Текст книги "Легенда о ретивом сердце"
Автор книги: Анатолий Загорный
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
На руках у Крюка была мать. Он старался держаться в середине толпы. Кто их защитит? Боги, которым молится под овином отец, или тот бог, который на стене церковки Мурома? Он может, он человек, он знает, что нужно спасти их, и он бог, чтобы сделать это... Но никто не спас мечущихся людей.
Варяги подняли остроконечные секиры.
– Пощады!! Не губите... В полон иду...– упала на колени женщина, выпростала из-под платка косу, подала варягу.
– Сына не троньте! – кричал старик, тряся козлиною бородой.
– Господи Иисусе Христе!
– Великий Перун!
– Спасите!
Девочка села посреди дороги и накрыла голову дырявой юбчонкой, словно бы это могло спасти ее. Исхудалый, болезненного вида смерд в бессильной злобе плевал в лица теснивших его воинов, старуха ползла на четвереньках.
Сколько мог приподнялся на лавке Илейка. Так вот они какие! Враги – варяги! Если бы он мог ходить... Он не побежал бы... Нет... Пускай смерть!
Будто услышал его смерд:
– Проклятье вам...
Он не договорил... Началось избиение. Казалось, само небо окрасилось кровью. Сталкиваясь, люди топтались на месте, как согнанные на убой овцы. Мертвые не падали на землю – их поддерживали тела живых. Варяги скалили зубы, подобно диким кабанам.
Илейка глаз не закрывал, и все видел, запомнил на всю жизнь. Ярл стоял под знаменем и только двигал усами. К его ногам тащили со всех сторон и складывали нехитрое крестьянское имущество – скрыни, сундуки, меховые одеяла, берестяные коробы с мукой. У кого-то отняли корову и тут же забили. Потом стали взваливать все это на плечи оставшихся в живых, погнали их к реке. Последним ушел ярл, осененный знаменем. Он шагал гордо, почти не сгибая ног, как и подобало победителю. Знал, что и этой битве посвятит скальд (*древнескандинавский певец-поэт) суровую руну, в которой прославит на века его «подвиг».
Спустя полчаса Илейка увидел, как вынырнули из-под яра ладьи и двинулись прочь от села...
Весь день падал снег так, что за серой мелькающей пеленой скрылись Ока и разгромленная улица; весь день голосили над убитыми овдовевшие женщины. Потом их сменила вьюга, стала выть, переметывать снег. Мертвых сожгли за селом: земля окаменела и не поддавалась лопате. Гудело на ветру пламя, огненный хвост хлестал, разгоняя тучи белых мух. Тризны никакой не было...
...Отец и мать пришли без хвороста, вязанки так и остались лежать на околице. Впервые видел Илейка отца таким – лицо его дергалось, он без конца повторял: «Да-а, да-а...» Мать не вбежала в избу, нет – тихо, робко вошла, остановилась у порога и шепотом позвала:
– Илья... Илья...
Высекли огонь, зажгли лучину, и по мерзлой двери побежали веселые огоньки. В избе сразу стало как-то теплей, уютней, а за окном все выла метель, шатала избу. Снежные бичи нещадно секли кровлю и стены.
– Горе нам, горе,– вздыхал отец.
Он прилаживал и горшку отбитый черепок, обматывал мочалом.
– Никто нас не защитит. Боярин ворота закрыл. Кто раньше поспел – спрятался, а кто после прибег – не пустил. Что ему кровь наша... Сидит себе за дубьем.
Свет лучины делал его лицо жестким, будто вырезанным из дерева. Блестела плешь на голове – в молодости медведь «причесал», когда Иван Тимофеевич брал его на рогатину.
– Откуда они? – тихим голосом спросила Порфинья Ивановна.
Руки ее дрожали, веретено стукалось о ножку стола.
– Откуда?– повторил отец, прислушался, будто сам задал вопрос, и со вздохом ответил:– С Волги-реки, должно... Запозднились с пушниной, или булгары их потрепали. Л живут они за Студеным морем, далече... Снежно и темно на Нурманской земле.
Отец поскреб жесткую щеку, помолился коротко:
– Скотину от медведя, от волка, от лихого человека, боже Велес, упаси!
Затем расстегнул пояс с кожаной скобой для топора, снял лапти, поставил в печурку сушиться, лег на полу и укрылся тулупом. Оттуда еще некоторое время глухо звучал его голос:
– Поколотили нас... Нелюба убили, а у него пятеро... Худо. Щуров видел – прикочевали с севера, год неурожайный сулят. Л тут еще, слышь, мать, в зерновой яме жук завелся... Земля старопахотная, истощала, надо бы покой дать. Нет, лучше и не родиться мужиком. Что ему радости? Боярин ноги отнимает, варяги да печенеги утесняют, предадут конечной пагубе нас.
Отец закашлялся, пробормотал что-то крепкое и захрапел. Но через несколько минут проснулся:
– Слышь, мать, хворост-то заметет – не доберешься.
– Спи, Иван Тимофеевич, я заприметила место.
Вьюга обрушивала на избенку целые груды снега, сметала его с кровли пронзительной певучей пылью, задувала во все щели так, что лучина трещала, испуская клубы дыма. Угли с шипением гасли на полу. Мать невольно вздрагивала, останавливала крутящееся веретено, прислушивалась. Прислушивался и Илейка, ему все казалось, что варяги вернутся, загремят доспехами. Но вьюга по-прежнему бесновалась за окном, и никто не мог прийти в такую непогодь.
– Ма... ма...– позвал Илья шепотом,– хочу спросить...
– Чего тебе, Илеюшка? – так же шепотом отозвалась Порфинья Ивановна.
– Ничего не слышишь?
– Нет. А что?
– Почудилось, кто-то ходит...
– Где?
– А по двору, вкруг избы. Будто бы медведь на липовой ноге.
– То Пятнашка в закутье.
– Может, и Пятнашка,– со вздохом согласился Илейка.
Снова зажужжало веретено, и тут что-то стукнуло в дверь, прокатилось по кровле.
– Ага! Я говорил!
– То ветер, Илеюшка.
– А чего он по крыше-то?
– Бегает. Не спится ему, самое время погулять. Выпустил его лукавый Стрибог и смеется, слышишь, хохочет?
– Нет, мать. Он плачет. Нельзя никому ноне смеяться.
– Спи, чего тебе.
– Сна нету... Кто-то придет, мать... Гостем.
– Выдумываешь!
– Право.
Дверь вдруг рвануло, едва не сняло с петель словно кто-то навалился на нее мощным плечом. Илейка со страхом смотрел на подскочивший крючок, который каждую минуту мог сорваться, и тогда... Вот-вот голос раздастся снаружи – гортанный, громкий, просунутся в избу остро отточенные секиры. Кто-то невидимый подержал дверь в напряжении и отпустил. Тихо, мирно завозилась Пятнашка в закутье. Илейка с радостью прижался бы сейчас к ее теплому боку и заснул крепко-крепко, чтобы, проснувшись. увидеть все другим. Совсем недавно случилось, а каким далеким казалось. Теперь он знал, что такое смерть. Она заглянула в его глаза. Не сморгнул. Забыть ничего нельзя. Не зря из-под сбившейся подушки отца выглядывает широкое лезвие топора, холодит ему шею.
– Мать, а мать.– тихо позвал Илейка,– так всегда?
– Что Иле юшка?
– Убивать всегда будут нас?
– Кого нас? – переспросила Порфинья Ивановна.
Она повернула к сыну изможденное лицо, насторожилась.
– Мужиков.– просто ответил Илья.
– Так и будут... Нет нам защиты.
– А как же князь?
– О-хо-хо, Илеюшка,– протянула мать.– князь-то так далече, что и помыслить трудно. В Киеве он. Там и суды вершит. Он нам не радетель. Все-то леса, леса дремные да реки, да поля бескрайние.
– Нет, значит, защитника? – повторил Илейка.
У него своих забот целая торба. Сказывают, в низовых землях разбойничают печенеги. Крепко села беда на плечи. Выйдет ратаюшко в поле, тот степняк уже трясет железом над ним.
Илейка вдруг всхлипнул, закусил губу, нос его покраснел, распух.
– Будет... Чего ты?
Илья не отвечал, только судорожно всхлипывал. Как будто бы проснулся отец, почесался, покашлял, Илейка притих – не хотел будить отца – и прошептал:
– Коли бы я ходил... я бы! Всю жизнь положил бы, зарок дал...
Лежал, прислушиваясь, как шуршит снег по стенам.
Буран не утихал. Лес ревел и бодался, и сонно слышался голос Мокоши в жужжании веретена. Мать вслушивалась в эту песню и смотрела печальным добрым взглядом, будто видела перед собою всю необъятную русскую землю, голодную, бедующую, израненную тысячу раз...
Илейка наконец уснул, укрывшись поплотнее заячьим одеялом, но спал неспокойно. Потом погасла последняя лучина, мать улеглась. Наступила глубокая ночь.
Проснулся Илейка оттого, что в избе стало промозгло, холодно. Дуло с пола, леденило бок. Полежал некоторое время, приходя в себя, пошевелился. Тихо. Совеем тихо. Хлопнуло в лесу – мороз ударил в ладоши. Открыл Илья глаза и обомлел – дверь стояла распахнутая настежь, так что через сени видна была снежная гладь, залитая лунным светом. На пороге маленькие сугробики и большие синие тени. Екнуло сердце. Илейка близко ощутил чье-то присутствие.
По двору и всему огромному простору искрился снег, сливался со звездами, величавыми в своих неизмеримых высотах. Синими тенями реяли избы и заборы, и дальние леса, светлели сосульки на овине. Только по небу бежали тучи, словно бы огромное оленье стадо.
Совсем неподалеку всхрапнул конь, зашумел гривой. Там, где стоял стог сена, качнулся сугроб и появился всадник. Сгорбившись, он сидел на засыпанном снегом коне, подняв к небу длинное копье. Всадннк совсем близко подъехал к избе, остановился. Потом вынул ногу из стремени и спешился. Проваливаясь по колено в снег, направился прямо к избе. Противно каркнул ворон, покружил в тревоге и уселся где-то на крыше. Илейка затаил дыхание. Сердце его учащенно билось. Войдет или не войдет? Снег поскрипывал на дорожке, и так хорошо поскрипывал. Витязь остановился, осмотрелся. Он был весь засыпан снегом. Снег лежал в складках грубого оледеневшего плаща, на плечах, на шеломе и даже на рукояти меча. Узкая короткая борода заиндевела, а на усах повисли сосульки. От него веяло глушью, холодом, сосновой смолой. Постоял с минуту у порога, обвел глазами избу и тихо прикрыл за собой дверь. Прошел к печи, протянул к черным поленьям озябшие, замотанные в тряпье руки. Прислонившись к лежанке вровень с головою Ильи, уставился в одну точку и молчал. О чем он мог думать? Однако, может, все ото слилось Илейке и никакого витязя не было? Тряхнул Илейка головой, провел но лицу ладонью. Нет, стоит витязь, припал к печи всем телом, отогревается. Лицо его изуродовано шрамами, а глаза светлые, добрые. Снег на его плечах не таял, и поэтому он никак не мог согреться.
– Хворый? – вдруг спросил Илейку так просто, что у того дух захватило.
– Угу... ноги не ходят.
Витязь пододвинул свое вещее лицо, тряхнул длинными волосами. Глаза его стали суровыми, дремучими.
– Кто ты? – не поднимаясь, спросил отец, только нащупал топорище.
– Проезжий, – ответил тот, – крова прошу.
– С почтением! Засвети лучину, мать. Будь гостем, человек.
Родители встали, засуетились по избе, а он все молчал. Потом уже, когда огненным мотыльком затрепетала лучина и на столе появилась вареная с укропом чечевица, сдобренная маслом, витязь сиял тяжелый плащ, стянул забитую снегом Кольчугу, бросил под лавку рукавицы в кольчужной сетке.
– Откуда едешь, далече ли? – спросил отец, и в голого ого было извечное уважение пахаря к ратному человеку,
– Добрыня я. Из Рязани... Длинные наши дороги, а жизнь короче птичьего носа... Стенания и слезы! Варяги печенеги, черные башлыки, желтые кафтаны, и все на Русь... Недолог живот наш... Завязать бы их всех на кнут и забросить!
Витязь говорил медленно, растягивая слова, будто не отвечал, а думал вслух.
– На рать сена не накосишься, на смерть детей не нарожаешься, – придвинув тарелку серых щей, подтвердила Порфинья Ивановна.
– Всполошил я вас… спите, добрые люди. Только коня бы под кровлю...
– Заведу, заведу, – успокоил отец. Он набросил овчину и вышел.
– Можно потрогать? – почему-то шепотом спросил Илейка, показывая на прислоненный к печи меч.
Добрыня кивнул. Илья взял меч, вытащил на пожен. Тяжелый и острый булат! Впервые Илейка сжимал рукоять настоящего меча. Шатнулось сердце от радости. Погладил скользкий клинок, прижал к щеке – холодит! До самой души холод и дог, и что-то рождается и ней повое – крепкое, суровое. Встать, идти туда, где воли, простор, на длинные дороги. Будут и у него счастливые дни и небо над головой, и будут семиверстно шагать по сторонам овраги, перелески со всяким зверьем, освещенные солнцем холмы, бедные деревеньки и большие города. Все назад, назад! Вот уже как будто шевельнулись ноги,..
Витязь посмотрел на Илью, а когда они встретились глазами, сказал:
– Иди!
– Невмоготу.
– А ты понатужься. Пойдешь!
– Попробую…
Добрыня понимающе покивал, отодвинул тарелку.
– Что тут? – спросил Илейка, восхищенно разглядывай рукоять меча.
– Пять травок, – ответил князь. – В земле ляшской лежал и побитый, думал, смерть приму, И тогда отходил меня старый хорват. Настой из нити трав приготовил, горький, как вдовьи слеза. Пили меня в четыре дубины так, что кости рокотали. Рукою же человеческой и исцелен.
Добрыня снова внимательно посмотрел на Илью, помолчал,
– Иди! – сказал вдруг так, что у Илейки холодок пробежал но спине. Потом достал из переметной сумы толстенную книгу в бронзовых застежках, на корешке золотое сияние, сменил лучину и погрузился в чтение, не обращай внимания ни на Порфинью Ивановну, ни на вошедшего отца, ни на Илью.
Родители снова улеглись. Коротко стрекотнул сверчок. Рванул ветер, зашуршал снег, просеиваемый сквозь плетни. Потом стихло. Илейка все смотрел на витязи. Тревожно было на душе. Тревожно и радостно. Так и заснул. Спилось ему серебряное поле и красная, тысячу раз виденная в лугах травка.
Шли калики дорогой
Протянулись три долгих года, когда надежда сменилась отчаянием, серая унылая непогодь – красными, солнечными днями. Под окном бились метели, ливни обрушивали на ветхую кровлю потоки воды и в мутных ручьях уносили клочья соломы. Под стрехами рождались воробьи, росли, галдели, старились: зелёные лопухи укрывали завалинку, выгорали и пропадали Подмывались весенним половодьем берега Окх. рушился яр, заносилась песком пойменная сторона. В лесу вылезло иного молодой хлёсткой поросли, потемнели кущи орешника, теснее сошлись вековые грабы. Улетали и снова возвращались птицы – нарядные зяблики, чечевицы, а в ту студёную зиму откочевали на юг и щуры – тихие певцы опушек. Жизнь проходила мимо. И снова краснели каленые грозди рябины, я снова птицы летели за теплом и светом туда, где коротки ночи.
По всей Руси шла великая война со степью. Печенежские орды наводнили просторы Киевского княжества. Конца этой войне не было видно.
К довершению бед брат восстал на брата. Княжич Ярополк убил Олега, светловолосого задиристого юношу, страстного охотника и отважного воина. При осаде Вручия Олег оказался на мосту, когда мост поднимали, пытаясь отгородиться от осаждавших замок воинов Ярополка. Закованный в латы, Олег вместе с конем грохнулся в речку и утонул. Его вытащили на другой день, положили на ковер и принесли к ногам Ярополка. За смерть Олега отомстил Владимир. Он выманил Ярополка из Киева, пригласив в гости, и, когда тот входил в шатер, его подняли на копья четыре варяга.
Смуты вспыхивали повсюду. Бояре секли мужиков и вешали их на деревьях. Мужики били бояр. Тысячи разбойников, собираясь в шайки, громили города, села. Тысячи людей разного разбора оказывались на длинных стенных дорогах – бродяги, странники и побирухи. Изгнанный кривичский князек в потрепанном, с золотым шитьем корзне (*корзно – род богатого плаща) тащился рядом с беглым рабом, христианин постукивал посохом рядом с волхвом из Белоозера, грубым стариком в онучах. Проходили гусляры-слепцы друг за дружкой, как гуси с пруда, спешили крестьяне с загорелыми и пыльными лицами, словно тени плыли богомольцы. И все это большое, со сбитыми в дороге ногами, закутанное в лохмотья неунывающее людство катилось по дорогам страны, ночуя где придется, пело стихи из Лазаря, слагало богатырские песни под простенькое треньканье гуслей, спорило о новом боге, копало репу на чужих огородах. Кто проклинал христианского князя и грозил концом света: «Огонь потечет от заката до востока, поедая горы, камень и дерево, иссушая море, небо же свернется, как береста в огне, человеки растают, как свечи…» Кто предвещал погибель от печенегов. Но конец света не приходил, жизнь продолжалась – дымила, скрежетала, стучала. Горели, выжигалась под пашни древние дубняки; сама степь раздвигалась далями. Песельников, гусляров и скоморохов развелось столько, что видному человеку, будь то княжеский тиун или мытник, или еще какой служивый, проходу не было. Каждый швырял в него шуткой и строил рожи. От срамного гиканья да от дудок– перегудов уши вяли. Дружины ходили в походы вместе с воями – простыми мужиками, набранными по селам. Ходили на приступы, умирали на Балканах у самых стен великой Византийской империи, на острове Крите, в Малой Азии и в горах Таврии. А на Руси лютовали печенеги. Каждый день мог принести разор и опустошен не, превратить в руины города, развеять прахом деревни.
Три года ждал Илейка заснеженного витязя. Он верил, что тот придет, поможет встать ему на ноги. Ждал его по ночам, уставившись в окошко, нарочно для того открытое. Витязя все не было. Однажды только показалось ему... как забилось сердце от радости! Но когда пригляделся, увидел, что ошибся,– то лунный луч шевелился в ветвях. Жизнь потекла еще тоскливей, еще однообразней. Пытался обманывать себя, видел гостя там, где его и быть не могло. Скоро, однако, и это прискучило Илейке. Он вырос. Отец часто удивлялся, глядя на него. На печи лежал незнакомый мужик с красивым, слегка одутловатым лицом, со странным взглядом, который таил что-то, никому не ведомое. Изба казалась тесной для него, когда ворочался, печь осыпала сухую небеленую глину. До смешного маленьким казался в руках овсяный блин. Ел мало, нехотя, все думал о том дне, когда встанет на ноги. Верил. А витязь все не являлся. Где же он бредет по Руси? Л быть может, нет его? Лежит под кустом, изъеденный гнойными ранами, с запекшейся на губах кровью. Жужжат, гудят вешним веселым гулом рои пчел над ним, мышь– полевка шмыгает в нору, жаворонки веселят степь. А он не слышит мягкого шуршания трав, не вдыхает знойный, медовый воздух...
Пришла четвертая весна. Сороки перебрались из леса на красный двор-опушку. Скворцы деловито хлопотали у кубышки, которую повесил Иван Тимофеевич на калине. Уже десятое поколение воробьев выкармливало птенцов. Тополь, увешанный малиновыми сережками, пытался что-то лопотать на своем вещем языке. Цвели травы, в лесу погремок распустил клейкие листочки, кругом ползали жуки, катали навоз в шарики. Говорили, что в камышах за Окой поселилась птица радости – Сирин...
И вдруг появились они – на ногах опорки, рубища рваные, в грязи по горло – черти, а не калики перехожие. Илейка увидел их, когда они только подходили к селу. Сначала катились две горошины, а потом уж во весь рост обрисовались. Но что это были за фигуры! Нелепей и выдумать нельзя было. Кривые и согбенные, в шляпах земли греческой, они напоминали какие-то полусгнившие, источенные червями грибы. У каждого в руке была палка. Илейка увидел, с каким проворством они пустили их в ход, когда под ноги попала собака. Как заржали, загикали и стали тузить бедного пса! Затем вошли в село. Нюхали воздух, вытягивали шеи, стараясь угадать, откуда несет печеным хлебом. Шли, постукивая посохами по горшкам на изгородях, заглядывали во дворы.
– Лук! Молодой, зеленый! Стрелки тугие, хоть на тетиву! – кричал один в восторге.– Ты любишь лук? Я за него живот отдам.
– Чей живот, окаянный?
– Не свой, не свой!
– Значит, мой, нечестивец? Да, да! не отпирайся! Когда я спал, ты пробовал схватить меня за горло и удавить сонного. Там, на сеновале, в Ручьях, помнишь?
– Я муху согнал, ворона ты подгуменная.
– Какие же мухи ночью?
– Дурень! В святые земли таскался, а не ведаешь, что вурдалак мухой оборачивается и кровь сосет по ночам.
– Ты и есть тот самый вурдалак, клянусь богом. У тебя на нательном кресте с обратной стороны вырезан ворон...
Перебраниваясь, калики подошли к избе Ивана Тимофеевича. Один из них, в монашеской рясе, глядел хмуро из рыжих с проседью косм, свешивающихся на глаза. Выдвинутая вперед нижняя челюсть придавала его лицу хищное и вместе с тем забавное выражение, словно бы у него не борода росла, а рог. Второй, не выше ростом, курносый, круглоглазый, со вздутыми щеками, казалось, никак не мог проглотить хлебный мякиш. Грудь его была увешана несколькими рядами орлиных клювов и медвежьих когтей. У каждого через плечо висела нищенская, старательно выплетенная из камыша сума. Илейка услышал настороженный шепот:
– Со спросом али без спросу?
– Со спросом... Кваску бы испить, день-то жаркий.
– И у меня в горле першит... Начинай ты.
Рыжебородый откашлялся:
– Подайте, лю-ю-ди добрые, бедным каликам на про-о-питание! Окажите вашу милость!
– Хозяинушка! – подхватил сладчайшим голосом курносый.– Сотвори старичкам господню милостыню, Христа ради.
Илейка смотрел на них с недоумением, они не были похожи на юродивых и подвижников новой веры, каких немало проходило через село.
– Тут никого нет,– заметил курносый.
– Видно, нет,– согласился другой,– должно, в воле…
– А не пошарить ли нам под лавками, авось где кадка стоит?
– Грех! Заповедь помнишь? «Не укради».
– В другом месте сказано: «Укради для господа своего, коли нужно». Сначала покличем. Ау! Есть кто в избе?
– Есть! – ответил Илейка.
Калики притихли и долго шептались. Наконец умильный голос протянул:
– Кваску бы нам. бедным страничкам, испить, глотки запалились...
– Добро, страннички, идите в избу,– пригласил Илья.– И встретил бы вас, и в погребец пошел, да не могу. Сидень я – ноги не ходят.
Смутная надежда зародилась в душе – что-то было в каликах, сколько верст, поди, отмахали, пыль чужой стороны принесли на шапках.
– Не ходят, так пойдут! – обронил курносы й.
Калики снова коротко пошушукались и через минуту ввалились в избу, воровато зашмыгали глазами по углам.
– Ты один небось?
– Один, странники, один у отца с матерью.
Получив ответ, нежданные гости прислонили к стене посохи, сбросили сумы с плеч, распустили пояса, сняли с ног пыльные калиги (*род кожаной обуви, отчего и происходит русское «калика»). Кислый дух бил в нос Илейки, он смотрел на странников с любопытством и ожиданием. А те, казалось, не замечали его и вели себя как дома. С наслаждением вытянув ноги, шевелили пальцами. Отдохнув немного, курносый вышел в сени, оттуда во двор.
Вернулся, держа в руках жбан с квасом. Поставил его на стол, и они стали по очереди прикладываться.
– Отнимай у меня, отнимай! – сказал курносый; в глазах его бес сидел.
– Зачем? – удивился рыжебородый.– Пей, покуда дно не блеснет.
– Дурень, квас оскомистый, а так слаще! Отнимай! Вот тебе кукиш, что хочешь, то купишь...
Они стали рвать жбан из рук друг друга, плескать квас на пол. Курносый царапнул шею товарища медвежьим когтем, но тот даже не почувствовал. Выпил все до дна, поставил жбан на пол и пинком покатил его через всю избу в угол. Шумно отдувались, будто хотели поднять ветер, как какие-нибудь лопари. Поглаживали животы, щурили довольно глаза и потягивались. Курносый снова пошлепал босыми ногами во двор и принес охапку зеленого лука. Они уселись на лавку, стали молча жевать.
– Хождение огородины по лукам,– хихикнул курносый.
– Молчи, нечестивец,– оборвал его товарищ.– Или в святую троицу не веришь?
– Верю,– снова хихикнул курносый.– Три святых дуба, что в Старой Руссе, в Леванидовом урочище.
– Не стану делить трапезы с поганым, тьфу! Чума болотная! Загради указательным перстом уста свои богохульные.
Но тот не унимался. Поднял голову, подвигал нижней челюстью и захохотал, толкнув локтем рыжебородого;
– Гляди-кось – бог Саваоф! Как важно восседает.
– Не кощунствуй, чертов бродяжка! Какой же это бог с такой бороденкой? Настоящий бог восседает на семи облаках, над головой его благостное сияние и серафимы летают светлокрылые.
– Кто же это? Эй, чадушко, ты кто?
– Илейка я, сын Иванов.
– Почто на печи сохнешь поленом, сын Ивана, гляди, на лучину пощиплют...
– Нездоров я – ноги не ходят,– настойчиво повторил Илья, не сводя с калик пристального взгляда.
– Будут ходить,– хитро стрельнул глазами рыжебородый.– Что легче сказать: «прощаются тебе грехи твои» или «встань и ходи»? Так, чадушко, повествует Евангелие.– Илейка сделал невольное движение, и, заметив это, странник продолжал: – «И он тотчас встал перед ними, взял, на чем лежал, и пошел в дом свой»...
– Кто встал? – выдохнул Илейка судорожно. Отчего-то сперло в груди.
Рыжебородый усмехнулся, довольный тем, что Илейка пошел на приманку, погладил пестрое крылышко на шапке, надулся:
– «И, посмотрев на всех их, сказал тому человеку: «Протяни руку твою». Он так и сделал; и стала рука его здорова, как другая...»
– Неужто стала? – открыл рот Илейка, подумал с минуту, даже головой тряхнул – уж не смеются ли над ним странники? Перед глазами вставало что-то давно забытое, светлое и доброе.
Рыжебородый не сводил с него взгляда. Он внутренне торжествовал и не спешил, как не спешит рыбак подсекать, пока рыба не заглотнет наживу. Наугад выбрал стих:
– «И один из них ударил раба первосвященникова и отсек ему ухо. Тогда Исус сказал: «Оставьте, довольно»,– и, коснувшись уха его, исцелил его».
– Враки! – вдруг захохотал курносый, сплюнул на пол и растер ногой.– Ежели б он содеял такое при народе, его не потащили бы в дом первосвященника! А то ведь народ потащил. Все враки!
– Богохульствуешь, бродяжка! Усумняшася! Не слушай его, сын Ивана, рожа у него, как у той, что с косою ходит, да и душа погублена – прежде скоморохом был, в голенную кость дул, в бубны стучал, козлом блеял и в бесовских скаканиях усердствовал.
– А ты, а ты?! – подскочил курносый.– Знаю тебя – раньше волхвом был в Новгороде, покуда не крестил вас Путята огнем, а другой... – калика прервал себя на полуслове, одним прыжком подскочил к окошку, припав к нему, стал что-то высматривать.
– Прошлое, бродяжка, прошлое! Не тронь прошлое. Я грехи искупил, крестился и в святых землях бывал, гроб господен лобызал.
– То-то,– зло продолжал, не отрываясь от окна, калика,– из волхвов да в пресвитеры норовишь. Журавли хоть за море летают, а все «курлы».
Илейка глядел на них во все глаза и дивился: никогда он не видел таких скорых на слово людей. Сразу видать – бывалые и книжную премудрость одолели.
– Сказками смущаешь сидня этого. Чудо свершил, говоришь? Вот я тебе покажу чудо, каких не бывало за морем!
Калика сплюнул и вышел. Минуты две его не было видно, потом замаячила в окошке сутулая спина. Постоял немного и, остерегаясь кого-то, перебежал дорогу, лег под частокол. Накрыл лицо шапкой, притворился спящим. Косою молнией ударил коршун, затрепыхал крыльями и взмыл. Только тогда Илейка заметил в руках калики кусок мяса. Что это? Другой раз мелькнул коршун, не достав добычи. Калика не шевелился. Смутно стало на душе Илейки. Кто они? От каких берегов? И, словно угадав его мысли, рыжебородый сказал:
– Мы от неведомых людей. Идем-идем – покатимся, покатимся – затеряемся...
Осклабился, заглянул в окно:
– Ах, беса тешит, неразумный язычник! Как ловко прикинулся – только не смердит.
Коршун долго кружил, так долго, что у Илейки шею заломило. Потом вдруг – бац! Камнем упала птица на грудь калики, а тот только того и ждал. Мигом вскочил, вцепился в нее руками, скрутил .голову набок, встряхнул. Калика приплясывал на мосте, шлепал босыми узловатыми ногами. Он откусил клюв и положил его за пазуху.
– Ах, нечестивец, ах, пес! – качал головой рыжебородый.– Божью тварь жизни лишил. Кровожадный волчище!
Калика вошел в избу, подбрасывая на ладони окровавленные ноги птицы, сказал Илье:
– Видал? Вот они – твои ноги!
Торжествующе покосился на товарища:
– Я отнял их у нее для тебя, чадушко. Видишь, какие крепкие, не согнешь. И у тебя будут такие же. Веришь ли?
Илейка заколебался, не зная, что ответить. Он рот открыл от изумления. Было страшно и весело, как тогда, когда скатывался по обледенелому бревну.
– Верю! – смущенно прошептал он.
Чувствовал себя сбитым с толку, все происходило как во сне: нелепые фигуры калик, их непонятные речи и все-все.
– Верь! – твердо сказал курносый, наливая из своей фляги в глиняную кружку. Поднес Илье: – Пей! А с третьего раза восстанешь и пойдешь.
Нельзя было не повиноваться ему – столько в голосе странника было могучей скрытой силы. Притих и рыжебородый, во все глаза глядел на Илейку, На лбу Илейки выступили крупные капли пота, перехватило дух – кто мог поймать коршуна голыми руками, тот мог все, Илья поверил.
– Эти ноги кладу на пороге,– шагнул калика,– восстань, человек, забери их навек. Пей же, чадушко! – вдруг закричал он так, что Илейка вздрогнул от неожиданности.– Ней, не сомневайся! Пей во имя бога истинного – Перуна-громовержца! Пей, чтоб тебя... Живую воду пей! Никто не даст тебе ее!
Рыжебородый только ахнул и стал креститься.
Илейка послушно хлебнул влаги, и она не показалась ему обыкновенной дождевой водой – обожгла горло и рот, загорелась внутри, словно крепчайший мед.
Снова забулькала живая вода в кружку, калика протянул ее Илейке и, отвернувшись в угол, зашептал что-то скороговоркой, иногда только мощно выдыхая слова:
– Во имя твое, великий Перуне, пьется чаша сия, полная живой воды, которой ты окропляешь луга и поля, леса и степи, наполняешь реки и жизнь даешь всякому злаку! Даруй же хождение сыну Иванову! Пей! – не поворачиваясь, потребовал курносый и встал на пороге.
Илейка второй раз припал к кружке, сделал несколько больших глотков. И будто бы снова в дальних камышах вскрикнула птица радости – Сирин.
– Дай ему силы, которой ты ворочаешь горы, сталкиваешь реки, и из малой силы вырастет большая, как из желудя дуб... Чувствуешь, силы поприбавилось?
– Поприбавилось,– эхом повторил Илейка, голова его шла кругом.– Могу гору своротить.
Он усилием воли приподнялся на печи, затрещали кости, будто дерево отходило от мороза, большое, могучее дерево.
– Не следует того делать, чадушко. Выпей в третий раз – поубавится силы,– откуда-то издалека доносился голос калики.– Твоя болезнь в середке, пей!
Выпил. Бледнея, попробовал пошевелить ногой, болезненно сморщившись, слушал гулкие удары сердца, будто кто в большой темной пещере рубил руду. Калики! Сухари плесневелые! Они похохатывали воркуючи, им не было больно. Гоняли в нем кровь, как хотели. Пальцы на ногах будто бы пошевелились. И тогда вне себя от радости Илейка откинулся на руках, бросил кружку, разбил ее па мелкие кусочки. Калики подскочили к нему, ухватили за ноги, потащили с печи:
– Слазь, слазь! Не такой тебе конь нужен, и смерть тебе в бою не писана! Подружишься с огнем, водой, с полем и ветром – детей не познаешь!
Близко видел перед собой старческие лики – в морщинах черпая пыль. Что-то разомкнулось в душе. Илейка был потрясен. Камень из печи вывалился, упал на пол, завернулась горбом овчина, полетела моль.
– Становись, чадушко, становись на пол! Не бойся, двигай йогою-то! Вот оно, хоженьице,– бормотал рыжебородый.– Вставай на ножки. Иванов сын.