355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Алексин » Рассказы » Текст книги (страница 1)
Рассказы
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:36

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Анатолий Алексин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)

А. Алексин
Рассказы

ВИКТОРИЯ

Королевское имя Виктория ее происхождению полностью соответствовало: она была королевским пуделем. Но на улице ее величество превращалось в телохранительницу. Я ее прогуливала, а она меня охраняла. Тем более, что уличные приставания однообразно начинались с Виктории: «Какой породы ваша собака?», «А как вашу собаку зовут?».

Виктория начинала рычать. Избавляя меня от необходимости делать это самой.

Я лишь предупреждала:

– Еще слово – и она разорвет вас на части!

Приставалы не так сильно терзались своими желаниями, чтобы пойти на буквальное растерзание… Виктория являла собой телохранительницу еще и потому, что именно на тело мужские взгляды и посягали. Я же всегда хотела, чтобы фигуру видели во мне, а не только в моей фигуре. Пустопорожними заигрываниями я была сыта – и на улице, и в своей личной судьбе.

Одна из двух моих комнат принадлежала Виктории. Там расположилось ее королевское ложе. А мой одинокий диван находился в соседней комнате.

Ложе Виктории выглядело раздольным, так как она была значительной не по одному лишь происхождению своему, но также и по своим размерам.

Мама моя обитала на той же лестничной площадке, но в другой, однокомнатной квартире: чтобы не мешать мне «строить личную жизнь». На должность архитектора моей жизни она не претендовала. Но время от времени информировала:

– В нашем доме удивительно прочные стены: я совершенно не слышу, что у тебя происходит.

Слышать-то было нечего! Так что зря она меня успокаивала. Из романсов, которые мама знала, в моем присутствии она чаще всего напевала «А годы проходят, все лучшие годы…». Из народных премудростей же мама выбрала поговорку: «Не родись красивой, а родись счастливой».

– Какой родилась, такой и родилась! – как-то ответила я. – Ты ведь рожала…

– Тебе даровано и то и другое. Но одним из даров ты почему-то пренебрегаешь!

Виктория же и дома ревниво следила за моей невинностью. Маму это решительно не устраивало. Расставшись с отцом и рано отказавшись от своей женской доли, она целиком сосредоточилась на моей.

Поравнявшись с нами, он погладил Викторию как-то так, что она улыбнулась. Она умела улыбаться, хмуриться и даже кокетничать.

– Я могу помочь вашей собаке, – сказал он. – У нее чуть-чуть повреждена задняя левая нога. – Он назвал лапу ногой. – Думаю, врожденный дефект.

– Как вы заметили?

Фраза его была необычной – и я необычно отреагировала.

– Замечать подобное – это моя обязанность.

– Обязанность?

– Поскольку я ветеринар.

Он так притронулся к бывшей лапе, ставшей ногой, будто с Викторией поздоровался. А она, вместо того чтобы оборонять меня и себя, стала кокетничать: ушами, хвостом. Столько лет отвергала уличные знакомства – и вдруг… Тогда и я активней вступила в общение:

– Нам не рекомендовали оперировать ее лапу. То есть, простите, ногу. Это ей не мешает.

– Смотря в чем! Получить Золотую медаль помешает.

– Зачем ей медаль?

– Каждый должен получить то, что ему положено. Дарованиями и природой…

– Ей, значит, положено?

Он погладил Викторию по голове, задержавшись в том месте, на которое напрашивалась корона. Слегка почесал ее за породистым ухом. Странно, но я в тот миг позавидовала собаке. Что за магия была в его ласке, если она передалась мне на расстоянии?

Потом он заглянул ей в лицо, которое я уже и мысленно-то не посмела бы обозвать «мордой».

– Мне, ветеринару, не встречались еще, кажется, столь аристократические достоинства.

Я обратила к нему свой взор: мне показалось, что слова о тех, еще не встреченных им, достоинствах относились и ко мне тоже.

– Собака никогда не посмеет хоть в чем-нибудь – по своей воле! – превзойти хозяйку. – Он не сказал «хозяина». – Она лишь стремится быть на нее похожей.

Стало быть, аристократические качества он узрел и во мне? Если она была на меня похожа… Первая догадка моя как бы исподволь подтверждалась.

– Оттого, что хозяйку она превзойти не в силах, собака испытывает безграничную гордость. Какую человек не проявит! Ибо ей незнакома зависть.

Слово «собака» он употреблял в единственном числе и как бы с буквы заглавной: оно стало для него символом.

– Собака, давно уж известно, олицетворяет собою верность. На предательство она, в отличие от людей, не способна.

Сравнения собаки с людьми для него, похоже, всегда были в пользу собаки. Судя по интонации, предательство он презирал. Чужое, как все, или свое тоже? Мне хотелось, чтобы коварства, из-за коих иллюзии мои не раз разлетались в мелкие дребезги, были ему чужды. Как собаке, превратившейся для него в символ.

– Вы разговариваете с ней, послышалось мне, по-английски?

– Вам не послышалось.

– А почему не по-русски?

– Ну, как объяснить… Во-первых, именем ее обладали английские королевы. А во-вторых, это дает нам с Викторией возможность секретничать.

– Виктория?.. Я издали разобрал. Хорошо, если имя не противоречит облику его обладателя. Когда слышишь, к примеру, Екатерина, хочется добавить – великая или хотя бы: значительная, незаурядная. Если же это как-то не добавляется, ощущаешь неудобство. Вы замечали? Но ваша Виктория – прирожденная победительница. Полностью соответствует имени и вообще…

Он хотел сказать «и хозяйке», а по скромности сказал – «и вообще». Так мне подумалось.

– Английский – это ваша профессия?

Как он сумел угадать?

– Я – переводчица.

– В какой-нибудь фирме?

– Нет, перевожу я литературу. – И уточнила: – Предпочтительно классическую…

Мне хотелось повыгодней выглядеть. Затем, внезапно для себя самой, сообщила:

– Поэтому я почти всегда дома.

Чтобы фраза не выглядела обнаженной и беззащитной, я вдогонку дополнила:

– Английскую классику боготворю уже больше четверти века. Почти с рождения… – Попутно и невзначай я обозначила возраст. Это тоже показалось мне выгодным, ибо он был лет на пятнадцать старше. – Вот и Викторию иностранному языку обучаю.

– Такое имя обязывает. И ей будет принадлежать победа. А в результате, Золотая медаль! Но сначала я устраню врожденный дефект.

– Она привыкла к нему.

– К дефектам и бедам нельзя привыкать. – Словно бы он догадался, что я с неудачами и дефектами жизни своей смирилась. – Вы не возражаете, если я запишу номер вашего телефона?

«Так вот для чего он все-таки… завел разговор! Может, рано смиряться?» – возбужденно подумала я. Банальные притязания, которые травмировали не ногу, а душу, тоже были ему чужды.

Я чересчур поспешно произнесла номер своего телефона и напомнила, что «почти всегда дома».

Он не отвечал моим критериям мужского очарования. Но я преисполнилась благодарности к Виктории, которая, как я понимала, помогла ему замаскированно проявить свой интерес ко мне.

Он не располагал внешней мощью и той нахрапистостью, которую я прежде не раз принимала за неукротимую страсть, рожденную возвышенным чувством. Но силою – спокойной и деликатной – он обладал. И та сила, коей он владел, овладевала мною. При всей ее деликатности… Да еще светился, не ослепляя самоуверенностью, его ум. И была в нем редкая непохожесть на всех остальных. Так уж мигом все разглядела? Мне не пришлось разглядывать, поскольку он ничего не скрывал. Перед силою той, что не шла в атаку, я начинала слабеть и сдаваться.

Виктория это почувствовала: неуверенно, но все-таки зарычала. На меня… Это случилось впервые. Она устроила негромкую сцену ревности. Кого и к кому Виктория ревновала? Мне почудилось, что не только меня к нему, но и его ко мне. Он, казалось, завоевал нас обеих: мирное оружие бывает действенней агрессивного. Обе мы в одночасье сделались жертвами. Но ведь и он тоже, я заметила, хоть пока еще жертвой не пал… но припадать в мою сторону начал.

Иногда он прогуливал Викторию сам, без меня, в качестве будущей пациентки: у них возникали какие-то свои, предоперационные, разговоры.

– Я беседую с ней по-русски. Не возражаете? Как-то сердечнее получается…

Противиться ему – да и только ли в этом? – я уже не могла.

Каждый раз, возвращаясь, он говорил:

– Она без вас очень скучает!

Шутливостью прикрывалась серьезность, а «она» подменяла «мы».

«Не уходит ли он с ней вообще для того, чтобы, вернувшись, произнести эту фразу?» Догадки мои, словно объединяясь, понемногу становились уверенностью.

Как заядлая собачница, я общалась с другими заядлыми, которые все друг про друга знали. Они принялись меня добивать.

– Вы с ним познакомились? Он будет Викторию оперировать? Вам сказочно повезло! Это не целитель, а исцелитель. А уж человек! А уж мужчина…

Пожалели бы меня – гадость бы какую-нибудь о нем рассказали! Похоже, мы тонули коллективно, втроем: я, он и Виктория. Опасное было погружение. Но и блаженное…

Хирургическое вмешательство в здоровье Виктории оказалось чудодейственно-деликатным, как все, что он делал. Тем не менее он задержал ее в своей ветеринарной клинике на «послеоперационный период». А мне разрешил навещать ее ежедневно. Верней же сказать, попросил. Такую я уловила тональность… Ведь мои встречи с Викторией означали и встречи с ним. Он, таким образом, хоть все еще окончательно и не пал жертвой, но припадал ко мне все заметнее. И я в ответ проводила с ней – и с ним! – все дни напролет, до позднего вечера.

– Может, вы хотите остаться с ней на ночь? – однажды предложил он.

«Тогда и я здесь останусь», – услышалось мне в его голосе. Но кругом были медсестры, ночные дежурные. «А утром я предстану пред ним неубранной, не принявшей душ… И вообще не в том виде. Нет, начинать надо не с этого!»

– Рано утром ко мне явятся за переводом, – предъявила я наспех выдуманную причину.

– Совсем… рано?

В его вопросе мне привиделось беспокойство: кто смеет являться ко мне на рассвете?

– Забежит курьер по дороге в издательство. Как обычно.

– А что вы перевели, если не тайна?

– Чарльза Диккенса! – бухнула я. Хотя Диккенс был известен от корки до корки на всех языках. И в дополнительных переводах уже не нуждался.

– Это мой любимый писатель, – сказал он. – Очень любимый… Пишет про детей. А значит, и про собак, которых дети так любят.

Я не сомневалась, что слово «любовь» так или иначе в наших разговорах начнет присутствовать.

Собачницы меж тем нагнетали:

– Оперироваться у него – одно наслаждение. Легли бы с удовольствием сами. А уж какой человек… Таких больше нет! Можно верить каждому его слову.

Я верила не только его словам, но даже его намекам.

Он предписал Виктории и дома еще неделю «полеживать». Но когда впервые после работы зашел к нам, чтобы проведать, она не по-королевски сорвалась со своего ложа, забыв про боль и незажившую рану. Поднялась на задние лапы, которые теперь именовались ногами, и дотянулась до его губ.

Мне это было не очень приятно, потому что он до моих губ еще не пытался дотягиваться.

По-русски он разъяснил ей, что так поступать рана не позволяет. Он-то рад бы позволить, но… Тогда она стала ждать его посещений, не покидая своего раздольного ложа.

Зато после уже окрепшая Виктория загодя, предваряя его появление, оккупировала прихожую и рассматривала себя в зеркале. Я доверяла часам, а Виктория своему чутью. Удивительно, но это всегда совпадало.

– Очень тронут, что вы меня ждете, – всякий раз благодарил он.

Хоть я лично до звонка не появлялась в прихожей и дверь в очумелом нетерпении не скребла. Он, однако, не сомневался, что я тоже ждала. «Потому что и сам торопился!» Тайное все отчетливей для меня становилось явным.

Наедине Виктория его со мною категорически не оставляла. И сперва это меня устраивало: я уловила, что через Викторию ему сподручней выражать свое отношение ко мне.

– Как изящно он это делает! – восхищалась моя мудрая мама.

Она тоже присутствовала: либо уж наедине, либо… не имеет значения.

Есть люди, которым покоряются все. По-разному, в разные сроки, но покоряются. Выражение «любовь с первого взгляда» раньше казалось мне пошлым. И вдруг перестало казаться. Быть может, оно было преувеличением, но вовсе не пошлостью.

Маме нравился наш квартет: я и он, она и Виктория. Но, наконец, нетерпеливой маме придумалось, что тесная стыковка наших квартир не стыкуется с его деликатностью. И вероятно, сдерживает события. На всякий случай, профилактически, мама решила его подтолкнуть:

– Дом у нас, хоть и старый, но возрасту совершенно не поддается. Сейчас уж таких не строят! Особенно же надежны и непроницаемы – для любых звуков – его стены: в своей квартире никак не узнаешь, что происходит в соседней. Даже чуткое материнское ухо не слышит. Я, конечно, и не прислушиваюсь, а без предупреждения не вторгаюсь. – Спохватившись, она доверительно пояснила: – Когда дочь занята переводами, ее лучше не отвлекать!

Мы с мамой не могли нарадоваться, как искусно он признавался мне в своем неравнодушии, будто бы признаваясь Виктории:

– Собака очень сближает людей. Если любишь собаку, начинаешь любить и ее хозяйку.

Не сказал же «хозяина»! В который уж раз…

– Наблюдая за вашей Викторией, понимаешь, что женская красота преображает дом… И даже жизнь человеческую.

Он не сказал, что собачью. И что на такое способна собачья краса. А подчеркнул – я ухватила: особенно подчеркнул! – что на это способна исключительно красота женская. А женщин в квартире было лишь две. Вряд ли он имел в виду мою маму.

Он захотел как бы подтвердить мои мысли:

– Невозможно противостоять прелести…

И обнял Викторию так, что я снова ей позавидовала.

– Царица ты наша! Царица…

Он не только беседовал с ней по-русски, но и восторгался ею на русский лад. А глядел на меня! «Невозможно противостоять прелести…» Я привыкла повторять в уме его фразы. И сразу вспомнила, что в институте профессор называл меня «милой прелестницей». Даже старик профессор высказывался «напрямую»! «А он… долго ли еще будет объясняться иносказательно? И иносказательно действовать? А точнее, бездействовать?» – вопрошала я молча, не теряя достоинства.

– Недавно я стал вдовцом, – медленно произнес он. Ощутив, наверно, молчаливое мое напряжение.

И в этом случае деликатность избежала прямолинейности. Не сказал: «Умерла жена». Отыскал менее резкую фразу. «Сердцу не прикажешь», но словам приказать можно.

– Стыжусь своей увлеченности через столь короткое время… – промолвил он еще тише и медленнее.

«Увлеченности?! Неужто иносказание и намеки начали отступать?» – возликовала я про себя.

Мама за это преподнесла ему комплимент:

– После вашего хирургического вмешательства Виктория стала настоящею королевой!

– Такими царицами не становятся – ими рождаются, – осторожно возразил он. – Царица ты наша! Царица…

Опять он обнял Викторию. А смотрел опять на меня.

«Стыжусь… Через столь короткое время…» Я приняла его нравственную тактичность – и обрела готовность не торопиться.

– Он решил вместе с вами представлять Викторию на ближайшей собачьей выставке. Ультрапрестижной! – торжественно известила меня коллега-собачница о том, что я и без нее знала. – Сам готовит ее к состязанию и сам же представит ее зрителям и жюри. Так она ему нравится! Или ее хозяйка? – Последнее предположение стали высказывать часто. Но каждый раз я воспринимала его как сюрприз. – Так что Золотая медаль, считайте, у вас в кармане.

Медали в моем кармане не оказалось – она оказалась на шее Виктории.

Поздравляя меня, он сказал:

– Ну что ж, не буду больше надоедать: ваша собака не только здорова, но и стала медаленосцем. Люблю, когда верх берет справедливость. Виктория одержала викторию! Я очень к ней привязался… Думаю, мы с вами прощаемся не насовсем. Если Виктория пожелает вступить в мой Клуб четвероногих друзей… («Не четверолапых, а четвероногих», – механически отметила я.) Если Виктория пожелает, мы порой будем видеться. Клуб, о котором я, впрочем, уже рассказывал, – это очень дорогое мне детище. Передайте привет маме… И скажите, что я полюбил ваш дом.

Он любил справедливость, любил Викторию, любил свой Клуб. И даже наш дом… Только ко мне он, оказывается, был равнодушен.

Да, то были виктория Виктории, ее победа… и мое поражение. Откуда я взяла, что он высказывался иносказательно? Слышала то, что мечтала услышать? «Улавливала» то, что жаждала уловить? Как страстно выдавала я желаемое за действительное! «Можно верить каждому его слову», – убеждали меня. Но не тем словам, которые я сама подразумевала. Додумывала… И кончина жены его была ни при чем. «Стыжусь своей увлеченности…» Клубом, царицей и ультрапрестижной выставкой… А я-то вообразила! Умеем же мы подсовывать выгодные для нас аргументы. Но обманывать самого себя все же не так грешно, как других. Или, уж во всяком случае, это грех лишь по отношению к себе самому.

Уже дома Виктория, сообразив что-то, бросилась мне в ноги, будто вымаливая прощение. А потом, поднявшись, стала слизывать и глотать мои слезы. Она способна была на метания, даже на раздвоение, но только не на предательство. Не на измену… Потому что была собакой.

Мы с Викторией по-прежнему выходили гулять вдвоем. К нам опять пристраивались мужчины:

– Какой породы ваша собака? У нее Золотая медаль?!

Повод для отвлекающих маневров прибавился.

Виктория в ответ начинала рычать. Но как-то уныло, печально. Рычала она или выла? Трудно было определить. И, несмотря на мольбы о прощении, искала его тоскующими глазами.

А я беззвучно ей подвывала.

Май 1997 г.

«СХОДИ НА ДОРОЖКУ…»

– Вся ваша больница пропахла мочой, – с неизменной брезгливостью произносила Регина, навещая меня один раз в две недели. Четко один раз в четырнадцать дней, а не два раза и не три… Леденящая организованность была едва ли не главной приметой моей жены. – Все пропахло… Меня тошнит!

– Но это же урологическое отделение, – с той же неизменностью напоминал я.

– Могли бы чем-нибудь освежать воздух. В туалетах же есть освежители! Пахло бы клубникой, земляникой, даже гвоздиками…

– Нас в палате семь человек. И у всех нелады с урологией… Здесь нужен освежитель ядерной мощи. Если ты задыхаешься, не приходи…

Но полагалось навещать – и она навещала.

Мне пришло в голову, что «моча» происходит от слова «мочь». Однако мочи моей уже не хватало: уремия все неотвратимей и глубже вползала в мой организм, отравляя, обессиливая его. И я уже не стеснялся ни запахов, ни желтых пятен на пододеяльнике и простыне.

* * *

А ведь когда-то, в театре, я даже не смел сознаться Регине, что мочевой пузырь, словно пытая и издеваясь, тянет меня в туалет. Я по-мальчишески стеснялся ее, потому что уже по-мужски любил. И она еще долго в тот вечер, с поэтичной медлительностью переходивший в полночь, не отпускала меня. После спектакля мы бродили по заваленному сугробами городу.

– У меня руки озябли, – пожаловалась Регина. – Надела по глупости кожаные перчатки.

Тогда она еще признавалась, что способна на глупости.

Я чересчур откровенно обрадовался:

– Значит, пора домой.

– Ты торопишься?! – изумилась она. – А я еще столько не успела тебе сказать…

– Что ты? Как я могу торопиться?!

– Тогда дай мне свои варежки.

Утеплившись, Регина, по ее словам, готова была продолжать наше свидание до рассвета. Мой мочевой пузырь ужаснулся…

Любовь еще мешала ее характеру обнаружить себя. Заставляла подчиняться не разумности распорядка, а безрассудности чувств. Неужто все это было?..

Мобилизовав остатки своего истощавшегося терпения, я провозглашал слова о высоком, а внизу, меж ногами, зрела невыносимость. «Может, в тот вечер и был нанесен роковой удар по моей урологии? И я могу считать себя жертвой любви?» – в полушутку размышляю я сейчас, когда мне не до шуток.

– Ты согласен гулять до утра?

– Я? До утра?.. Неужели ты сомневаешься?!

– Я тоже согласна.

– Но твоя мама, наверное, сходит с ума…

– Мама как женщина все поймет. Разве есть такая причина, по которой твое сердце способно расстаться?

Я уже не ощущал сердца, а ощущал только до отказа переполненный мочевой пузырь и потому более настойчиво объяснил:

– Но моя мама, я уверен, места себе не находит.

В тот миг, я думаю, в ней и зародилась неприязнь к моей маме.

С огорчением подчинившись, Регина долго и трагично махала мне, а я не в силах был ей отвечать. Дождавшись, пока затворится за ней парадная дверь, я начал сразу, в первый же сугроб сливать томившую меня тяжесть… И вдруг услышал за спиной:

– Миша, ты забыл свои варежки!

Но я уже остановиться не мог. Струя неудержимо протыкала снег, расширяя образовавшуюся в нем воронку с неровными желтоватыми краями. И все это торжественно озарялось луной… Долгожданное физическое освобождение перемешалось с душевным ужасом.

– Не стесняйся, Миша! – с мягкой, почти лайковой интонацией попыталась успокоить меня Регина. Потому что она любила.

А мама нетерпеливо встречала меня на улице, возле подъезда. Тогда и потом я не был для нее ни ребенком, ни юношей и ни взрослым, а был только сыном. И требования, наставления ее не менялись с годами: «Прожевывай, а не проглатывай с ходу…», «Не сутулься по-стариковски…», «Переходи исключительно на зеленый свет!» Она грезила о том, чтобы зеленый свет встречал меня всегда и повсюду. Но с грустью осознавала, что принимать надежды свои за действительность бессмысленно и рискованно.

Всякий раз, если я куда-нибудь собирался из дома, она мне напоминала: «Сходи на дорожку…» Я слышал это, когда был трехлетним, и когда двадцатитрехлетним, и когда перевалило за тридцать. К тому времени характер Регины уже вырывался на простор – все, что принадлежало обязано было принадлежать лишь ей. И я в том числе.

– Мамаша считает тебя кретином? – презрительно вопрошала она. Маму она накрепко окрестила мамашей. – Унижает тебя на каждом шагу! Материнский деспотизм особо опасен: он в красивой, заманчивой упаковке, а растит безвольных уродцев! – Куда девалась лайковая интонация? Мне еще не хотелось думать, что и любовь жены тоже куда-то девалась. – «Сходи на дорожку…» Эта дорожка никуда дальше туалета тебя не приведет.

Грубость Регина выдавала за открытость и прямоту, а неприязнь к моей матери – за озабоченность моею судьбой.

Мама преподавала в музыкальном училище и сама виртуозно играла на фортепиано. Ее заманивали стать солисткой… Но это заставляло бы отрываться от меня на гастроли, а отрываться от меня она не желала. Это требовало и непрерывных репетиций, занятий, а непрерывно заниматься она могла только мною.

Там, в училище, на скрипичном отделении, мы с Региной и познакомились.

Мама восторгалась своими учениками, как и они ею.

– Ни одного Эмиля Гилельса из них пока что не вышло! – время от времени констатировала Регина.

– Но и из нас с тобой не получилось Давидов Ойстрахов, – осмелился, в конце концов, подметить и я.

Потом мама ушла на пенсию, а мы по-прежнему оставались скрипками в филармоническом оркестре.

Мама была повинна во всем… И в том, что зимы выдались излишне холодными, а осени – излишне дождливыми. И в том, что до своего супружества я прозябал вместе с ней в жалкой комнатенке коммунальной квартиры (именно «прозябал» и именно в «жалкой»). И в том, разумеется, что из меня не вышло Давида Ойстраха.

– Она же что ни день заставляла тебя «сходить на дорожку», а заниматься по двенадцать часов в сутки не заставляла!

– Она жалела сына: у меня и тогда были больные почки.

– Какая связь между скрипкой и урологией?

– Но ведь и ты не занималась по двенадцать часов. Со здоровыми почками!

– Я – женщина, а ты – мужчина (по крайней мере, по паспорту). Мама его жалела! А меня она хоть раз пожалела?

Жена не обременяла себя доказательствами и фактами. Она вообще не вкладывала в свои обвинения определенного смысла: они существовали сами по себе, без контакта с реальностью.

Но изредка Регина все же пыталась свои претензии обосновать:

– Что говорить о твоей мамаше, если она сделала тебя внебрачным сыном? А меня – женой «внебрачного мужа»?

Злость и ревность оперируют бессмысленными придирками и нелепыми аргументами. Тем паче, если мишенями становятся свекрови и тещи. Которые, между прочим, еще и матери… Долгие годы меня терзали недоумения: «В каких случаях Регина была собой? Когда, успокаивая, сказала мне: «Не стесняйся, Миша»? Или когда поименовала меня «внебрачным мужем»? Или… и в первом случае и во втором. Так бывает. А чего больше в жене – ревности или злобы?» Хотелось, конечно, чтобы ревность преобладала: это было бы для меня утешительней.

Переговорить, а тем более переспорить Регину казалось немыслимым – и я сдавался. Не хватало сил: либо у нервов, либо у почек.

Ну а позднее любовь моя сменилась привычкой… к такой жене, к такому ее нраву. И привычкой нраву тому во всем подчиняться. Я перестал защищать себя. Но и маму перестал оборонять тоже. «Это вот непрощаемо!» – размышляю я сейчас на больничной койке, где достаточно времени для самоедства.

Все, что принадлежало Регине, должно было и находиться при ней. Все, включая меня…

Еще до нашего бракосочетания она властно переместила меня в квартиру своих родителей, а их отправила на вечное дачное поселение. Если б в наши первые, «медовые», годы удалось вывезти меня в другую страну или на другой континент, она бы совершила это с большим удовольствием. Лишь бы ни на час не уступать меня маме… Своим собственница Регина вообще никогда не делилась. Не делилась ничем и никем, включая меня… Стыдно вспомнить, но мне это льстило: я улавливал в том не приметы тирании и жадности, а приметы любви.

Мама тем не менее звонила в начале дня и в конце. Утром она интересовалась, как я спал: со снотворными или без оных. А вечерами проверяла, не забыл ли я о предписанной мне диете. «Весь образ жизни твоей должен быть диетическим!» – напоминала мне мама.

«Скажи, чтобы утром она не трезвонила: я потом целый день не могу работать, – требовала Регина. – Скажи, чтобы она не трезвонила по вечерам: мне потом всю ночь снятся ужасы. Пусть звонит по выходным дням и по праздникам, чтобы у меня было время прийти в себя».

Из родных и любимых существ рядом с мамой остался только рояль. Его отполированная аристократичность не гармонировала с застенчивостью нашей комнаты. Рояль выглядел богатым туристом, заглянувшим ради приличия в жилище своих бедных родственников. Гоня одиночество, мама музицировала подчас целыми днями. Приближаясь к дому, куда меня привезли когда-то из другого, родильного, дома, я уже слышал мамин рояль. И даже зимой, когда окна наглухо замыкались в себе…

– Несчастные прохожие! – вздыхала Регина.

Чтобы упрекнуть маму, она готова была пожалеть всех остальных.

Истоком, виновником ее неприятия мамы был я. Сейчас мученически и это осознаю, а в давнюю пору… То, что жена сражалась за полное, единоличное владение мною, возбуждало мужскую гордость. После я стал ощущать, что не так уж Регине нужен, но что и уступать меня она вовсе не собирается. Ибо я был ее собственностью.

Поскольку родителей своих Регина переселила на дачу, маме разрешалось один раз в неделю, по «концертным выходным», нас обихаживать. Не два раза и не полтора, а согласно точному распорядку моей супруги, всего раз. Но так, чтобы хватало от выходного до выходного. Сама Регина по этим дням уезжала на дачу, убивая, таким образом, сразу двух зайцев: виделась со своими родителями и не виделась с моею мамой (во всяком случае, до поздней поры).

Изобретая убедительные поводы, чтоб на дачу не ездить, я проводил выходные в общении с мамой.

Заниматься хозяйством жена не умела и терпеть не могла. Бах-Бузонни, Паганини и Крейслер в ее сознании с кухней не сочетались. Кроме того, она берегла свои руки: они были созданы лишь для струн и смычка, что со щетками и тряпками тоже было не сочетаемо.

Мама очень старалась… Но сообразно вкусу Регины, она, разумеется, то недожаривала, а то пережаривала, то недосаливала, а то пересаливала. Когда же в своих придирках пересаливала Регина, я за маму все же вступался. Это происходило, когда жена прибывала с дачи и устраивала смотр маминой деятельности. «Если ты еще посмеешь в ее присутствии мне перечить… Если ты еще посмеешь в ее присутствии меня корректировать и тем унижать…» – умыкая с кухни в коридор или спальню, шепотом, весьма напоминавшим шипение закипавшего чайника, предупреждала меня Регина. И я, поспешно сдавая свои адвокатские позиции, отступал.

Случалось, вспыхивала и мама… Но, едва уловив, что ее вспышка обжигает не столько Регину, сколько меня, мама свой гнев деликатно гасила. Со дня моего появления на свет ее интересами стали лишь мои интересы.

Сложно было Регине соединять желанное отторжение меня от матери с отторжением себя самой от ненавистных хозяйских хлопот. Временами на выручку приходили гастроли… Пусть переезды из города в город, пусть зашарпанные гостиницы, пусть рискованная еда в дешевых и сомнительных ресторанах, но зато – подальше от маминой опеки и необходимости хоть в малой степени делиться с ней мною. Я без мамы скучал, но скучал бы, вероятно, и без Регининой жажды владеть мною единолично. Это ее стремление и моя привычка к нему возникли в наши недолгие «медовые» годы и по инерции сохранялись.

В ту осень предстоящая гастрольная поездка особенно обрадовала мою супругу, потому что убывали мы аж на три с половиной месяца. Мама, как это неизменно бывало, принялась снаряжать нас в дорогу или, вернее, меня, укладывать мои вещи. Она делала это с печалью, но тщательно и искусно, сопровождая свои старания негромкими, осторожными пояснениями и советами: «Эти лекарства держи в гостинице, а вот эти непременно носи с собой: они могут понадобиться в дороге и даже на сцене… Не забудь!», «Рубашки держи в этом целлофановом пакете, иначе они помнутся…»

Мамины наставления сперва заставляли Регину скептически хмыкать, а потом раскаляли все жарче и явственней.

– Вы что, отправляете его с детским садом на летний отдых? – в тот раз поинтересовалась она.

Я хотел вступиться за маму, но очередное недавнее упреждение «Если ты еще посмеешь…» удержало меня. «Только отчаянней распалю – и наврежу маме!» Так я самооправдал и самоутешил себя.

– А это бумага для писем, – все-таки пояснила мама. – Здесь и конверты с марками. И с моим адресом. Сама написала, чтоб облегчить… Пиши мне, пожалуйста, каждую неделю… если будет возможность.

– А почему не каждый день или не каждый час? – отреагировала жена. – Не удивлюсь, если вы нас разыщете и станете напоминать по телефону, чтобы он «сходил на дорожку».

Не мешало бы встрять. Но я вновь рассудил в пользу смирения: только раздую костер!

– Как раз из детского санатория Миша писал каждый день. Без всякой моей просьбы. И мы с ним будто не разлучались.

– Лучше бы он, вместо этих эпистолярных глупостей, не разлучался со скрипкой. Может, вышел бы толк!

– Из него вышел толк: я сыном довольна. Быть первой скрипкой в таком оркестре… Благодаря ему ты стала второй!

– Благодаря ему?! Да я фактически уступила ему свое место. Если хотите знать…

– Мой сын в чужих местах не нуждается!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю