Текст книги "Легенда о ретивом сердце"
Автор книги: Анатолий Загорный
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Сравнительно небольшое помещение с пробитыми на византийский лад окнами освещалось римским пятнадцатирожковым светильником. Маленькие скамеечки, обитые шелком, с золотыми пряжками, на тканях странные существа – птицы с человечьими головами, греческие статуэтки в нишах и много лакированных, будто оледенелых, ларцев, расписанных диковинными цветами. Княгиня Анна в черном платье сидела у высокого станка и низала жемчугом пелену, которую обещала Десятинной церкви к её освящению. Это был образ пресвятой богородицы, составленный из семи шелков. Матово светил жемчуг, разложенный на сукно. Княгине помогали две сенные девушки. Князь был тут же. Перед ним стоял маленький пюпитр, а на нем свиток пергамена. Князь поднялся навстречу вошедшим, смятенный и могучий, как заветный дуб на острове Хортица, внушающий трепет и по новым христианским временам.
– Говорите! Где Михайло Потык? Что хакан? Согласен ли взять у нас дань? Экую тесноту учинил Киеву... – заторопил князь негромко, чтобы не привлекать внимание Анны.
Но она обернулась, встретилась глазами с Илейкой, и тот поклонился.
– Погиб Михайло Потык! На кол посадили!– отвечал Добрыня.– Схватили нас, слова не дали сказать. Сперва побили, а потом в палатку бросили, а ночыо мы бежали... Вот и все. Только это и можем сказать тебе, великий князь.
– Немного же, немного,– заходил большими шагами князь по светлице так, что чокались на столе серебряные братины,– другого я ждал от вас. Выходит, не согласен хакан Калин на наши уступки?
– Великий князь,– повернулась княгиня Анна,– что это значит – «посадить на кол»? Что это – кол? Повозка? (*Кол – по-древнерусски «повозка»)
Владимир отрицательно покачал головой:
– Нет, Анна, кол это кол, и сидеть на нем неудобно!
Он в задумчивости остановился перед пюпитром, постучал но нему пальцами. Княгиня поняла, что вопрос её неуместен, опустила голову.
– Ступайте,– махнул Владимир рукою, и богатыри вышли, отвесив поклоны.
Огнищанин отвел их в маленькие покои, пустые, скучные, с голыми топчанами у стен. Одна только кольчуга, разрубленная мощным ударом топора, украшала просвет между окнами. Был час второй стражи. Названые братья, преломив краюху хлеба, съели принесенный им ужин и крепко уснули...
Наутро к Кузнецким воротам подскакали печенежские всадники и захрипели в костяные дудки. Когда на стене собралось много народу, Сартак с перевязанным тряпкою ухом, помахав бунчуком из рябого барса, стал говорить, а толмач переводил:
– Величайший и храбрейший из храбрых хакан Калин на голубом коне дает ответ князю руссов. Величайший и храбрейший согласен взять у князя дань, чтобы идти в степи на вольные пастбища. Ему нужно пять пудов золота и одиннадцать пудов серебра, чтобы восемь коней хакана везли его за храбрейшим и величайшим. Ему нужно еще много самоцветных каменьев, сто угрских жеребцов, цветное греческое платье, тысячу рабов, которые умеют ковать железо, пятьсот рабынь и шафранную голову бросившего копье. Эту голову приедут смотреть все улусы – такая она красная. Сроку два дня!
Когда он кончил, гонец тотчас же поскакал в детинец. Владимир снова созвал совет именитых. Ждать помощи было неоткуда – Чернигов сам претерпел осаду, в Любече слишком мало было войска, на Вручий и Искоростепь оказывал влияние король польский Болеслав. Оставался только север – Новгород, Смоленск, Туров, Ладога. Но они были так далеко, что на скорую подмогу рассчитывать не приходилось. Великий князь даже не хотел сделать вылазку. Он знал: она обречена на провал – перед Киевом стояло по меньшей мере двенадцатитысячное войско, и дружины князя, не поддержанные земским ополчением, неминуемо погибли бы под ударами печенежской конницы. Поэтому Владимир согласился выплатить дань. Князь давал золото, именитые – коней, купцы – рабов и ткани. Простой народ понес свое серебро в бочку, выставленную на площади. Снимали с шеи, ломали и бросали гривны, кольца, серьги... После осады ни на одной женщине не было серебряного кольца, а у кого видели – показывали пальцем. Златник был обещан тому, кто найдет пьяницу Ваську Долгополого. Все кружала обошли, все канавы обшарили – как в поду канул.
Дань была свезена к Кузнецким воротам. Потребовали заложников. Их прибыло от хакана двое – Сартак и его сын, малолетний, но уже самостоятельно державшийся в седле. Сартак бесстрашно въехал в город и тотчас же закричал:
– Шафран-башка! Давай шафран-башка!
Снова открылись Кузнецкие ворота. Впереди шли Несда с думными дьяками, за ними повозки, рабы, кони... Сам хакан Калин принимал дань, гарцуя на арабском скакуне. Слово свое он сдержал. Лагерь степняков огласился криками, скрипом немазаных телег, ревом верблюдов и ржанием лошадей. В каких-нибудь два часа печенежское войско поднялось и потекло на юг, только повсюду дымились еще кострища. Весь Подол изъязвили их черные пятна. Поднялись и полетели за войском тысячи воронов, оставив на Подоле загаженные пометом деревья, побрели стан полудиких собак. Издали казалось: темный лес вдруг зашатался и пошел берегом – столько торчало поднятых к небу копий. Стало странно тихо, и люди, с опаской вышедшие за ворота крепости, долго но решались пойти к своим домам. Потом повалили шумными, радостными толпами.
На Почайне у пограбленных складов рыбы Васька Долгополый, упав на колени, окунал в воду голову, но не для того, чтобы отрезветь, а чтобы смыть с головы уголь. По воде расходились черные пятна, и ярко-рыжая голова Васьки далеко светила кругом.
– Отрясите прах... Посыпьте голову пеплом,– заплетающимся языком пес околесицу Васька,– буду снова самим собою – Васькой Долгополым, буду петь и бражничать, слава!
Хохотали, глядя на него...
Жизнь в Киеве потекла обычным порядком. Илейка ждал рождения новой луны. Он должен встретиться с Синегоркой. Илейка закрывал глаза: да впрямь ли это все было, не сон ли ему привиделся? Синегорка была с ним, она спасла его и Добрыню, она сказала, что любит его! Она любит его крепкой любовью! Скоро он увидит ее, и тогда они больше не расстанутся. Странная у нее судьба, а у него бездомные скитания, долг зовет его. Они уйдут поляковать вдвоем далеко на юг, на заставу. Ведь Синегорка наполовину только печенежка, кровь позвала ее в степь; к кочевникам, кровь приведет ее к нему. И они буду счастливы. Поедут стремя о стремя, чтобы никогда не расставаться... Так мечтал Илейка. Долго тянулись томительные ночи, сердце вдруг замирало, пело что-то свое, без слов, тянуло в неизвестные края, манило призраком, обещало... Илейка выходил на крыльцо взглянуть, не уменьшился ли ломоть луны и скоро ли народится новая. Даже к волхву пошел, и тот ему сказал, что должно пройти еще три дня.
И вот прошли они – эти три дня. Муромец оседлал коня, простился с Добрынею. Крепко обнялись, сказали друг другу, что встретятся на Стугне, где она впадает в Днепр. Князь обещал им жалованье и довольство.
Илейка сдерживал коня, словно тот чувствовал его радость и старался бежать быстрее. Пьяный от счастья, от предстоящей встречи, Илейка подмечал в пути каждую мелочь, каждый кустик. Ему хотелось, чтобы все вокруг радовалось. Вот уже скрылись стены Киева, надвинулись холмы, леса. «Прочь, прочь,– мягко постукивали копыта Бура,– день и ночь... прочь, прочь».
Пестрая бабочка поджимала крылья на куче навоза, волнистым полетом от дерева к дереву летала голосистая птица, будто развешивала ленты своих песен, ветер-проказник повалил гречиху и ну рвать с нее розовое цветенье!
Навстречу шел калика в сермяге, с котомкой за плечами, обросшим ржаво-седыми космами, постукивал палкой и курлыкал какую-то незамысловатую песенку. Раскачивались привешенные к поясу запасные лапти. Илейка поздоровался с ним, поехал было, но вдруг остановился. Он видел раньше этого калику! Несомненно, это был один из тех двоих... тот, который ловил коршуна... Хитрая рожа, колдун! А ведь спас Илейку, поднял его на ноги! Муромец круто повернул коня, догнал калику. Тот испуганно отшатнулся, схватился за суму.
– Не узнал меня, добрый человек? – спросил Илейка.
– Нет. И знать не знаю и слыхом не слыхал,– прищурился странник, склонив набок голову.
– Под городом Муромом бывал?
– Бывал, да не помню когда, не то три годка назад, не то тридцать, теперь не вспомню.
– Да, да,– обрадовался Илейка,– заходил ты ко мне с напарником своим.
– Это с горбом что? Помню. Убили его в дороге. Не горб у него был, а серебро в мешке таскал.
– Нет, не с горбом?– отмахнулся Илейка.– Курносый такой...
– Знаю, знаю,– замотал головой калика и поднял палку.– Этот поставлен епискупом в Смоленске-городе.
– Ты меня поднял на ноги, старче! Ты! Крестясь, старик испуганно отстранился:
– Нет, не я! Свят-свят, колдовать не умею, с нечистью не знаюсь. Ныне я богу угоден, и скоро меня он призовет. Напутал ты что-то, добрый молодец.
Илейка вдруг приказал грозным голосом:
– Снимай кафтан, старче!
– На что он тебе, добрый витязь?– взмолился калика. Молью трачен... Ей-богу, нигде не зашито... Ни одной резаны (*Резана – мелкая монета в Древней Руси).
– Снимай кафтан!– повторил Илейка еще грознее.
Старик дрожащими руками снял с себя кафтан и протянул Илейке. Тот взял его, снял свой – добротный, из дорогого сукна, набросил его на плечи старику:
– Носи, старче!
Повернул коня и поскакал, довольный собой, слушая, как заливаются кругом веселыми голосами птицы, будто их праздник сегодня, а не его! Старик остолбенел и стоял посреди дороги, поглядывая на свои плечи, не знал, что и подумать. Илейка издали помахал ему шапкой. Счастливой дороги! А он, Илейка, счастлив, кафтан странника он повесил на зябкую осину и снова пьет это голубое небесное вино, это щедрое солнце, забрызгавшее яркими пятнами дорогу, холмы, леса...
Сорок верст прошел конь не отдыхая, только пощипал травы па лугу у ручья. Дорога не утомила Илейку, под конец пути он чувствовал себя так же свежо, как и при выезде из Киева. Показались стены Белгорода – высокие, из белого, тесанного ровными плитами камня. Таких стен не было даже вокруг Киева. Впрочем, городок оказался небольшим, с куриное яйцо. В центре его стоял красивый собор Пресвятой богородицы, сложенный из белого камня. Здесь больше было садов и огородов, совсем не замечалось мастерских, словно бы жители ничем не занимались. Да так оно и было в недалеком прошлом. Испокон веков киевские князья держали здесь красный двор и потешные палаты – дворцы, окруженные высокими заборами, за которыми были искусственные пруды, горки, площадки, где можно было смотреть молодецкие потехи и игру в свайку. Здесь когда-то держал Владимир своих триста наложниц, здесь же находились охотничий двор и конюшня. Муромец ехал мимо летнего княжеского дворца. Надвигался вечер, и Илейка беспокойно поглядывал на небо. Сердце его стучало все сильней, он боялся, что молодой месяц или вовсе не появится, пли появится так, что Илейка его не увидит за тяжелыми куполами деревьев. Остановил какую-то бабу с охапкой укропа в руках и попросил ее показать постоялый двор. Словоохотливая баба тотчас же пустилась объяснять ему дорогу.
– Мимо этих изб налево, где живет Марья. Напрямки, чтобы не кружить, через двор Андрея. Так вот через двор, и там все прямо до бузины, что на углу, а потом направо, и тут-то будет «Комарёк», свой поганый держит его – Идолищем прозывается. Пересечешь пустырь, а пустырь-то за избою Ивана Комара, а избы...
– Спасибо,– не выдержал Илейка,– уразумел.
– Эй!– крикнула ему вслед баба.– А монетку? Ну и времена пошли худые... Теперь никто не швыряется серебром, все его в мошне держат, не то что прежде!
Илейка поскакал в указанном направлении. Начинало темнеть. К подворью Идолища оказалось значительно проще добраться, никуда не сворачивая, не пересекая ничьего двора, а двигаясь вверх по улице, куда и выходили ворота двора. Ворота были высокие, резные, с маленькой, незаметной на первый взгляд калиткой. Илейка взялся за железное кольцо и стукнул три раза. Подождал – никого. В небе показался месяц, тонкий, рогатый, дымящийся теплым паром облаков. Илейка постучал громче, и послышались чьи-то шаги. Ждал – откроется калитка, горячие руки обнимут его за шею... Все получилось иначе. Сердитый голос спросил:
– Кто там?
– На постой хочу...
– А кто ты?– подозрительно спросили из-за калитки.
– Муромец,– с замиранием сердца произнес Илья, и человек долго не открывал. Потом загрохотал засов, и калитка отворилась. Илейка вздрогнул – прямо в лицо ему глянули пронзительные глаза печенега. Но тут же он пришел в себя. Вспомнил, что великий князь многих печенегов переманивал к себе на службу, давал им земли. Очевидно, открывший ему калитку печенег был одним из них.
Все здесь вызывало в Илейке тревогу. Двор скорее напоминал пустырь, где стояло множество телег и кибиток и ходили какие-то люди. Как тогда, у Кузнецких ворот, екнуло у него сердце. Он один. Но что значили все страхи перед тем, что он увидит ее. Посмотрит в глаза, забудет с нею все... Прошли мимо двух возившихся у повозки люден, и те обалдело уставились на Илейку и его коня.
Печенег взял из рук Ильи поводья, привязал к коновязи. Он провел Илейку сенями, открыл дверь в маленькую каморку, в которой пол был уложен свежими стеблями аира. Там горела глиняная плошка, освещая грязные стены, дубовую лавку, накрытую облезлою шкурой, пустую корчагу. В углу стояла колыбель – деревянное корыто на говяжьих ребрах. Илья стал терпеливо ждать. Сердце отстукивало время... Встал и пошел в темноту. Остановился... Нет, никто не следит за ним. Пошел дальше. Только бы не заблудиться, найти дорогу назад. Толкнул дверь и оказался на галерее – гульбище. Оставаясь незамеченным, отсюда можно было наблюдать за тем, что происходит внизу. А внизу Илейка увидел Синегорку. Худа, лицо будто подрезано, а стан располнел. Дорогу ей преградил необычайно грузный человек – из-за спины щеки видать, животом дверь открывает. Водянистые глаза, желтые скулы, рот шире дверей кузницы. Кафтан обшит грубым холстом. «Идолище»,– понял Илья по одному его виду. Он и впрямь напоминал идола из глины, какие ставились кочевниками на курганах. Тот говорил:
– Зачем тебе собака русс? Зачем тебе Муравленин – мурашка эта? Хакан зарежет тебя, как овцу. Давай убьем русса! Нам достанется конь и сбруя... Если узнает хакан – тебе смерть и мне смерть. Я не хочу ссориться с хаканом!
Синегорка вызывающе рассмеялась:
– Нет, хакану нужен твой двор и твои люди. Он не убьет тебя... Ведь это ты навел его на Киев!
– Пусть у моего коня отпадет хвост...– начал было Метигой, но девушка не стала слушать:
– Нечего клясться – тебя все равно казнят, тот или другой. Нельзя служить двум хаканам, нельзя любить двоих..,
Илейка смотрел на нее и почти не вникал в смысл доносившихся слов. Она еще красивей стала и совсем печенежка... Только говорит чисто да волосы будто литая бронза...
– Я люблю этого русса! Я брошу проклятый шатер и уйду на Русь. Я тоже служу двум хаканам, но не потому, что люблю золото...– Синегорка подумала минуту: – Сама не знаю почему... Наверное, потому, что кровь у меня дурная.
– Йах, из твоих ноздрей жаром дует! Зря ты пришла в «Комарёк» – тебя могут выследить, тут ведь кругом глаза. Тебя зарежут, а меня удушат тетивою лука,– продолжал настаивать печенег.
– Да, ты изменил хакану, и он задушит тебя тетивой лука, но пока ты нужен ему. Пусти меня к руссу!
– Нет, Нет! Ты не пойдешь к нему!
– Пусти!– рванулась она, – Я выдам тебя! Расскажу хакану, что ты каждый месяц посылаешь в Киев наездника и он привозит оттуда золото. Не так ли?
– Йах, девушка-гюль, нишкни!– забеспокоился Идолище.– Тут ведь кругом уши.
Синегорка бросилась к двери, но печенег вдруг вытащил кинжал:
– Я сам зарежу тебя и его, хакан подарит мне скакуна, взятого в Киеве!
Синегорка отпрянула в испуге, а печенег двинулся на нее, выставив кинжал.
– Ты у меня как кость в горле! Я вырву твое сердце и положу его к ногам храбрейшего из храбрых!
Щерились зубы на лоснящемся лице, разъехались редкие усы – пять волосков в четыре ряда.
Илейка словно бы вышел из оцепенения, взметнулся над перилами гульбища и прыгнул... Под руки ему попался тяжелый светильник, он ударил им по голове Идолища. Тот взревел коровою и грузно осел на ковер. Кровь потекла по диковинным заморским цветам. Тотчас же чьи-то руки подхватили Синегорку, послышался сдавленный крик, хлопнула дверь.
– Синегорка!.. Синегорка!..– громко позвал Илья.
Ответа не было. Долго Илейка шарил в темноте руками и звал ее. Потом с улицы донесся топот копыт, он болью отдался в душе. Ильи выбежал во двор, вывел Бура, Никто его не остановил. Смеркалось. Месяц повис на тучке. Илья чувствовал затылком множество глаз, устремленных на него из темноты. Комар пел свою песню длинного кинжала.
Страда богатырская
Выполняя волю великого князя, тысячи людей потянулись к южным границам государства, чтобы рубить там городки-крепости, устраивать лесные засеки, насыпать по берегам рек земляные валы, тянущиеся па сотни верст, копать глубокие рвы. Плыли ладьями и стругами, тащились конные и пешие воины, смерды, холопы, рабы. Несли на себе топоры и заступы. Шли по найму и договору, шли по недоброй воле. Укрывались в ладьях старыми парусами, по дорогам – рогожей. Наступила осень – время выжженных трав. Солнечные дни сменились надоедливым дождиком. Нужно было спешить – одно колено печенегов из десяти кочевавших по днепровским просторам ушло далеко на восток, куда-то к Рязани, а все другие оттянулись к устью великой реки...
Рано утром витязи покинули засеку и углубились в степь.
Какое-то новое ощущение владело теперь Илейкой, и он никак не мог к нему привыкнуть. Это был зов степи, властный зов предков, кочевавших здесь в отдаленные времена, манящая неизвестность недосягаемого край-неба, Это было опьянение степью, пряными запахами сожжённого солнцем разнотравья, таинственной глубиной, простором, который так был похож на волю. Илья чувствовал – день ото дня степь приобретает над ним всё большую власть, могучую, непреоборимую. Силы в нём поприбавилось. Здесь было где развернуться во всю мощь, размахнуться со всего плеча. Вот она лежит перед ним, залитая осенним солнцем, горбятся холмами и пригорками, курганами, в которых много жизней забито. Репейник стоит, ощетинившись копьями, сторожит эту глухомань, где высвистывают суслики и полевые мыши. Тяжело катятся белые, круглые, как валуны, облака, и, когда закрывают солнце, по траве волочится огромная тень, долго, тяжко, пока одним махом не впрыгнет на небо. Становится жарко, нестерпимо нагревается железо. Все дальше, дальше...
– Глядишь? – спрашивал Добрыня сонным голосом, он подремывал в седле.
– Поглядываю,– отвечал Муромец.
– Не видать? снова спрашивал Добрыня.
– Не видно, – отвечал Илья, – только холмы раскатистые.
– Угу, еще ниже склонял голову товарищ, – угу... хорошо.
Кони размеренно вышагивали по бездорожью. Колдовал шмель над самым ухом, на курганах сидели плечистые орлы, будто бы в кольчугах, наплывали заросли пастушьей сумки. иногда мелькало гнездо жаворонка в отпечатке копыта. Тысячи огненнокрылых кузнечиков с сухим треском сыпались на травы.
– Никогда б не видеть поганых, – бурчал Добрыня, – спали бы мы спокойно... Кости бы попарить сейчас...
Илейка не отозвался. Он с надеждой вглядывался в горизонт, ждал – вот-вот заклубится пыль, и наперерез ему с гиканьем и свистом поскачет она – последняя поляница приднепровских степей. И пусть бы с обнаженной саблей понеслась на него, только бы увидеть её... Становилось страшно, когда Илья оглядывал бескрайний простор. Утонет в нём Синегорка, как маленький цветной камешек в море, исчезнет в мареве. Да и впрямь ли она есть? Не призрак ли то был? Не колдовство ли? И может, нет нигде Синегорки, может, обратилась в один из этих цветков и пьет по ночам холодную росу... Увядают его лепестки, ветер рвёт из самого сердца серебристое семя и несет его по свету. Семя повторит цветок, но Синегорки не будет. Он должен увидеть ее, она здесь, повсюду – в цветке, в пышном кусте боярышника, в этой птице, висящей над головой. И во всю силу легких, во всю силу своей безрассудной любви Илья вдруг крикнул, запрокинув голову:
– Сине-е-горушка!
Добрыня подхватился, долго непонимающе смотрел на него:
– Чего ты? Ровно тур по весне...
– А? – переспросил Ильи другим, грозным голосом и тут же добавил: – Никого... чистое поле,
Стало еще страшное оттого, что степь не Муромские звонкие леса: она равнодушно проглотила его призыв, не отозвалась даже эхом.
– И впрямь чисто, – подтвердил Добрыня и оглядел горизонт, – ни одного тебе печенега…
Но он недоговорил:
– Гляди!
Посмотрев в указанном направлении, Илья увидел одинокого всадника. Не раздумывая, хлестнул коня и поскакал – его манила надежда.
Всадник повернул назад и помчался во всю прыть. Началась погоня. Расстояние быстро сокращалось; конь не хотел бежать против солнца и все сбивался в сторону. Тогда всадник резко повернул к западу. Из рук его что-то выпало и хряснуло о землю. Будто бы окровавленная голова мелькнула в траве.
– Свой! Свой! – крикнул Добрыня и ругнулся крепко.
– Гей, гей! – закричал Илья. – Остановись! Но тот продолжал скакать.
Суровы законы Дикой степи. Тот, кто бежит от стрелы, – враг, кто бежит на стрелу – тоже враг, а врагов убивают, чем больше, тем лучше. Илья натянул тетиву, пока стрела не уперлась в подбородок. И тут всадник обернулся. Муромец ахнул от изумления и пустил стрелу в небо. Он узнал во всаднике побратима, забубённую головушку, хитреца и песельника, неунывающего бродягу Алешу Поповича. Готовясь принять бой, тот обнажил меч. Как степной вихрь, налетел на побратима Муромец, вздыбил коня. Но это был дружеский вихрь, он подхватил Алешу и закружил.
– Попович! Побей тебя град! Здорово, изгой немыслимый! Откуда ты, Александр – воитель древности?– кричал Илья вне себя от радости.
– Ах ты, медведь муромский! Боб вертячий! Калачник!– в тон ему отвечал Алеша.
Друзья соскочили с коней и уже на земле почтительно поздоровались.
– А это кто?– кивнул Попович на Добрыню.
– Наш товарищ и наш брат – Добрыня Никитич из Рязани. С умом муж сей – в пору богу служить.
Крепко обнялись, потерлись щеками.
– Все бродите в траве, будто коровы заблудшие? Алеша нагнулся к земле и побежал по следам.
Илья с Добрыней недоуменно смотрели, как он шарил в траве.
– Есть!– обрадованно воскликнул Попович.– Один нашел!
Он поднял над головой разбитый арбуз, красный, истекающий соком. Побежал дальше, отыскал другой.
– Второй нашел! Совсем развалился, а какой звонкий был, что сарацинский бубен.
Вскоре друзья подъехали к сторожевому кургану, утыканному желтыми столбиками цветущего коровяка, будто жертвенными свечками. Принялись есть.
– Где тебя, поповского сына, мытарило?– спросил Илейка, любовно разглядывая Алешу.
Тот нисколько не изменился – только желтые кудри отросли до плеч да лицо покрылось нежным загаром, отчего больше выделялись светлые озорные глаза. Одет он был в те же посконные штаны и рубаху (по вороту мечтательный узор), в ту же хламиду, бывшую раньше рясой. Высокую простонародную шапку украсил орлиным пером. Конь под ним был плохонький, пегий, сбруя никудышная – стремена сплетены из краснотала.
– С тех пор как изругали меня в Чернигове, – начал рассказ Алеша,– худо за мной по пятам идет. Прежде тебя, Муромец, потерял, потом конь ногу зашиб, а и шею свернул. А потом меня колотили – в сад забрался, чтобы яблочко красное сорвать, да не для себя, для боярыни... Но я не остался в долгу... Муженек-то ее со своими ближиками парился в баньке, а я горшок с настоем из грецких орехов подсунул. Вот распотешили, как стали выскакивать аггелы из преисподней... черные, как загнетки.
Алеша размахнулся и швырнул объеденную корку далеко от кургана, взял другой ломоть.
– Ай! – вскрикнул он тут же, сунув палец в рот.– Стерва косолапая, оса. Вон их сколько на сладкое...
– Как степняки на Русь,– заметил Добрыня,– сладка им земля наша...
Дремотно покачивались кусты дерезы и бобовника, шевелилась трава, белые тучи все плыли в сторону Днепра.
– Легки на помине,– оборвал Алешин рассказ Добрыня.
– Ну да... вон они!– протянул руку Алеша, указывая туда, где западает солнце, где маячил небольшой отряд.
– Стороной пошли,– приподнялся Илья.
– Да,– согласился Добрыня, – не по нраву им наша застава.
Отряд пропылил на горизонте и скрылся за холмами.
– Так вот, – продолжал Алеша, – то был мой первый подвиг, а второй, когда повернул я к Чернигову. Проник-таки в город и хоромы списку па отыскал, смекнул, что сам епискуп в повалуше спит. Ночь – тьма-тьмущая. Храпит, слышу, епискуп. Я надергал крапивы и тихонько дверь придавил. Вхожу на цыпочках... Он! Тако мирно спит, невдомек ему, что христианская душа мучается. Ну, заголил я ему сорочку и ка-ак хвачу!
Довольный Алеша захохотал, улыбнулись Илья с Добрыней.
– Он даже подпрыгнул на ложе. «Кто ты?– зашептал, будто удушенный. – Кто ты, свят-свят?» А я ему: «Душа Алеши Поповича, тобою отлученная от лона православной церкви». И как хвачу! «Приди, – хрипит,– сын мой, в лоно церкви, с отпущением грехов да воспримет тебя господь! А я еще и еще! Не смей епитимьи накладывать, потому чист я перед небом! Он с ложа кувырком и в перину завернулся. Я сунул веник за икону и наказал не трогать – приду, дескать, другую ночь. Только вышел, он дверь на запоры, подпер колодой: «Будь проклят Попович отныне и присно, анафемская душа! – кричит, – Хватайте его, люди!» Насилу убег.
Алеша вздохнул, сокрушенно покачал головой.
– Несчастья идут по пятам. Да вот они снова, – протянул он руку.
Отряд степняков приближался к кургану. Товарищи спустились с кургана, подошли к копям. Притаились, Добрыня что-то шептал на ухо своему соловому, Илья приноравливал меч на поясе, Алеша грыз зеленую корку и сплевывал.
Печенеги были совсем близко. Едущий рядом с предводителем всадник тихонько дул в костяную дудку, выводил повизгивающую мелодию. Будто собака бежала рядом и скулила. Маленькие кургузые лошадки уныло помахивали головами, завороженные монотонным, бесконечным, как сама степь, напевом.
– Шесть... Семь... Двенадцать, – сосчитал Илья. – Ну, други мои, в добрый час! Храни вас мать – пресвятая богородица! Святой Никола, защити!
Богатыри согласно кивнули, они уже сидели верхом и приготовились драться. Добрыня натянул на свою большую лобастую голову горячий шелом. Алеша выставил копье. Зажав морды коням, отступили назад. Каждая медная бляшка печенега светила, каждая рукоять клинка виднелась. Головной всадник, приземистый степняк с плоским, что миска, лицом, чуть повернул голову, показал Илье редкие усы и бороду. Глаза их встретились.
Три стрелы взметнулись одновременно, хлесткие, как удары бича. Все три воткнулись в печенега. Он секунду подержался в седле и рухнул на землю, не издав ни единого звука. Печенеги только подняли головы. Сопелка продолжала еще тянуть свою волнистую, как барханы в пустыне, мелодию. И потом вдруг заголосили все разом.
Храбры рванулись из-за кургана, кони вытянулись выдрами. Впереди Попович наскоком, заломил шапку, гик– пул, ахнул, загулял в поле. Копье Ильи скользнуло по чьей-то гладкой кольчуге, ударило в скулу. Над головой, будто молнии, засверкали легкие сабли степняков... Кровь... кровь... Душный ветер ожег лица. Всхрапели диковатые вражеские кони, встали на дыбы кони руссов. Удар обрушивался за ударом, лязг железа и крики взметнулись высоко над курганом, пугая орлов. Пахло кислым потным железом; дурной козлиный запах шел от одежд печенегов. Шуршали гривы. Съехались, ударили клинками, и вот уже их разводит чья-то мощная рука. Вздуваются жилы, набухают мускулы, глаза краснеют от напряжения. Один удар меча – и кольчуга валится с плеч. Чья возьмет? Еще ничего не попять, еще только разминают косточки, настоящий ратный труд впереди. На кургане стоит каменный идол с проваленным носом, держит руки под животом – тяжелый ублюдок древних степей. Он будет стоять здесь еще долгие века. Солнце выжжет его глаза, а дожди и ветры разъедят его тело. Но он и тогда будет стоять, покрытый паршою веков, будет улыбаться, упившись солнцем и ветром.
Илья видел, как двое печенегов одолевали Добрыню, но не мог прийти ему на помощь – самого осаждали четверо. Неравная битва. Со свистом рассекается воздух легкими вздрагивающими саблями.
– За Русь!– кричит Илья во все горло.
– За Русь! За Русь!– отзываются два голоса,– значит, живы.
Муромец, словно на крыльях парит, рубит короткими частыми ударами, гнет к земле. Вот одно, вот другое искаженное ненавистью лицо.
– Илья! Илья!– кричит рядом Добрыня.
– Руби!– неистово призывает Попович.
Пот бежит ручьями по его странно некрасивому лицу. Оно бледно. Летят в глаза комья земли, маячат обитые воловьей кожей щиты, широко раскачивается высокий репейник, и медленно срываются с него легкие пушинки – семена подхватываются ветром битвы. Илья видит, как падает еще один печенег с разрубленной головой.
– Ав-ва-ва! Абага тенгри, саклаб, урус!– ревут кругом печенеги.
Наконец-то соединились храбры и, держа мечи на размахе, бросились в решающую сечу. Круг разомкнулся. Печенеги понеслись в степь, а с ними свободные от ездоков лошади. Илья торжествовал. Ему казалось: широкими волнами идет из-за сторожевого кургана песня, ее рождает родная земля, поет синяя даль, и небосвод отвечает, гудит колоколом – музыкой царей. В эту самую минуту вынырнувший откуда-то печенег отрывисто свистнул, будто ляскнул зубами, бросил копье и умчался. Илья почувствовал, как копье ткнулось в грудь, затрещали кости.
– Илья!– запоздало крикнул Добрыня. Муромец еще некоторое время держался в седле, потом выронил меч и грохнулся о землю. Конь потащил его по ковылю. Далеко покатился шелом. Потом нога выскочила из стремени, он остался лежать.
«Вот и все»,– подумал Илья. Он ждал этого часа, и час пришел. Теперь можно отдохнуть от великой тяготы, которую сам на себя возложил. Как хорошо кругом, тихо! Так всегда бы. Хорошо! Только быстро-быстро надвигается темень. Илья сжал кулак, почувствовал в нем жесткую прядку травы, такую теплую, живую, значительную, и потерял сознание.
– Илья! Илья! – испуганно звал Добрыня, спрыгнув с коня и опускаясь на колени.
Подскакал Алеша, остановился, переводя дух. Оборванный ворот рубахи с синими васильками свешивался на грудь.
– Дышит,– сказал Добрыня,– но сердце тако постукивает... Ключик подземный.
Он вытер пот с лица тыльной стороною ладони. Алеша спешился, и вдвоем они перенесли Илью под курган в короткую тень. Стали снимать кольчугу.
– Закраснел чешуей, что сазан,– покачал головой Алеша.– Рана глубокая.
– Восстанет,– уверенно бросил Добрыня.