355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Алексин » Рассказы » Текст книги (страница 7)
Рассказы
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:36

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Анатолий Алексин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

– Стеснительный ты! – игриво сделала вывод Виолетта Григорьевна.

И я тешил себя предположением, что она со мною кокетничает…

О моих затаившихся способностях она сообщила и маме, когда та возвращалась с работы ровно к семи, надеясь, что Виолетта Григорьевна с нами поужинает. Но ужины, как и предвидел отец, она отвергала.

– Не снисходит? – спрашивал отец, возвращаясь поздней, чтоб не сталкиваться с математичкой. – Гордая! Не выношу, когда особость свою демонстрируют. Цену себе…

Предвидя слово «набивают», мама закашлялась.

Отец называл себя «человеком азартным». Но играть в свои азартные покер и преферанс он уходил к приятелям с фирмы:

– Дома в скверные игры я не играю. Если бы в шахматы…

Родители мои были вызывающе разными… Мама преклонялась перед отцом за силу и твердость, а отец перед мамой – за тонкость и мягкость. Каждый из них обожал другого за то, чего не было в нем самом.

Что Виолетта Григорьевна скажет отцу о наших с ней дальнейших занятиях «наедине»? Услышать мнение обо мне из ее собственных уст – это было для меня, как говорят, делом жизни. «А если она и сегодня аттестует меня так, что отец танком двинется защищать? Тогда надо будет кинуться наперерез. А если ему опять привидятся ехидство, неискренность?» Одним словом, ждать, хоть на время оставаться в неведении было невыносимо.

«Они начнут объясняться в столовой… А я бесшумно открою входную дверь, проникну – тоже бесшумно! – в свою комнату, приникну к дверной щели и услышу… Услышу не все, не с первых, к сожалению, фраз (иначе меня заметят!). Но хоть что-нибудь я узнаю». Таким был в тот день мой тактический замысел. Стратегический же по-прежнему основывался на том, что я был моложе Виолетты Григорьевны лет на пятнадцать, а это являлось для многих женщин значительным мужским преимуществом. Жаль, что его нельзя было использовать, учась в седьмом классе… Стратегический план выглядел, вероятно, безумным. Но безумной была и моя любовь!

Все я осуществил так, как задумал. Прильнув к дверной щели в своей комнате, я оцепенел, потому что услышал ее голос:

– Витя обойдется и без моей помощи. У него открылось математическое мышление.

У «профессора» Сени такое мышление было. Но мы с ним, наверное, перестарались… Раз она от меня отказывалась! Мне хотелось ворваться в столовую и признаться: «Это мышление я украл на восьмом этаже! Оно не мое…» Но и пошевелиться-то было нельзя.

– Витя во мне не нуждается, – заключила она. – Он вполне без меня обойдется.

Это я-то в ней не нуждался?!

– Он, может, и обойдется… Но я не обойдусь без вас в своем доме. Не удивляйтесь. Я отбивался от вас… Возвращался домой позже, чтобы с вами не сталкиваться. Я сражался с собой… Беспощадно боролся! Настраивал себя против вас. Как только мог! Но побороть себя оказалось немыслимо… Я избегал встречаться с вами лицом к лицу. Но когда вы из подъезда нашего выходили, я издали наблюдал за вами. А возвращаясь в квартиру, ощущал ваше недавнее присутствие в ней. И это не должно прекратиться…

Мне чудилось, что фразы те доносились с телеэкрана или из радиоэфира. Я не знал, что отец умеет так говорить. И не представлял себе, что он может произносить это! Но это был не телевизор и не эфир… Отец уже не выглядел бронированным – он был опять беззащитным. И до какой степени! Мой сверхпрочный и мощный отец… При лобовом столкновении с любовью именно сила проявляет внезапную слабость: у нее не оказывается иммунитета. Об этом я догадался позднее, уже в собственной взрослой жизни… Значит, мы оба смотрели ей вдогонку, пока она не скрывалась за угловым домом?..

– Вот поэтому я, если искренно говорить, и хочу отказаться. Вы ведь мне уже давали понять…

– Нет! По своей воле нет…

– Но я почувствовала. Еще на родительском собрании. И особенно потом, когда вы пришли по поводу Вити. Я ждала, что придет его мама.

– Я и не хотел приходить. После вашего приглашения в дневнике я подумал, что надо будет защищать сына. Но вновь вас увидел – и понял, что защищаться надо мне самому. Стал договариваться об этих уроках… Для спасения своего лучше было найти другого преподавателя. И я для себя твердо решил, что найду другого… а упрашивать начал вас.

– Сперва мне показалось, что я ошиблась. Но когда вы стали прятаться в автоматной будке и за мной наблюдать… Один раз, вам на беду, мне надо было позвонить, а будка оказалась занятой вами. Ваш рост, простите, и ваша спина… Не перепутаешь! Я сделала вид, что не заметила, что случайно мимо прошла. В общем, я должна отказаться…

– Вы будете к нам приходить. Я не отступлюсь. И добьюсь!

Отец опрокинул стул – и я догадался, что танк пошел в наступление.

– Мне не хочется это видеть.

– Но я не сдамся. Не отступлюсь! Я заставлю…

– Мне не хочется это слышать. Вы заставите? Каким образом?

– Не знаю. Пока не знаю… Но я добьюсь. Потому что по-другому, без вас… не смогу. И вам придется не смочь без меня! Сначала пусть будут эти уроки…

Отец не объяснялся по поводу домашних занятий – он объяснялся в любви. И вкус у него вовсе не был плохим.

В своей комнате я был не один: там присутствовал и весь мой «живой уголок». Глаза терьера Гоши, густо заросшие (не поймешь, что он думает!), ничего определенного для меня выразить не могли, но он злобно рычал. Не добродушно ворчал, как случалось, а вел себя протестующе. Такого еще не бывало… Машенькина спина напряглась, а уши и шерсть ощерились. Попугаи нахохлились… Только рыбы, набрав в рот воды, не реагировали на то, что происходило за дверью.

С одной стороны, отец добивался продолжения наших занятий. Наших с ней свиданий наедине. Но с другой – он ее у меня отбирал. Вроде он ее ко мне приводил, но на самом деле – от меня уводил. И я не сомневался, что отберет, уведет… что она неминуемо отступит, уступит. Как танк, отец наступал на нее, а под гусеницами ощущал себя я. Настоящие «страдания молодого Виктора» лишь начинались.

Я покинул свою комнату и вышел из квартиры так же неслышно, как и вошел. Но на лестничной площадке возникли сомнения: «Как мог я ее отдать?! Надо вернуться, прервать их общение… А если она уже отступила? Тогда чем они занимаются в этот момент?!» Ревность подсказывала ужасные варианты. А если она уступила – и в эту минуту уже под танком? Такое предположение звучало двусмысленно – я ужаснулся и сразу отверг его. Но все-таки… «Отец отбирает у сына счастье! Шекспир бы написал об этом трагедию…»

Узнавая о чем-нибудь особо ужасном, мама восклицала: «Шекспир написал бы об этом трагедию!» В подобных случаях она начинала с Шекспира, а не с какого-нибудь великого композитора, поскольку литература все же «мать всех искусств».

В одном Виолетта Григорьевна сразу уступила отцу: она продолжала к нам приходить. Или уже к отцу? Даже ужинать как-то осталась. Отец, словно угадав, как раз в тот вечер явился раньше обычного – и уселся напротив нее. Таким образом, забастовку свою он прекратил. Почему? Забастовки прекращаются, когда удовлетворяются требования бастующих. Какие его требования она удовлетворила? Подозрения подсказывали вопросы – один страшнее другого.

– Снизошла? И считает, что нам положено распластаться от благодарности? А как подозрительно она поглядывала на нашу еду! Гурманка… Аристократка! – сказал отец, как только дверь за Виолеттой Григорьевной захлопнулась.

«При ребенке?!» – привычно вопрошал мамин взгляд.

– Предмет свой она знает прилично. Даже математическое мышление у Виктора обнаружила.

Отец именовал меня полным именем. Мама же называла Виктором, только сравнивая с молодым, но несчастным Вертером. Имя моей первой любви тоже подверглось обсуждению… и мнимому отцовскому осуждению.

– В своей профессии разбирается… Но высокомерна, как это длинное «Ви-о-лет-та». Ей бы еще подыскать Альфреда!

Отец, чтобы сделать маме приятное, вспомнил персонажей великой оперы. Он хитрил, отвлекал маму от истины. И куда девалась отцовская прямота? Неужели из-за любви изменяют не только женам и сыновьям, но и своим характерам? Ревность меня раздирала… Я ревновал математичку к отцу, но мне и в голову не приходило раскрыть глаза маме: «А если она откажет Виолетте Григорьевне от нашего дома? Тогда я не смогу видеть ее, как сейчас, – пусть неверную, но любимую!»

– Если по-честному, положа руку на сердце, – продолжал отец, – мне обрыдли ее посещения. Но ради Виктора…

Мама закашлялась: так ее аллергия отреагировала на «обрыдли» и на все высказывания против гостьи.

Хоть бы при мне отец не прикладывал руку к сердцу и не сообщал о своей честности… Он не знал, что я знаю.

И Виолетта Григорьевна об этом не ведала. Словно бы мимоходом, она поинтересовалась, как я отношусь к отцу. И как мама с отцом друг к другу относятся. Ревность продолжала меня терзать – и я попытался оттолкнуть ее от отца… естественно, в свою сторону. Я доверительно рассказал, что все мы втроем друг без друга не мыслим существования. И что отец боготворит маму еще отчаянней, чем она его. «Позавидовать можно!» – сказала Виолетта Григорьевна. И ужинать отказалась.

– Мы остались в тесном семейном кругу! – чересчур торжественно воскликнул отец, вновь явившийся к самому ужину.

Но действительно, семейный круг стал для него тесен… не в том значении, что неразрывен, а в том, что теснил ему душу.

– Мне представляется, у Виктора нет достаточных сдвигов. – Почему ему это вдруг представилось? – Надо сказать ей прямо и откровенно…

Но откровенность, как и прямота, уже не была его качеством.

– Сдвиги есть, – не согласилась мама. – Виолетта Григорьевна сама отмечает…

Главные сдвиги были, наверное, в их с отцом отношениях – и потому ему требовалась маскировка.

– Виолетта Григорьевна отмечает… – умилился отец. – Как ты доверчива!

Мама и правда была доверчива. Он это знал по себе.

– Не пообщаться ли мне с кислородом? – Задав себе этот вопрос, отец без промедления на него и ответил: – Пойду прогуляюсь.

Ревность оттачивает негативные ощущения и выдает подозрительность за разумную бдительность. Но иногда догадки сбываются. Я заподозрил, что отцу понадобилось прогуляться в той же степени, в какой мне после домашних уроков надобилось «передохнуть». Я отправлялся для передышки к «профессору» Сене… А куда отправился прогуляться отец?

Я подошел к окну, а он… вышел на улицу. Но лишь это и было правдой. Пообщаться же с кислородом он почему-то захотел в телефонной будке. Ревность поспешно сказала мне, что он выясняет отношения с Виолеттой Григорьевной. Разговор с ней, ее голос, по-видимому, и казались отцу кислородом, чистым воздухом в нечистой игре. Дверь будки была не совсем прикрыта, поскольку спина отца, за которой, как считалось, мы с мамой были полной безопасности и надежности, не умещалась внутри. И как бы оттуда пробилось ко мне трагическое открытие… Оно заставило опереться всем телом на подоконник: я не мог выдержать тяжести, которая образовалась в груди: «Я страдаю, что отец отнимает Виолетту Григорьевну у меня, которому она никогда и не принадлежала, а надо страдать вовсе из-за другого… Из-за того, что какая-то математичка отнимает у мамы мужа, который ей и всей семье нашей так давно и прочно принадлежал». Это открытие потянуло за собой и второе: причиной беды была моя математика!

С того момента от любви до ненависти оказался не один шаг, как принято думать, а гораздо меньшее расстояние. Кроме того, я понял, что чем безумней любовь, тем безумней и сменившая ее ненависть. Однако и очередное мое безумие следовало скрывать. Зеленые, как у Маши, глаза, щербинка, ложбинка – все стало мне отвратно. Потому что уводило отца от мамы. И от меня… из-за которого все стряслось.

«Дома я в скверные игры не играю…» Отец завел мучительную игру.

Я обязан был разрушить, разгромить ситуацию, которую сам же и создал. Если б отец не пошел к ней по поводу моих домашних уроков и не увидел ее вблизи… Ведь после родительского собрания он еще боролся с собой… Моим долгом было искупить вину и спасти наш дом!

Для начала я решил выяснить, одинока ли математичка. И передал привет ее мужу.

– Сейчас я не замужем, – скороговоркой оповестила она.

«Что значит сейчас? Она имеет в виду, что муж был? Или что будет? Или что вместо предыдущего явится вскоре «последующий»?»

Меж тем она принялась подлизываться ко мне… Моим математическим мышлением стала так восторгаться, точно я был начинающим Лобачевским, а вызывая к доске, спрашивала то, что накануне старательно мне объясняла. «Неужели ищет во мне союзника? Союзника против мамы?! А может, завоевывает благодарность отца?»

У мамы Виолетта Григорьевна справлялась о здоровье, желала добра и счастья. Даже большого счастья… А я все знал. «Быть наедине!» – еще недавно эти слова завораживали меня. Но быть наедине с такой тайной…

Даже с «профессором» Сеней я не мог поделиться – и тем хоть немного облегчить навалившийся на меня груз.

– У тебя что-то произошло? – заботливо осведомился «профессор» Сеня, которого иногда величали Эйнштейном.

Но ни он, ни один настоящий профессор и даже сам Эйнштейн, если бы он был жив, не могли б мне помочь.

А Машенька с Гошей и мои попугаи вели себя нервно, как перед землетрясением. «Живой уголок» ощеривался, когда она появлялась в доме, будто пытался насторожить маму, предупредить ее об опасности. И только рыбы плавали себе, набрав в рот воды, как ни в чем не бывало.

Я признавался себе, что и сам порой обманывал маму. То были невинные хитрости, но и они начали теребить мою совесть. Она мечтала, чтобы я возлюбил оперы… И я делал вид, что арии меня восхищают, хоть предпочитал эстрадные песни. Когда я однажды задремал в Большом театре, прислонив голову к барьеру «ложи бенуар», мама дотронулась до меня: «Ты так глубоко задумался? Так погрузился в музыку?» Я утвердительно закивал.

Сама же мама перед музыкой до того благоговела, что в концертных залах и оперных театрах кашель ее оставлял в покое. Отрицательные эмоции в присутствии музыки отступали…

Жалея и опекая маму, отец годами – заодно со мной – делал вид, что музыкальная классика его околдовывает. И вдобавок успокаивает после «трудов праведных»… Труды свои он постоянно называл праведными. Праведными были и его хлопоты, беспокойства о маме. «Куда же девалась его праведность?» – растравлял я себя.

В нашем доме прописалось вранье… Одна мама пребывала в неведении и оставалась такой же, как прежде. А я делал вид, что ничего не случилось. И это тоже было обманом. Две тайны с утра до вечера изматывали меня, да и по ночам ворочали с боку на бок. Одной из них я не смел поделиться с мамой, а другую решил раскрыть: признаться, что мое математическое мышление совсем не мое, а принадлежит Сене. Пусть мама поймет, что никаких результатов (и тем более плодов!) от домашних занятий нет. А раз нет, математичке являться к нам незачем.

Но я опоздал… Виолетта Григорьевна сама известила маму, что прекращает наши занятия: якобы очень устала. «Ей стыдно смотреть тебе в глаза!» – подмывало меня сказать маме.

Отец согласился с этой новостью легко и даже охотно.

– Ты по-прежнему не любишь ее, – упрекнула его мама. – Она ощущает твою неприязнь – и ее самолюбие взбунтовалось.

Отец промолчал. Ее посещения были уже не нужны ему. «Значит, им есть где встречаться, кроме нашей квартиры!» – горестно сообразил я.

Виолетта Григорьевна покинула и нашу гимназию. Перешла в какую-то другую… «По семейным обстоятельствам», как нам объяснили. «Только ли ее семьи касаются те обстоятельства? Или и нашей тоже? Или и в мои глаза стыдится смотреть?»

Машенька и Гоша перемещались из комнаты в комнату и из угла в угол. А попугаи еще тревожней нахохлились. Как перед землетрясением…

И оно нагрянуло, разломало семью: вслед за Виолеттой Григорьевной и отец нас покинул. Он был опорой нашего дома… Надежность и прочность фундамента оказались обманчивыми. Кроме же той непрочности… Разве не я был во всем виноват? Говорят, можно споткнуться на арбузной или апельсиновой корке. А вся жизнь наша споткнулась… на моей бездарности в точных науках.

Мама ни словом единым не осуждала отца:

– Он поступил почти так же, как доктор Фауст у того же великого Гёте и у французского композитора Гуно в его знаменитой опере: выбрал молодость и здоровье. Но, в отличие от доктора Фауста, душу дьяволу он не продал.

«Продал… и он тоже продал!» По своей новой привычке я высказывался не вслух.

Мама обращалась к литературе и музыке, силясь доказать мне и себе, что не мы одни очутились в такой ситуации. Что подобных историй не счесть… Она прятала свое горе, но аллергия скрыть себя не умела… Раньше, если что-то маму беспокоило, она кашляла осторожно, а теперь кашель ее душил. Мертвой хваткой он вцеплялся в нее. То была аллергия на разочарование, на беду… и еще, думал я, на предательство.

Отец напоминал танк. И этот танк, который так надежно оборонял нас, быть может, не нарочно, а сбившись с пути, наехал на маму.

Согласно медицинскому заключению, она скончалась от сердечного приступа. Виолетта Григорьевна ушла из нашей гимназии, отец ушел из нашего дома… а мама ушла из жизни.

Когда мы оба, виновники маминой гибели, возвращались с кладбища… по дорожке, вдоль чужих, но тоже умолкших жизней, отец сказал:

– Будь проклята твоя математика… – Он задыхался слезами, как мама своим кашлем. – Станем жить вдвоем. И вместе к ней приходить.

– Но ты же теперь…

– Станем жить вдвоем.

Будь проклята моя математика!

Сны, которые повторяются… Часто они, навязчивые сновидения, воссоздают то, что очень бы хотелось забыть. Одному снится война, другому – автомобильная катастрофа, в которую он попал, третьему – чье-то предательство. А мне до сих пор снится, что я должен решить задачу по геометрии с применением тригонометрии. И я просыпаюсь в холодном поту…

1999 г.

ДВАДЦАТЬ ОДНА МИНУТА

«Счастливые часов не наблюдают…» Тем более мы не наблюдали минут и секунд. Я вообще наблюдала одного лишь Исая Григорьевича.

Женихом и супругом я его вслух ни разу не назвала, а величала исключительно по имени-отчеству. По имени-отчеству… Величала так растянуто, длинно и в ту ночь, когда отношения у нас возникли короткие. На имя и на «ты» так и не перешла: времени не хватило.

Мы с ним остались вдвоем – вдвоем на всем свете – сразу же… Сразу после того, как погибли мои родители.

Считалось, что они погибли на «малой войне»… принесшей огромные жертвы. «Малая война» – так именовали ее, словно стараясь принизить подвиг папы. И мамы, которая добровольно стала сестрой при муже, то есть при хирурге полевого госпиталя и моем отце… Его призвали на фронт военкомат и повестка, а ее – преданность и любовь. К отцу и отечеству… Меня она тоже очень любила. Кого из нас троих больше? Сложно было определить. По крайней мере, мне чудилось, что при всяком международном событии, взывавшем к патриотизму, – на озере ли Хасан или где-то на Халхин-Голе, – мама мечтала об амбразуре, которую можно было собою прикрыть. Наверно, отечество для нее все-таки было на первом месте, муж на втором… а я – тоже на очень почетном, но все же на третьем. В спорте за такое место полагается бронзовая медаль.

Ныне, когда встреча с родителями, я верю, уже близка, находятся силы перебирать в памяти, пересказывать, а то и подшучивать. Но тогда… Жизнь сама сыграла шутку со всеми нами. Шутку, которая, на самом-то деле, была расправой.

– За что мы собираемся воевать там, на Карельском, абсолютно незнакомом нам с вами, перешейке? – в полный голос, не включив предварительно радио, поинтересовался ближайший друг нашей семьи Исай Григорьевич. – Что мы там собираемся отстаивать? Кого защищать? Я, по своей умственной ограниченности, не вполне разумею.

– Не надо так громко, – попросил отец. Идти на войну он не боялся, а громкие вопросы Исая Григорьевича его смущали. И мама тоже опасливо огляделась. Амбразуры, выходит, казались ей безопасней, чем фразы.

«Может, они опасаются тетю Груню?» – предположила я. Тетя Груня – так я ее называла – была нашей единственной соседкой по коммунальной квартире. В доме ее нарекли «старой девой». Незамужние маялись в ожидании на разных этажах, но их старыми девами не обзывали. Суть, значит, была не в семейном положении нашей соседки, а в ее характере.

Тетю Груню прозвище раздражало.

– Вам не нравится слово «старая»? – в упор попыталась выяснить я. Поскольку слово «дева» казалось мне возвышенным, поэтичным и не могло вызывать возражений.

Привычка задавать вопросы в упор еще в детстве приносила мне одни неприятности. Ничего, кроме бед, не сулила она и в грядущем: диктатура пролетариата подобной манеры не выносила. А порою и не прощала.

– Исаю Григорьевичу подражаешь? – выпытывали то мама, то папа. Вступать в смертельную схватку с другой страной они были готовы, а в малейшее несогласие с родной державою – избегали.

Я во многом подражала «ближайшему другу». Ближайший друг – это стало как бы официальным званием Исая Григорьевича у нас в доме.

Представительницей диктатуры пролетариата в нашей коммуналке была тетя Груня.

– Твои родители поступают как патриоты. И ты обязана ими гордиться! – провозглашала она на кухне, будто на митинге. – Идут защищать нашу родину!

– От кого? – поинтересовалась я словами Исая Григорьевича.

– Как от кого? От врагов!

– Чьих? – продолжала я в упор уточнять то, что уточнять было не принято. И не расставаясь с интонацией «ближайшего друга».

– Как это чьих?! От наших врагов… От заклятых! Мы их победим «малой кровью, могучим ударом», как только что пели по радио.

Можно было подумать, что и она собиралась на фронт.

– Малая кровь, малая война… Разве они могут быть «малыми»?

– А как же!

Тетя Груня ощущала себя свободным человеком, так как была освобождена от всяких сомнений. Крохотное ее обиталище вмещало в себя все звуки городского транспорта и все его многообразные запахи. А еще оно вмещало радиоголос, который убедил тетю Груню, что те, кому не повезло родиться ее соотечественниками, прозябают в жалком ничтожестве.

Она числилась заместительницей нашего домоуправа. Произнося «домоуправление», тетя Груня неизменно делала ударение на второй половине слова – «управление». И я всякий раз думала, что она и является той самой, которая, по мнению покойного вождя мирового пролетариата, могла управлять не одним нашим домом, а и всем государством. Тетя Груня была полностью удовлетворена своей должностью, и транспортным грохотом в своей комнатенке, и едким уличным дыханием… И вообще качеством бытия своего. Вот только белофинны ей не давали покоя.

– Я ставлю твоих родителей всем в пример: ребенка одного оставляют. Во имя отечества! – не уставала декламировать тетя Груня.

– Какого ребенка? Мне уже двадцать лет! Кстати, оставляют меня не одну, а с Исаем Григорьевичем.

– С Григорьичем?! – Соседка уронила ложку в кастрюлю. И всполошенно ринулась в комнатенку, чтобы подвергнуть себя немедленной косметической реставрации.

Лучшего друга нашей семьи она именовала только Григорьичем. Сперва мне послышалась в этом простонародная нежность. Тетя Груня внешне выглядела довольно-таки молодой «старой девой», а он был вовсе не старым холостяком.

Но позже я уяснила, что имя Исай ее не вполне устраивает. А что отчество Григорьич компенсирует непривлекательность имени.

Когда перед очередными выборами к нам наведались агитаторы-активисты с анкетами, тетя Груня затащила их к себе, чтобы, как я догадалась, засекретить свой возраст. Но тогда-то уж я «в упор» разузнала все об анкетных тайнах соседки… Меня и ее от Исая Григорьевича отделяли ровно пятнадцать лет. Но меня они отдаляли, так сказать, в сторону положительную (я от него отстала!), а ее – в отрицательную (тетя Груня его на тот же срок обскакала). «Не всегда выгодно обгонять», – молча, но злорадно отметила я.

В присутствии Исая Григорьевича соседку как-то внезапно, будто бы сам собой, облекал платок – столь просторный, что вполне мог сойти и за плед. Он скрашивал избыточную, рыхловатую полноту тети Груни. Не замаскированным оставался лишь бюст, который соседка, напротив, выпячивала, считая его избыточность своим женским достоинством.

Завидев нашего ближайшего друга, соседка принималась хохотать без всякой на то причины. Неестественность более всего выдает женскую заинтересованность. «Страсть, значит, все преодолевает, – удовлетворенно отметила я. – И даже национальная неприязнь перед ней отступает».

У меня финны почему-то ассоциировались с финскими ножами, которых я ни разу не видела, но которыми, как было известно, орудовали бандиты. Позднее, гораздо позднее, финны стали сочетаться в моем сознании с финской мебелью, которая делала квартиры того, уже мирного, времени уныло похожими одну на другую.

Но тогда, в финале тридцатых, ни к чему, кроме бандитских ножей, «финское» в воображении моем не прилагалось. И я понимала, что маме и папе предстоит сражаться с чем-то преступным.

– При любой опасности я буду вместе с тобою и папой, даже впереди, чтобы вас обоих обезопасить, – часто и без видимой надобности уверяла меня прежде мама. Готовясь оберегать, она словно бы окружала меня бесстрашным и зорким взглядом, выискивая амбразуру, которую следовало собою прикрыть.

Сейчас, на расстоянии десятилетий, я позволяю себе иронизировать. Но тогда ирония была столь же не в моде, как и мои вопросы «в упор».

«При любой опасности я буду с тобой и папой…» По отношению к отцу мама выполнила то обещание, звучавшее клятвой.

– Рядом с тобой будет Исай Григорьевич, – прощаясь, пообещала она, будто им заменяя себя.

Но она не предполагала, что он окажется «рядом» в качестве мужа.

Когда финские снайперы, которых прозвали «кукушками», откуда-то с окоченевших ветвей расстреляли сквозь замерзшие госпитальные окна хирурга и медсестру, оставив раненых погибать самостоятельно, без помощи снайперского свинца, они оставили на погибель и мою жизнь. С тех пор я, всегда любившая птиц, боюсь и ненавижу кукушек.

Но вместе со мною, как обещала мама, был неотлучно Исай Григорьевич. Он, математик, тоже вдруг оказался целителем, умевшим извлекать свинец… из души.

Когда ко мне вернулась способность что-то воспринимать, Исай Григорьевич принялся объяснять, что мама и отец не погибли напрасно… что война с белофиннами была не такой уж бессмысленной. Я принимала ту вынужденную неискренность без возражений. Она даже начинала мне казаться его истинным убеждением.

А белофинны стали ассоциироваться с могильным пространством мертвенно-белого цвета, затягивающим в себя, точно в дьявольское болото, людские жизни.

Я никак не могла осознать, что не увижу больше маму и отца ни единого раза, никогда. Никогда… То, что они вообще ушли из жизни, трудно было постичь, но то, что ушли из жизни моей, представить себе было немыслимо. «Никогда»… Это перестало быть словом, понятием, а превратилось в суть моего состояния, в не покидавший меня кошмар.

– Я буду с тобой всегда, – уверял меня ближайший друг. – Я буду с тобой всегда…

«Никогда» и «всегда», словно соединившись, перемешавшись, образовали постепенно ту атмосферу, в которой я (хоть как-то, хоть еле-еле) могла передвигаться по недоброй дороге существования своего.

«Факт существования не есть факт жизни», – прочла я где-то. Но согласилась с тем утверждением, лишь испытав его истинность на себе…

С рассветом «ближайший друг» желал мне доброго утра. Он звонил так рано, точно боялся, что я окажусь висящей под потолком. Он проверял, вовремя ли я вернулась из института…

– Ты поела? – спрашивал он, как раньше спрашивала меня мама. – У тебя денег хватило?

Денег хватало, потому что он каждый день совал их мне в сумку.

А после своего института, научно-исследовательского, он вроде бы научно исследовал, как я выгляжу и каково мое душевное состояние.

Соседка стремилась, чтоб исследование это происходило у нее на глазах, на кухне, а не за дверью.

К интеллигентам тетя Груня относилась настороженно, с классовым подозрением. Хотя деликатное отношение к себе самой принимала охотно. Видимо, не считая деликатность проявлением интеллигентности… Перед профессией мамы и папы она даже заискивала, так как была практична и понимала, что медицина когда-нибудь пригодится.

Сама тетя Груня никого деликатностью не утомляла.

– Ты чего ревешь? – спросила она в один из тех страшных дней.

Обижаться было бессмысленно: гордясь своим русским происхождением, тетя Груня в общении с родным языком оказывалась дальтоником: оттенков и окрасок слов она не улавливала. Но оторопелость мою в тот миг уловила. И смягчилась, насколько умела:

– Ну, что надрываешься? И я вот одна. Все мы когда-нибудь…

Мне не хотелось перед ней исповедоваться. Но никого другого в квартире не оказалось.

– Нет больше мамы. И не стало отца…

– Отец у всех у нас есть!

Она имела в виду не Бога на небесах, ибо заносчиво объявляла себя атеисткой. Вроде небеса чем-то ей насолили. Она была атеисткой, поскольку осознавала, что двух богов быть не может, а один «бог» для нее уже существовал на земле.

– Нет, тетя Груня… мой отец далеко. Но, слава Богу, есть друг. Он обещал быть со мною рядом. Родителям обещал!

– Где… рядом? Прямо в нашей квартире? – Тетя Груня вызывающе подперла свое «основное достоинство». И предложила: – Если Григорьич собрался жить здесь, пусть спит… в моей комнате. Я согласна. Пожалуйста…

Из мебели тетя Груня обладала лишь древним скрипучим шкафом, охромевшим на все четыре ноги столом, стульями-инвалидами и табуреткой, молодцевато выглядевшей на общем фоне. Да еще односпальной кроватью… Где она намеревалась разместить Исая Григорьевича?

– А мне что? Мне все подойдет… Устроюсь на вашем диване. А ты – в бывшей спальне своих родителей.

Объяснять, что родители мои с ничем «бывшим» не сочетаются, я не стала: в общении с родным языком она оставалась дальтоником. Хоть молчание и считается знаком согласия, я отвергла план тети Груни безмолвием. Она же облегченно и мечтательно изрекла:

– А Григорьич – хороший человек… Совсем не похож на еврея!

«Он и правда искусно замаскировался под славянина, – про себя согласилась я. – Крупноволнистая русая шевелюра без единого сомнительного завитка, распахнутые светло-серые очи без малейших признаков генетической скорби, ухарский разворот плеч… Пожалуй, лишь чрезмерная склонность к родственным проявлениям может показаться иудейской приметой. Его и холостяком-то скорей всего оставила верность семейным привязанностям – к маме, к сестре».

Сестра не так давно вышла замуж и, поскольку тоже была обуяна семейной верностью, забрала мать с собой – в один из тех северных городов, который, представлялось мне, по макушку утопал в снегу и на куски раскалывался морозом. Сперва мать, естественно, заметалась между сыном и дочерью. Снег и стужа ее не пугали… Но сын, жертвуя собой, оборвал те метания: «Ты же грезила внуками!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю