355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Алексин » Рассказы » Текст книги (страница 8)
Рассказы
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:36

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Анатолий Алексин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Семьею Исая Григорьевича, таким образом, сделалась я.

Вечером, после беседы с соседкой, я сообщила ближайшему другу:

– Согласно очередному наблюдению тети Груни, вы смотритесь славянином.

– Что ж, это закономерно.

– Почему так уж закономерно?

– Потому что я и есть славянин.

– По маме или по папе?

– По всем линиям сразу.

– Но почему же, когда она вам в глаза заявляла… вы не опровергали? Не проясняли?

– А к чему прояснять?

У нас в семье ни разу не заходил разговор о его национальной принадлежности. Достаточно было того, что он принадлежал нашему дому. Стало быть, он не кичился своим славянством, как не кичились им и мои родители.

С тетей Груней я сногсшибательной новостью делиться не стала: пусть думает, что влюбилась в еврея!

Тетя Груня очень ценила порядок – на кухне, в доме и в государстве. Чем жестче были указы Верховного Совета, тем больше она уважала этот Совет.

Когда виновных в любых отклонениях от любых правил принялись карать, хоть и не с той жестокостью, как невиновных, но тоже без разбору и безжалостно, тетя Груня сказала:

– Наконец-то! Давно пора…

В столь же крохотной комнатенке, как у нее, но с женой и двумя детьми, обитал сантехник домоуправления Митрофанушка. Звали его так не потому, что он был «недорослем», а потому, что с рождения был Митрофаном. Ласкательность же обращения к себе он заслужил… Митрофанушка был безотказен. Он не только обладал золотыми руками, но и к умывальникам с унитазами относился так, будто они были из золота. Он любил их, и соседей, и свою работу… А еще любил выпить.

Сантехник подчинялся непосредственно тете Груне, – и я ему не завидовала. Она не только почитала власть, но и обожала сама ею быть. Хоть в чем-то, хоть в микроскопичном объеме… Митрофанушку за его безобидные, тихие выпивки она осуждала обидно и громогласно. Но хуже было, когда осуждать его принялся суд: в трамвае Митрофанушка объяснил контролеру, что тот дурак.

За слово «дурак», согласно новому указу, полагалось свирепое наказание. Тем более, что контролер находился «при исполнении служебных обязанностей», а сантехник – при своей слабости к алкогольным напиткам.

У тети Груни затребовали характеристику. Качество ее отношения к людям не зависело от их качеств. А только от внешних признаков… В суд она вознамерилась сообщить, что Митрофанушка «пьет».

– Он – лучший человек у нас в доме! – узнав об этом, в упор провозгласила я.

– Лучшими были твои родители: они погибли за родину!

Меня передергивало, когда тетя Груня начинала оценивать маму и папу.

– Подозревающий в себе глупость – уже не дурак, – негромко вмешался в спор Исай Григорьевич. – Если же тот контролер жалуется и протестует…

Соседка не проникла в глубь этой мысли и, чтобы заглушить свою непонятливость, расхохоталась без всякого повода. Как это часто случалось в присутствии Исая Григорьевича.

– Напишите, что он честный трудяга. И что у него дети… – посоветовал «ближайший друг».

Она написала тут же, на кухне, чтобы ни на миг не упускать нас из-под контроля. Порицать контролеров в тот период она не могла. И в другие периоды тоже…

Грамматических ошибок в характеристике оказалось не меньше, чем слов. Но ошибок и несправедливостей по отношению к Митрофанушке уже не было. Страсть в который раз побеждала характер.

Митрофанушку все равно засудили: власть и «защищала», уничтожая… Характеристика тети Груни ее не смягчила и не разжалобила.

А соседка продолжала неукоснительно одобрять постановления и приказы. Она почтительно склоняла пред ними свою шестимесячную завивку, даже не разобравшись, что те законы сулят ей лично. Завивка выглядела беспорядочным нагромождением мелких кудряшек, не имевших отношения к аристократическим локонам или природным иудейским завиткам.

Указы указывали… И все в одном-единственном направлении: суды, приговоры.

– Правильно, – говорила соседка. – Давно пора!

Всеобщим пугалом стала вдруг цифра «двадцать один». Раньше, в картежной игре, она обозначала очко и выигрыш. Но внезапно начала определять проигрыш, который грозил застенком.

– Видела утром ученого с первого этажа, – сообщила я как-то вечером. – Его увозила «скорая помощь». А он улыбался!

– Окатил кипятком ноги, – с неприязнью к науке, ученому и его поступку объяснила соседка. – Опаздывал на двадцать одну минуту.

– А если он ошпарил себя случайно? Если это несчастье? – настойчиво предположил Исай Григорьевич.

Между государством и человеком тетя Груня всегда выбирала власть, государство. Но тут она опять захохотала без всякого повода.

– Я так… пошутила. – Страсть привычно пересилила характер. – Давайте сядем за стол. Я пироги испекла!

Она удерживала нас на кухне любыми средствами, а чаще всего – кулинарными.

Исай Григорьевич был математиком – и, может, по этой причине цифры имели для него большое значение. Мне исполнилось двадцать – и это обозначало, что юность перешла в молодость. Ему стукнуло тридцать пять… То была зрелость. Между ними пролегли пятнадцать лет, что выглядело солидной возрастной разницей.

– Я буду твоим отцом. – Он привык из цифр делать выводы. – И даже постараюсь стать твоей матерью. Одновременно…

Но я-то была влюблена в него… С пятого класса! Гораздо дольше, чем тетя Груня. И с той, неведомой ему цифрой, тоже следовало считаться.

По просьбе моих родителей он когда-то готовил меня к контрольным по математике. О, как я ему внимала! А потом получала двойки. Прошло полвека… Но я отчетливо помню, физически ощущаю: мне точно было не до точных наук. И до неточных в такой же степени.

Исай Григорьевич начинал день с меня (правда, по телефону). И завершал его вместе со мной… чаще всего на кухне. Лишь на ночь мы разлучались. Я сделалась для него дочерью.

– Твои родители завещали любить тебя до конца моих дней… И я выполню их завещание.

К сожалению, мама и папа завещали ему родительскую любовь. Но голос его по утрам стал выражать не заботу и тревогу, а нетерпеливое стремление… услышать меня. Я ждала, что это наступит, – и потому безошибочно уловила. А прощаясь, он несколько раз поцеловал меня, хоть и в щеку, но так, как мама и папа не целовали. Его чувства начали корректировать их завещание. Все очевидней и неотступнее.

И тогда я в упор спросила:

– Зачем вы уходите? – И добавила: – Уже очень поздно. Останьтесь!

Тетя Груня в тот момент отлучилась в ванную комнату. Когда она со старательно прибранными кудряшками появилась, я, не дождавшись его ответа, с прямолинейной уверенностью объявила:

– Исай Григорьевич остается… у меня.

– Девушке спать наедине… со старым холостяком?! – не выбирая слов, возопила только что омолодившаяся «старая дева». Вернее, ту необузданную фразу вскричала ревность.

– Я остаюсь, – ответил он мне.

И мы покинули кухню.

Тетя Груня протестовала неистово. Об этом хлопали двери и окна, гремели кастрюли и чайники.

То была наша первая ночь.

«Счастливые часов не наблюдают…» Тем более мы не наблюдали минут и секунд. Я наблюдала только его. А он, кажется, одну лишь меня.

Оказалось, что от жалости и сострадательных утешений до безумных «утех» расстояние небольшое. И преодолевается оно как бы незаметно, нечаянно… Сперва я искала успокоения и спасения на его груди, а потом он – на моей.

– Я делаю тебе предложение…

– А я его давно уже приняла!

– Поверь, пятнадцать лет – не препятствие.

– Это всего лишь цифра! – ответила я, словно забыв, что цифры – его профессия.

«Какая разница, узаконен брак или нет? Была бы любовь!» Так говорят. Но разница есть: отныне я владела им по закону, пусть и не затвержденному еще на бумаге. А потому владела им полностью, не крадучись от самой себя. Главное же, я понимала, что счастье не ограничено сроком, что оно навсегда. То мое «навсегда» не отменило недавнее трагичное «никогда», но, да простится мне, потихоньку его затмевало. Конечно, семейные судьбы складываются по-всякому. Но у нас всякого быть не могло. И, упоенно была я уверена, не могло возникнуть превратностей, случаев. Никаких…

Часов не наблюдал и будильник. Нет, он был заведен мною, хоть и по инерции, но на положенное, привычное время. Будильник, однако же, онемел. Или мы не услышали?

– Уже половина девятого? – без паники, но изумленно произнес мой муж. – Кажется, я опаздываю в свой научно-исследовательский институт…

То есть он опаздывал на работу. Я тоже опаздывала в институт. Но учебный… Это было совсем не одно и то же.

Впервые я увидела на его лице подобие растерянности.

– Надо успеть!

– А что такого… особенного? – еще не вернувшись из ночи, задала я бездумный вопрос.

Он не ответил, потому что натягивал на себя нижнюю рубашку, а потом верхнюю. А потом свитер. И делал это с несвойственной ему судорожной поспешностью.

– Если я опоздаю на двадцать одну минуту… – наконец проговорил он.

Как математик, он многое измерял цифрами, но тут уж цифры решали все, независимо от профессии.

– Прости, что я нагнетаю. Вгоняю тебя… – извинился он. – Если б не этот указ… Кроме того, у нас «сверхзакрытый» институт – и военная дисциплина.

Как же он был взволнован, если выдал мне тайну!

Я сразу вернулась в реальность. И вскочила. И тоже принялась судорожно напяливать на себя одежду.

Счастливые и указов не наблюдают… Но временно, в объятиях счастья. Так что ж теперь будет?! Суд? Тюремная камера? Лагерь?

Перед глазами возникло лицо ученого с первого этажа, который улыбался своим мучениям, радовался ожогам. Возник Митрофанушка, который улыбался тому приговору, будучи не в силах в него поверить… Над нами тоже навис приговор.

Когда мы вышли – не выскочили, а именно вышли – на улицу, муж мой уже успел сладить со страхом и обрести мужское достоинство. Он взял в руки не только себя, но и меня – даже не взял, а ухарски поднял на руки. Это произошло в лифте. Таким необычным способом он и меня привел в чувство.

Увидев, что часы, которые напоминали мне барабан, прильнувший к столбу, показывают без семи девять, он сказал:

– У меня в запасе еще есть… Опоздать на двадцать минут я могу. Это еще не смертельно. Так что взбодрись.

Метро и троллейбус спасти его уже не могли.

– Давай-ка ловить такси, – сказал он. – Ночью тебе было со мной хорошо?

– Что-о? Ночью? Как никогда!

– И так будет всегда…

«Никогда» и «всегда» снова перемешались.

Он начал ловить такси. В самом буквальном смысле. Ловить и даже хватать… Ухарство было не только в развороте его плеч, но порой и в развороте его неожиданных действий. Машины вызывающе не снижали скорость, не притормаживали. Это он нарушал правила уличного движения – и шофера не отвечали за наезд на него. А остальное было им безразлично. «Не нарушай правила!» Их пассажиры тоже спешили… спасаясь, удирая от «двадцать одной минуты».

Я истерично вздымала руку, хоть это было бесцельно: впереди, я видела, многие задирали, вздымали. И тоже объятые ужасом.

Когда минуты необходимы, когда решают судьбу, они ускоряют свой бег и проскакивают издевательски незаметно. Часы, похожие на барабан, утверждали, что срок для спасения с тупым равнодушием завершался.

Муж внятно проговорил:

– Надо что-то изобрести.

В тот же миг, не посоветовавшись со мной и ни о чем меня не предупредив, он шагнул с тротуара навстречу очередному такси, ничуть не умерившему свою прыть. И подставил стопу левой ноги прямо под колесо. Как тот ученый подставил ноги под кипяток. «Надо что-то изобрести…» Они сумели изобрести только это.

Такси накатило на стопу беспощаднее, чем кипяток: тяжко и прочно. Тело моего мужа внезапно взлетело, перекинулось через радиатор и… рухнуло на мостовую по другую сторону автомобиля. А там, не зная, что это мой муж, на распластанное тело навалилась грузовая машина – огромная, многотонная.

«Я буду с тобой всегда…» Он не выполнил обещания. Как и мама…

То была наша первая ночь… И последняя. Кто сумел дважды превратить меня в круглую сироту? Дважды за одну жизнь… В круглую, как то колесо, перекинувшее мужа через радиатор на другую сторону мостовой. Я знала и могла бы ответить.

Но все равно… Никто и ни с кем не в состоянии быть всегда. Никто и ни с кем. Так устроена жизнь… Так страшно она устроена.

1996 г.

СВОЛОЧИ

– Отец выяснял отношения с какой-то молодой женщиной! – ликуя, сообщила мне сестра Клара. – Я только что видела на бульваре…

– С молодой?!

– Он утешал ее. Целовал в лоб! – продолжала торжествовать Клара.

– В лоб целуют покойников. Или родственников…

– Что тебе известно про поцелуи? – насмешливо осведомилась сестра.

– Почему? Я читал… И видел по телевизору.

Сестра взглянула на меня с высокомерным пренебрежением десятиклассницы к шестикласснику:

– В лоб и куда угодно можно поцеловать так же пламенно, как целуют в губы. Уж поверь мне!

В этом случае я ей поверил.

– Та женщина с игривыми, легкомысленными кудряшками… металась у отца на груди!

Я подумал, что метаться ей было удобно, потому что грудь у отца широкая и на ней много места. Это меня огорчило.

– Потом она вырвалась…

– Откуда вырвалась?

– Из его объятий.

– Он ее обнимал?!

Сестра взглянула на меня с жалостью:

– Чтобы страстно поцеловать, надо сперва обнять.

– Он ее, значит… страстно? И пламенно?

– А она его еще гораздо страстнее. Если б ты знал, что такое последний… прощальный поцелуй!

– Ты уверена, что он был прощальным?

– В чем можно быть уверенной, когда речь идет об интиме? – с болью настрадавшейся женщины ответила Клара.

– А что было дальше?

– Она побежала от него по бульвару. А отец смотрел вслед, как будто от него убегало счастье.

Настроение у сестры почему-то все улучшалось, а у меня, напротив, все ухудшалось.

– Значит, ты говоришь… она, та женщина, была совсем молодой?

– В сравнении с мамой – просто девчонка!

У меня подкосились ноги – и я тихо присел на корточки:

– Когда она удирала, отец ее догонял?

– Повторяю: он как вкопанный смотрел ей вслед. Да она, в общем, и не удирала, а «делала вид». Ее вполне можно было остановить.

– Но он же не стал останавливать! – Я поднялся на ноги. – А ты-то где была в это время?

– Пряталась за телеграфным столбом. Там он и оказался у меня в руках!

– Столб?

– Не столб, а наш с тобой папа… – Клара победоносно прошлась по комнате. – Отец без конца мною повелевает. Но отныне повелевать ими буду я!

– Кем это ими?

– Нашими с тобою родителями.

– Что, и мамой?

– И она у меня в руках!

Я посмотрел на Кларины руки – и они показались мне опасными, как западня.

– Мама?!

Я снова присел на корточки.

– Не удивляйся, пожалуйста… Безвинных не существует. А все тайное, Боренька, становится явным. Особенно же в интимной сфере.

Клара, сколько я ее помнил, а может, и еще раньше, с детского сада, высказывалась так, будто прожила долгую и сложную жизнь.

– Про маму не ври!

– Я вру? Ха-ха-ха… Вы ездили в Евпаторию? Лечить твои бедные легкие?

– Ну и что?

– А не ты ли рассказывал мне потом про Александра Савельевича? С которым наша мама частенько прогуливалась по парку? Особенно вечерами… Тут бульвар, а там – парк. Очень похоже!

– Он советовался с мамой как с детским врачом: у его дочери тоже было тяжело с легкими.

– Умора: тяжело с легкими! – Сестру не покидало веселье. – Да нет у него никакой дочери.

– Что значит «нет»?

– Очень просто: не родилась она. Не явилась на свет.

– Снова врешь?

– Как ты разговариваешь со старшей сестрой?

– Про маму не сочиняй.

Я смягчил свое требование.

– Ах, если б это было сочинением, вымыслом! Но, к несчастью, Боренька, это факт. Или, верней сказать, к счастью.

– Докажи!

– С удовольствием… – Удовольствие тоже с Кларой не расставалось. – Ты знаешь, что у нас с мамой абсолютно одинаковые голоса. Не различить! Я сняла трубку, сказала «Алло!» – и слышу в ответ: «Здравствуй! Это я, Саша!» Не Александр Савельевич, а Саша… Хорошо еще, что не Шурик! Я остолбенела немного, но отвечаю: «Здравствуйте! Как ваша дочка?» Он весь переполошился: «Какая дочка? И почему вдруг на вы?» Я взяла и повесила трубку. Он опять звонит. Я не подхожу… Он выждал минуты три – и еще трезвонит, еще. Так что были истории в Евпатории! Или случилась одна, но серьезная драма.

Слово «драма» Клара произнесла так, как произносят слово «комедия».

– Чего же ты так веселишься? Если это драма… то в нашей семье!

– А в какой семье не бывает драм? Ты знаешь такую семью? Впрочем, что ты вообще про все это знаешь?

У Александра Савельевича, я сразу вспомнил, было такое праздничное лицо, что праздник тот охватывал и меня. Даже на расстоянии… потому что я наблюдал из окна. Но, может, праздник был с ним не всегда? А тогда лишь, когда появлялась мама? Кларин же праздник не охватывал меня и вблизи.

Сестра воинственно встряхнула волосами, такими пышными, словно взошедшими на дрожжах, и такими волнистыми, что в них, как в разгулявшемся море, тонули восторженные взгляды старшеклассников. И даже некоторых папиных приятелей – друзей дома. Правда, после этого их в дом больше не приглашали.

– Ты собираешься родителям мстить?

– Я хочу от них защититься. Главным образом от непорочного папы. Но в крайнем случае и маму поставлю на место. Потому что осточертела мне отцовская слежка, опостылели их монастырские проповеди… и железный режим: возвращаться не поздней десяти и подробно докладывать – где была и на что мой спутник «претендовал».

– Мама об этом не спрашивает. Она просто тревожится о твоей безопасности и твоем здоровье.

– Пусть печется о своих пациентах несмышленого возраста. Я в советах врача-педиатра уже не нуждаюсь. А отчеты пусть безгрешные наши родители представляют друг другу. Им не нравится мой «спутник»! Без которого я, если хочешь знать, не могу и не хочу жить. Я, видите ли, еще не окончила школу, а он уже оканчивает университет! И почему я официально им его не представила. Потому что не хочу, чтоб меня воспитывали в его присутствии! Им не нравится… А мне вот не понравились кудряшки, которые метались на груди у нашего папы. И Александр Савельевич, называющий маму на «ты», мне не понравился… У нас «возрастная разница»! А разве отец не годится в отцы и тем кудряшкам?

Я с грустью подумал, что если кудряшки годились в дочки отцу, то, значит, годились в дочки и маме.

– Почему наш папа – со своей святостью! – до сих пор не представил ее нашей маме? – Сестра уже не веселилась, а злилась. – Им мой спутник не по душе… А у меня в душе, кроме него, вообще ничего не осталось. Вытеснил он всех остальных!

– Всех выселил? Но выселять родителей… как-то нехорошо.

– Дурак! Во-первых, не выселил, а вытеснил. А во-вторых, сами они виноваты. И теперь оба у меня на крючке!

– Одновременно… и на крючке и в руках? Как рыбы, которых вытаскивают на берег?

Мне не нравилось, что мама и отец похожи на пойманных рыб.

– Ну, чего ты повесил нос? Я давно уж заметила, что ты по характеру – раб. Если лишен собственного достоинства, одолжи у меня! Но ты не желаешь вырываться на волю… Тебе нравится в клетке. «Почему дружишь с этим? Дружи лучше с тем», «Не курил ли ты? А ну, подыши, подыши…». Разве можно дышать в такой атмосфере? Но ты почему-то не задыхаешься. А я постоянно ощущаю себя птицей в отцовской неволе. И заставлю его не только распахнуть дверцу, но и разломать прутья!

«Все-таки лучше быть птицей в клетке, чем рыбой на крючке и в руках рыболова», – мысленно посочувствовал я маме с папой.

– И каким это образом ты собираешься командовать отцом, который командует целой фирмой?

– Я просто ему скажу: «Не забывай о бульваре…» И слегка ухмыльнусь. А маму я в нужный момент спрошу: «Как поживает дочка Александра Савельевича?» И тоже чуть-чуть усмехнусь. В руках они у меня. В руках!

Я вновь с испугом взглянул на загребущие Кларины руки.

Отцовская слежка не прекратилась.

В тот вечер, не зная еще, что он «на крючке», отец без конца сверял время со своим указанием: не поздней десяти! Часы, что были у него на руке, и те, что бесстрастно взирали на нас со стены, и те, что возникли на телеэкране, утверждали одно и то же: Клара пересекла границу дозволенного на час с четвертью.

Отец достал из пиджака лекарственную бутылку с наклейкой, сделал глоток и ничуть не скривился, как бывало обычно. Он даже горечи не ощутил во рту, потому что вся она была у него в душе…

И тогда я понял, что он не в себе.

– Это вызов! – сказал отец. – Это наглость.

– Зачем же так? – произнесла мама. Она непременно возражала, если кого-нибудь обвиняли несправедливо или чересчур резко.

– Я ее отыщу! – Отец грохнул дверью в прихожей.

Но поиск его был недолгим. Он обнаружил дочь в нашем подъезде, где она, десятиклассница, прощалась со студентом последнего курса. И не взаимным рукопожатием, а поцелуем – до такой степени взаимным, что он был беззвучен. Клара назвала его также затяжным и безумным. Но это после, в разговоре со мной…

В перенапряженном пространстве, между двумя входными дверьми подъезда, отец сумел себя усмирить: он ограничился тем, что предупредительно, но громко закашлялся. Однако у нас на кухне кашель ему не понадобился! Все воспитательные беседы сопровождал радиоприемник – дряхленький с виду, но не утерявший своего громкогласия. Мы жили в отдельной квартире, но отец тем не менее хотел подчеркнуть, что наши разборки только нас и касаются. Но нас всех, а не того лишь, кто провинился. Клара именовала те беседы «кухонными разборками».

– Когда ты обязана быть дома? – с мнимым хладнокровием начал отец.

– Когда захочу! – ответила Клара.

– Это хамство, – все с той же предгрозовой выдержкой промолвил отец.

– Зачем же так? – возразила мама. Она не видела затяжного поцелуя между дверьми.

– А затем! – распаляясь и не очень вразумительно объяснил ей отец. Он был сосредоточен на дочери: – Пойми, когда вы вдвоем, у него совершенно иные намерения, чем у тебя.

– У меня намерения те же самые.

– Я заставлю тебя опомниться… Вас разделяют чуть ли не шесть лет. Это в твою пору – целая пропасть, куда ты вот-вот угодишь.

– Нас не разделяет ничто. А все только соединяет! – продолжала дерзить сестра. – Знаешь, есть такое понятие – «близость»? Душевная и иная…

– Ты и об иной тоже заговорила?! – Отец судорожно настроил приемник на еще большую громкость. И повернулся к маме: – Если б ты видела, что происходило сейчас в подъезде? Представить себе не сможешь.

После этого мама, судя по ее лицу, представила себе нечто худшее, чем было на самом деле.

– Кларочка, как же так?

Отец не догадывался, что он у Клары «в руках». И словно напрашивался, чтоб она свои руки сомкнула. Он боялся, что Клара угодит в пропасть, а сам уже почти угодил в капкан. Это напоминало битву. И отец выглядел воином, который сражался за безопасность своего противника. Я хотел удержать его, остановить. Но не знал, как это сделать. Клара притаилась, зажалась. Она изготовилась захлопнуть капкан.

– Если ты еще раз посмеешь… – взялся предупреждать отец.

Сестра, я знал, была дороже ему, чем мы с мамой. Потому и был он к ней беспощаден:

– На днях я с ним встречусь. А ты не встретишься с ним больше ни разу. Хоть бы ты меня умоляла, рыдала…

– Как рыдала и колотилась у тебя на груди та женщина с кудряшками? Вспомни бульвар…

– Зачем же так? – прошептала мама. Она, которая тоже была «на крючке», взглянула на крюк, удерживавший люстру под потолком. Точно проверяла, выдержит ли он и ее.

Отец безмолвно проглотил две пилюли: одну из уст дочери, а другую – из своего пузырька.

Потом он, не глядя, нащупал на кухонном столике сигареты, вышел на лестничную площадку и закурил.

…С той полуночи родители наши стали спать врозь: отец на диване в столовой, а мама – в спальне.

Они и по сию пору так спят. Хоть Клара давно уже забыла про бывшего своего студента, без которого не хотела жить.

Зато я в десятом классе – опять в десятом – надумал жениться. И наконец-то понял свою сестру Клару, как, быть может, никто другой! Сверстница Майя из соседнего дома лишила меня сна, покоя и, по мнению мамы, рассудка. «Моя Майя! Майя моя…» – Эти словосочетания меня завораживали. Воспитательные обязанности (до той полуночной «кухонной разборки») у нас были четко распределены: отец защищал от моральных падений Клару, а мама остерегала меня. Мне, таким образом, было гораздо легче. После же той «разборки» отец, мне чудилось, стал ниже ростом. Точнее, пригнулся… Сперва перед Кларой, а потом и перед всей жизнью. Две фразы сестры (и всего-то две!) лишили его в нашей семье права голоса… Он изредка, мимоходом говорил о своей фирме, о политике, о погоде на улице, но о погоде в нашем доме – уже никогда. Не выражал протестов, как это случалось раньше, и осуждений неправедности, будто она вообще исчезла. И ни на что он не жаловался. Хотя мог бы, к примеру, предъявить претензии физическому своему недугу. Прежде породистая внешность противоречила его нездоровью, но вдруг стала полностью соответствовать. О мужественной неотразимости напоминали лишь фотографии. Из-за двух Клариных фраз? Они подхлестнули отцовский недуг и его обнажили. Клара с рождения была на отца похожа. Но на того, прежнего, с осанкой, которую она еще не успела отнять.

А я, как считалось, был похож одновременно на маму и папу. Кажется, это осталось единственным, что их, как некогда, объединяло.

Мама слыла нежной и женственной. Даже меня, своего подопечного, она не наставляла, а лишь уговаривала… как, думаю, уговаривала маленьких своих пациентов быть умниками и не бояться, потому что «больно не будет». Женщины – именно женщины! – взахлеб объявляли маму «неотразимой». Потому, наверное, что «неотразимость» ту им не приходилось «отражать» и она не была агрессивной. Ее не следовало опасаться. И еще отмечали, что мама, не желая того, обволакивала своим голосом. Голос ее можно было слушать и получать удовольствие вне зависимости от того, что мама произносила. Он воздействовал сам по себе. И вот этим покоряющим голосом мама сказала:

– Я не смею возражать против любви. Скрепите ее своими чувствами, а подписями – еще успеете.

Но мама не знала, что подписями родители Майи уже скрепили контракт с какой-то заокеанской компанией. И что им предстояло покинуть наш город и нашу страну минимум на пять лет. Между мною и своими родителями Майя на предстоящее пятилетие и до своих самых последних дней предпочла меня. А если б разлука оказалась неизбежной, неотвратимой, мы с Майей твердо решили превратить в «последние дни своей жизни»… дни самые ближайшие. Думая об этом, я, как мама в ту полночь, поглядывал на крюк, удерживающий люстру под потолком. Но Майя сказала, что подобный способ «неэстетичен».

Эстетика выделяла Майю не только в нашем десятом классе, но и во всем окружающем мире. На ее прическу, одежду и украшения с завистью взирали даже учителя женского пола. А учителя пола мужского взирали с неумело замаскированным интересом (как отцовские приятели на Клару!). «Главное не в форме, а в содержании», – не раз слышал я. Некоторые мужчины, однако, как мне казалось, не были с этим согласны: они не интересовались Майиным содержанием, а вот формами… И я их ненавидел. Явный и всеобщий успех Майи все жарче воспламенял меня. Я пытался себя остудить, вспоминая о чужих аналогичных историях: вот ведь и Клара тоже безумствовала, а сейчас того студента как не бывало. Из души ее выселил родителей (со мной вместе!) уже кто-то совсем другой. Но теории, аналогии в огнетушители и утешители не годятся.

Разлука для нас с Майей была равнозначна физической гибели. Судьбы наши в таком случае должны были сделать неразлучными… газ или яд. Этот выход казался Майе эстетичнее всех остальных. Мы даже стали копить снотворные таблетки и капли, похищая их из домашних аптечек.

Отец не противился нашей страсти, так как лишен был этого права.

Любовь отбрасывает все и вся, кроме самой себя, в сторону. И если она оказывается могущественней гениев и полководцев, то, разумеется, оказалась сильнее меня. А потом она исчезает, нередко оставляя после себя разрушения, а то и руины. Но это невозможно предвидеть, а стало быть, нельзя и предотвратить.

– Прости, что я вынуждена это сказать… Но мне совестно за тебя, – мягко, своим заволакивающим голосом произнесла мама. – Неужто ты хочешь разрушить чужой дом? Разлучить с родителями ту, которая пока еще больше дочка, чем женщина?

– А пусть ее родители не улетают! – в полном ослеплении выкрикнул я.

– Разве ты можешь подобное требовать? – Мама не поучала, а задавала вопросы. – Ты уверен, что чувства твои надежнее чувств матери и отца? И прочнее? Ты клянешься, что будешь обожать ее вечно? Но если это неправда, которую ты в горячке сам принимаешь за истину? И если, таким образом, это обман?

– А ты всегда говоришь только правду? И ничего не скрывала, и ни разу никого не обманывала? Вспомни-ка Евпаторию!.. – выпалил я.

Палить по родной матери? Но я был влюблен – палил, как иногда случается на войне, «по своим».

– Только правду не говорит никто, – тихо ответила мама.

После Майи я еще два раза влюблялся навечно.

Притом, что пока не успел даже распрощаться со своим юным возрастом. Сколько же сотрясений у меня впереди!

Однажды я высказал эту мысль маме, когда мы прогуливались перед сном.

– Бывает по-разному. Сначала сходят с ума, а после…

– Ты ведь тоже очень любила отца? – зачем-то спросил я.

– Очень я любила Александра Савельевича.

– Да-а? – растерялся я. Может, мама все-таки решила говорить правду всегда?

– И он не нуждался в моих медицинских советах, потому что сам был врачом.

– Но отец-то очень тебя любил!

– Очень он любил, я думаю, ту женщину… с кудряшками.

– Так почему ж ты не ушла?! И он не ушел?

Мама долго не отвечала.

– Я хотела, чтобы у вас с Кларой была мать… а он хотел, чтобы у вас был отец. А вместе мы хотели, чтобы у вас был дом.

Мы брели по тому же бульвару, по которому от отца убегало счастье.

– Какие же мы с сестрой сволочи! – сообщил я самому себе вслух.

– Зачем ты так? – возразила мама.

1998 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю