что сердце у меня нездоровое. И то, что она по утрам прислушивалась к нему, делало меня очень счастливой. Внучка боялась, что я умру, – и ради этого мне стоило жить дальше.
Даже скудных ветеранских привилегий своих я почему-то стеснялась. В той бойне я выжила, ранена была всего один раз, да и то легко, будто в шутку. Разве не привилегии? К тому же… Как можно измерить безмерное? Как вычислить, определить, кто намучился больше – сыновья и мужья, которые воевали, или матери и жены, которые их ждали дома? И если на то пошло… Те, которых пытали и истязали свои, заслуживают не меньших компенсаций, чем те, которых истязали враги. А может, и больших. Не говоря уж о покаяниях… Или я не права?
Но одну привилегию я принимала все-таки с удовольствием: путевки в ветеранский пансионат. Не раз я вместе с Анечкой на две недели туда отправлялась. Главным для меня было, что «вместе с Анечкой»… Мы любили оставаться вдвоем – пусть и под звон ветеранских наград: иные ни на день с ними не расставались, словно с документами на право бесплатного отдыха.
Мой сын и невестка испытывали некоторую ревность. «А ты там без нас не скучаешь?» – будто невзначай интересовалась Анечкина мама, моя невестка. И Аня тактично отвечала: «Мы с бабулией о вас разговариваем…» – «И тебе этого достаточно?» – вклинился, помню, мой сын. «На две недели…» – ответила Аня вежливо, но, быть может, не очень искренно, потому что, бросаясь мне на шею где-нибудь в живописной роще, она восклицала: «Вот бы остаться нам здесь с тобой!» Что тоже, я думаю, было приятным для меня преувеличением.
И там, в пансионате, нас преследовали привычные восклицания: «Какая у вас девочка!», «Одолжите хоть на день вашу внучку!».
– Не одалживай меня! – умоляла Аня.
Иногда восторги бестактно высказывали в присутствии своих смущенных и оскорбленных потомков: дабы представить Аню примером, достойным не только похвал, но в основном – подражания.
Она и правда с безупречной аккуратностью одевалась, съедала все, что ей было предложено съесть, а кроме того, убирала со стола свои тарелки, приборы и несла их на кухню, что ей предложено не было. «Ах ты наша помощница! – упоенно надрывались на кухне. – Подарите нам свою девочку!»
– Не дари меня!
Взрослые понимания и детские страхи органично в ней уживались. «Претендентам» она наставительно разъясняла:
– Людей не одалживают и не дарят! Вы что, не знаете?
От перезвона орденов и медалей, от умиленных взоров и бессмысленных предложений мы с внучкой после завтрака скрывались в лесу, на лужайках, на речном берегу…
Утром того дня мы, как обычно, вышли из своего номера… Но я вспомнила, что надо было позвонить Анечкиным родителям и ответить на их ежедневные вопросы: не забыла ли Аня, что у нее есть мама и папа, что она сказала оригинального, чем поразила видавших виды героев и героинь и каковы наши конкретные планы на предстоящий день. Эта утренняя процедура была обязательной. Иначе родители, по словам жены моего сына, «места себе не находили». Чтобы они свое место нашли, я вернулась в номер, а внучка осталась ждать меня в коридоре.
Выслушав наставления невестки, вняв ее тревогам и пожеланиям в укороченном варианте, так как предупредила, что Аня меня ждет, я вернулась в коридор.
Но внучки там уже не было.
«Что будет, то будет, и как будет, так будет!» – говорила я себе перед атакой на фронте. Но та, почему-то безотказно успокаивавшая меня фраза, в этом случае не сработала… Я позвала Аню, но никто не откликнулся, потому что некому было откликаться. Внезапное, еще необъяснимое беспокойство наэлектризовало мои больные, привыкшие безвольно тащиться ноги, – и я, впервые ощутив, что значит «не чуять под собой ног», побежала вдоль коридора.
Внучки не было ни на нашем третьем этаже, ни на втором, ни на первом. Ничего еще не стряслось – однако необычность ситуации удесятеряет смятение. Куда могла моя дисциплинированная, так боявшаяся за бабушкино сердце Анечка вдруг уйти? Как могла не дождаться меня? И зачем ей понадобилось уходить одной? Ведь подстилки для полян и песчаного берега, бутылка с водой и книга со сказками были у меня, в сумке, которую мы называли «походной».
Каждого, кто мне встречался, я спрашивала: «Мою Анечку не видали?» – «Нет, а что случилось?» Эти ответы-вопросы все настойчивее убеждали меня: что-то случилось. Я все смятеннее объясняла, что она куда-то исчезла, пропала. И каждый поспешно, но с предельным сочувствием успевал сказать мне, что время мы переживаем очень опасное, что детей воруют, берут в заложники… и что надо незамедлительно вызывать не милицию, а «спецназ». Но я понимала, что до спецназовского прибытия не доживу… Мне необходимо было действовать, передвигаться самой. Я верила только своим ногам – и они несли меня в зеленые чащи, сквозь которые мы с Анечкой продирались, на те поляны, где раскладывали свои подстилки, и на речной берег, и на лодочную станцию… Нигде Аню не видели.
Форсирование Днепра не заставляло мое сердце останавливаться и не сжимало голову таким ужасом.
«Вы не встречали мою Анечку?» – «А что с ней?» – «Куда-то она…» – «Недавно в соседнем районе за выкуп украли девочку. Нет, кажется, мальчика… Вы не волнуйтесь… Это не обязательно! Но надо немедленно вызвать…»
«Вы не видели Анечку? Не могу ее найти!» – «Эти злодеи всегда воруют красивых детей: за них можно дороже взять. Надо всех поднять на ноги!»
На деревянной пристани состарившийся «морской волк» не просто привязывал и отвязывал лодки, а распоряжался, командовал ими, как кораблями. Но волком он только выглядел, а на самом деле рассаживал нас с Анечкой в лодке и профессионально садился на весла.
– Бабулия, он в тебя влюблен, – сказала мне как-то внучка.
– Нет, в тебя, – возразила я.
Услышав от меня всё те же слова, лодочник напрягся и сообщил, что где-то недалеко объявился маньяк. Ему рассказывали… После чего он натянул на тельняшку истершийся китель, а на голову форменную фуражку и пошел за своей двустволкой.
Я поняла, что надеяться не на что. На войне такая мысль ни разу не оглушала меня. Чтобы дальше не размышлять, отключить сознание, надо было двигаться, двигаться… Я по-прежнему доверяла лишь своим ногам. «Походная сумка» колотилась об них, но я на это не обращала внимания и не ощущала ее веса. Если бы я остановилась, присела, сердце бы вырвалось на траву, на песок, на дорогу… Хотя присутствия его я уже и не ощущала.
Где было мое хваленое фронтовое мужество? Куда подевалось мое умение смотреть смерти в глаза, о чем когда-то писали в газетах? Нет, я, как и раньше, не боялась глядеть смерти в глаза. Но своей…
«Боже, спаси мою Анечку!.. Верни мою Анечку…» – сами собой шептали губы. Ни разу не шептали они на войне: «Боже, спаси мою жизнь!» Ни единого разу…
Господи, что еще накануне, еще вчера… еще на рассвете сегодня озабочивало меня?! Пусть стрясется со мной и вообще что угодно, но нашлась бы Анечка! Лишь бы увидеть ее своими глазами…
В конце концов я опять оказалась возле пансионата. Бежать больше было некуда. Круг замкнулся, убеждая меня: «Стряслось самое ужасное… непостижимое!»
– Здравствуйте, Алла Михайловна, – раздался безмятежно спокойный голос. – Где ваша внучка? Не привыкла видеть вас врозь.
Передо мной была пансионатный врач Ирина Васильевна, в своем до неестественности белоснежном халате и такой же шапочке. Будто работала она не в пансионате, а в госпитале или где-то в хирургическом отделении.
– Погодите, погодите… На вас нет лица.
Что такое «на вас нет лица»? Это значит – нет и самого человека, а есть только его отчаяние, его безысходность.
– Пропала Анечка!
– Куда она могла пропасть? О чем вы говорите?.. – без малейшего опасения за жизнь моей внучки удивилась Ирина Васильевна. – Где здесь можно пропасть?
– Я оставила Анечку в коридоре. Чтобы позвонить своей невестке… Это ее мама… Вернулась, а внучки нет. Все избегала. Все! Лес, пляж, лужайки…
– Разве вам можно бегать? – Она тревожилась не о внучке, а обо мне. Сперва это показалось диким… А затем, как ни странно, я стала ощущать, что сердце у меня еще есть. – Давайте во всем разберемся. Сколько раз у вас просили одолжить Анечку? Я слышала… Да и сама собиралась! Вот кто-нибудь и одолжил. Из лучших чувств и намерений. Давайте пройдемся по комнатам. И начнем с вашего третьего этажа.
Она захромала со мною рядом. Я знала, что и она была санинструктором, но на Курской дуге. И что страшится лишь одного: чтобы ее не выпроводили на пенсию.
Морщины ее, насколько возможно, были загримированы, щеки слегка подрумянены, а в ушах были экстравагантные серьги. Она молодилась, чтобы никому не напоминать о своем возрасте. «Опыт к большинству профессий приходит с годами. Почему же приход опыта должен сопровождаться уходом на пенсию? – часто, хоть и про себя вопрошала я неизвестно кого. – Когда речь о грузчиках, тогда дело иное. Но если важны не мускулы, а разум и опыт…» Мои недоумения и выводы, однако, ничего не меняли.
На третьем этаже, возле нашей, захлопнутой мною, двери стояла внучка. И плакала.
– Аня-я! – закричала я так, что распахнулись многие двери.
– Вот видите… – Ирина Васильевна погладила меня по лопатке. – Думаю, на фронте вы так не кричали. Если только поднимали в атаку?.. Сейчас я проверю ваше давление и сделаю кардиограмму. На всякий случай, профилактически…
К нам подбежала Аня и, увидев мое лицо, оторопело остановилась на расстоянии. У меня бежать к ней уже не было сил.
– Бабулия, куда ты пропала?
– Я пропала? Я?! Куда ты девалась? – едва прошептала я. Это было все, что после того крика осталось от моего голоса.
– Меня позвали в соседнюю комнату угостить конфетами… и печеньем. Чай заставляли пить. Но я отказалась, можешь спросить… Ты всегда разговариваешь с мамой по телефону так долго, а я вышла с конфетами очень скоро, почти сразу.
– Почти сразу? Как же я не догадалась, что ты можешь быть рядом?..
– Самые простые решения и догадки приходят к нам нередко в последнюю очередь, – сказала Ирина Васильевна. – Все позади… И я приглашаю вас к себе в кабинет. Но вдвоем! А то еще кто-нибудь, не дай Бог, вздумает одолжить.
Аня по-прежнему держалась от меня на дистанции, словно опасаясь какого-то наказания. Хотя, что такое наказание, ей с рождения было неведомо. А у меня обнять ее все еще не было сил… И вдруг, неожиданно я кинулась обнимать Ирину Васильевну. Она чуть-чуть отстранила голову, чтобы не смазался грим. Позванивали экстравагантные серьги.
Вроде она была для меня, как и я для нее, чужим человеком… Но до сих пор я ее вспоминаю так, будто она выволокла меня с гибельного поля, из-под обстрела. Мы часто вытаскивали на себе тех, с кем и знакомы-то не были. А сколько помнила я молодых, совсем юных или годившихся мне в отцы, что были чужими и вмиг становились роднее родных… потому что у бездны протягивали мне свою руку, а то и свою жизнь. В мирные дни это случается редко.
Верней, я Ирину Васильевну не вспоминаю, а вовсе с нею не расстаюсь. Хоть она и произнесла-то всего несколько фраз…
– Это и было самое страшное в моей жизни.
– Самое страшное в судьбе героини? Поразительно… – сказала телеведущая Мила. – Наша передача о Дне Победы. Но этот сюжет будет в центре. Не возражаете?
Наталье Мордвинцевой – «чужому» человеку, умеющему приходить на помощь и становиться родным, – посвящаю.
Автор
1999 г.