Текст книги "2том. Валтасар. Таис. Харчевня королевы Гусиные Лапы. Суждения господина Жерома Куаньяра. Перламутровый ларец"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 52 страниц)
В октябре месяце 1624 года у дочери смотрителя королевского замка в Бург-ан-Бресс, Елены Жилле, двадцати двух лет от роду, жившей в отчем доме вместе со своими братьями, в ту пору еще детьми, стали замечаться столь явные признаки беременности, что об этом пошли толки по всему городу, и девицы Бурга перестали с ней знаться. А потом люди приметили, что живот у нее снова опал, и тут уж заговорили такое, что судья по уголовным делам распорядился, чтоб ее повивальные бабки осмотрели. Они засвидетельствовали, что она действительно была беременна и прошло разве что недели две, как она разрешилась. По их показанию, Елену Жилле заключили в темницу и подвергли судебному допросу. И вот что она рассказала:
– Тому назад несколько месяцев один молодой человек, живший по соседству в усадьбе моего дяди, стал бывать у нас в доме, батюшка поручил ему учить моих братцев грамоте. И вот только один раз оно и случилось. И подстроила это наша служанка, которая заперла меня с ним в комнате. Там он мной и овладел силой.
Когда ее спросили, почему же она не позвала людей на помощь, она ответила, что у нее от страха отнялся голос. А как стали ее дальше допрашивать, она сказала, что с того самого дня она и понесла, но что рожать ей не пришлось, так как плод вышел до срока. И она говорила, что не только не помогала этому, но даже и не догадалась бы, что с ней такое творится, если бы ей не объяснила одна служанка.
Судьи, отнюдь не удовлетворенные этими показаниями, не располагали, однако, никакими данными, дабы ее уличить, как вдруг совершенно неожиданно им было представлено неопровержимое доказательство ее вины. Один солдат, прохаживаясь вдоль ограды владения смотрителя королевского замка мессира Пьера Жилле, отца обвиняемой, увидел во рву ворона, который старался подцепить клювом какую-то тряпку. Он подошел посмотреть, что клюет ворон, и увидал маленький детский трупик. Он тотчас же донес об этом в суд. Ребенок был завернут в сорочку с меткой на воротнике «Е. Ж.». Установили, что он родился в срок, и Елену Жилле, уличенную в детоубийстве, приговорили, как полагается, к смертной казни. Высокое положение, которое занимал ее отец, давало ей право воспользоваться привилегией знатных, и суд постановил отрубить ей голову.
Она обратилась в Парламентский суд Дижона, и ее под конвоем двух стражников доставили в столицу Бургундии и препроводили в темницу для осужденных. Мать, сопровождавшая ее, остановилась в монастыре бернардинок. Дело слушалось в Дижонском суде в понедельник 12 мая, на последнем заседании перед праздником св. троицы. По докладу советника Жакоба судьи утвердили приговор Бург-ан-Бресского президиального суда и постановили, что приговоренную надлежит вести на казнь с веревкой на шее. Многие возмущались тем, что такое позорящее условие было столь неожиданно и в противность всем обычаям добавлено к благородной казни, и порицали сию неслыханную суровость. Но приговор был окончательный и подлежал немедленному исполнению.
Итак, в тот же самый день, в три с половиной часа пополудни, Елену Жилле под звон колоколов повезли на эшафот; впереди шли трубачи, которые трубили так громко, что все добрые горожане, слыша их у себя дома, падали на колени и молились о спасении души той, что готовилась умереть. Помощник королевского прокурора ехал верхом на коне в сопровождении приставов. Затем следовала осужденная в тележке, с веревкой на шее согласно постановлению суда. Ее провожали два монаха-иезуита и два брата-капуцина, которые держали у нее перед глазами распятие. Рядом с ней сидел палач с мечом и жена палача с ножницами. Отряд стражников окружал тележку. А сзади теснилась целая толпа любопытных, разный ремесленный люд, булочники, мясники, каменщики, – и от этой толпы в воздухе стоял глухой гул.
Процессия остановилась на площади, которая называется Моримон, но название сие произошло не от слова мор, как можно было бы подумать про это лобное место, где казнят злодеев, но в память бывшей здесь некогда обители тех моримонских монахов, что ходили в митрах и с посохами. Деревянный помост был воздвигнут у каменных ступеней маленькой часовни, где монахи обычно молятся за упокой души казнимых.
Елена Жилле взошла на помост в сопровождении четверых монахов, палача и жены палача, его подручной. И та, сняв с шеи осужденной веревку, затянутую петлей, обрезала ей своими громадными ножницами волосы и завязала глаза; монахи громко молились. А палач вдруг побледнел и задрожал. Звали его Симон Гранжан, с виду он был тщедушный и рядом со своей свирепой женой выглядел совсем робким и смирным. Утром в тюрьме он покаялся и получил отпущение грехов, и тем не менее сейчас он смутился духом и не находил в себе мужества предать смерти эту молодую девушку. Поклонившись народу, он сказал:
– Простите мне, коли я плохо сделаю свое дело. Уж третий месяц как меня бьет лихорадка.
Затем, пошатнувшись, он поднял глаза к небу, заломил руки, упал на колени перед Еленой Жилле и дважды попросил у нее прощения. Потом он попросил благословения у монахов, а когда палачиха положила осужденную на плаху, он взмахнул своим мечом.
Иезуиты и капуцины воскликнули: «Иисус! Мария!» – а толпа ахнула. Но удар, который должен был перерубить шею осужденной, пришелся в левое плечо и рассек его; несчастная упала на правый бок.
Тогда Симон Гранжан оборотился к толпе и крикнул:
– Убейте меня!
Раздались яростные вопли, и несколько камней полетело на эшафот, где палачиха в это время снова укладывала несчастную жертву на плаху.
Палач снова взмахнул мечом. На этот раз он глубоко рассек шею несчастной девушки, которая свалилась на меч, выпавший из рук палача.
Толпа дико заревела, и на эшафот обрушился такой град камней, что Симон Гранжан, оба иезуита и оба капуцина соскочили вниз и бросились в маленькую часовню, где и заперлись. Жена палача, оставшись одна с осужденной, нагнулась взять меч, но, не найдя его, схватила веревку, на которой Елену Жилле вели на казнь, и, снова накинув бедняжке петлю, стала ногой ей на грудь и обеими руками изо всех сил потянула веревку, стараясь удавить несчастную. А та, обливаясь кровью, хваталась руками за веревку и отбивалась. Тогда жена Гранжана поволокла ее к краю помоста и, когда голова несчастной свесилась вниз, стала кромсать ей горло своими ножницами.
Но тут яростная толпа мясников и каменщиков сбила с ног стражников и конвойных и ринулась к эшафоту и к часовне; дюжина здоровенных рук подняла лишившуюся чувств Елену Жилле, и ее на плечах понесли в заведение мастера Жакена, цирюльника и костоправа.
Народ, ломившийся в часовню, наверно, скоро высадил бы двери. Но двое капуцинов и отцы иезуиты сами открыли их, обомлев от страха. Высоко подняв кресты над головой, они с трудом пробились через разбушевавшуюся толпу.
Палача и его жену забросали каменьями, а потом добили молотами и трупы их поволокли по улицам. Между тем Елена Жилле пришла в себя у лекаря и попросила пить. И когда мэтр Жакен стал ее перевязывать, она спросила: «А меня больше не будут мучить?»
У нее оказалось две раны от меча, шесть глубоких порезов ножницами, которые исполосовали ей губы и шею; бедра ее были изрезаны лезвием меча, который оказался под ней, когда палачиха волокла ее, стараясь удавить, и, кроме того, все тело ее было избито камнями, которыми толпа зашвыряла помост.
Тем не менее она оправилась ото всех этих ран. Ее оставили у костоправа Жакена под охраной судебного пристава, и она без конца повторяла: «Так значит, это еще не конец? Меня опять будут убивать?»
Лекарь и еще несколько милосердных людей ухаживали за ней, стараясь ее успокоить. Но один только король мог даровать ей жизнь. Стряпчий Феврэ составил прошение о помиловании, которое подписали несколько именитых граждан Дижона, и оно было подано его величеству. В это время при дворе праздновали бракосочетание Генриетты-Марии французской с королем английским. По случаю этого торжественного события Людовик Справедливый удовлетворил просьбу о помиловании. Он даровал бедняжке полное прощение, «ибо мы полагаем, – как гласил указ, – что она претерпела муки, кои не только не уступают заслуженной ею каре, но даже превосходят ее».
Елена Жилле, возвращенная к жизни, удалилась в монастырь в Брессе, где она и пребывала до конца дней своих в величайшем благочестии.
– Вот какова истинная история Елены Жилле, – заключил маленький пристав, – ее знает всякий в Дижоне. Ну, что вы скажете, господин аббат, не правда ли, занимательный случай?
XX. Правосудие
(Продолжение)
– Увы! – промолвил мой добрый учитель, – мне уже не идет в глотку никакой завтрак. У меня так все и переворачивается внутри от этой чудовищной сцены, которую вы, сударь, так хладнокровно живописали, да еще от лицезрения этой служанки госпожи советницы Жосс, которую повезли вешать, когда с ней можно было бы поступить куда умнее.
– Да я же вам говорю, сударь, – возразил пристав, – что эта девка обворовала свою хозяйку! Что ж, по-вашему, их и вешать не надо, воришек-то?
– Конечно, так уж у нас заведено, – сказал мой добрый учитель, – а поскольку привычка есть нечто для нас неодолимое, то пока жизнь идет своим чередом, мы ничего не замечаем. Вот, скажем, Сенека-философ: человек он был по природе своей кроткий, а, поди же – сочинял изысканные трактаты в то время, как в Риме, рядом с ним, распинали рабов за самые ничтожные провинности, – так, например, раба Митридата, пригвоздили к кресту только за то, что он оскорбил божественную особу своего господина, гнусного Тримальхиона [249]249
…раба Митридата… гнусного Тримальхиона… – Имеется в виду эпизод из сатирического романа «Сатирикон» римского писателя I в. Петрония.
[Закрыть]. Так уж устроен наш разум – ничто привычное и обыденное его не смущает и не задевает. Обычай притупляет в нас способность негодовать или изумляться. Я просыпаюсь каждое утро и, по правде сказать, вовсе не думаю о тех несчастных, которых будут вешать или колесовать в течение дня. Но если мысль о казни становится для меня ощутимой, сердце мое трепещет, и оттого что я видел, как везли на смерть эту пригожую девушку, горло у меня сжимается, и я не в силах проглотить даже вот такую крохотную рыбешку.
– Подумаешь, экая невидаль, – пригожая девушка! – заметил пристав. – Да их в Париже за одну ночь на каждой улице плодят дюжинами. А зачем она обворовала свою хозяйку, госпожу советницу Жосс?
– Этого я не могу знать, сударь, – задумчиво отвечал мой добрый учитель, – и вы этого не знаете, и судьи, которые ее осудили, знают не больше нас с вами, ибо причины наших поступков непостижимы и силы, побуждающие нас поступать так, а не иначе, глубоко скрыты. Я полагаю, что человек свободен в своих действиях, ибо так учит моя вера, но помимо учения церкви, – а оно неоспоримо, – у нас так мало оснований веровать в свободу человеческую, что я с содроганием думаю о приговорах суда, карающих людей за поступки, смысл, побуждения и причины коих нам одинаково не понятны, ибо поступки эти сплошь да рядом совершаются почти без участия человеческой воли, а иной раз и бессознательно. А если в конце концов мы все же должны отвечать за свои поступки, поскольку учение нашей святой религии основано на этом дивном сочетании свободной воли человека и божественной благодати, то выводить из этой сокрытой неощутимой свободы все притеснения, пытки и казни, коими изобилуют наши законы, – это уже значит злоупотреблять ею.
– Меня огорчает, сударь, – сказал чернявый человечек, – что вы принимаете сторону мошенников.
– Увы, сударь! – возразил мой добрый учитель, – они принадлежат к страждущему человечеству и подобно нам с вами причащаются плотью и кровью господа нашего Иисуса Христа, распятого меж двух разбойников. Мне кажется, в наших законах много ужасных жестокостей, которые когда-нибудь станут очевидны для всех и заставят негодовать наших правнуков.
– Не понимаю вас, сударь, – сказал судебный пристав, отпивая глоток вина. – Всякие зверства, кои допускались в старину, изгнаны из наших законов и обычаев, а нынешнее правосудие уж такое просвещенное да человеколюбивое! Все наказания в точности соразмерены с преступлениями, вы же сами видите: воров вешают, убийц колесуют, виновных в оскорблении его величества разрывают на четыре части лошадьми, безбожников, колдунов и мужеложцев сжигают на кострах, фальшивомонетчиков варят живьем в котле, – из всего этого явствует, что правосудие поистине проявляет чрезвычайную умеренность и мягкость.
– Сударь, ныне, как и прежде, судьи неизменно почитают себя милостивыми, справедливыми и мягкими. И в давние времена, в царствование Людовика Святого и даже Карла Великого, они похвалялись своим милосердием, которое ныне кажется нам зверством; я предвижу, что и наши потомки в свою очередь тоже будут удивляться нашей жестокости и почтут нужным упразднить многие из наших пыток и казней.
– Вот и видно, что вы рассуждаете не как судья. Пытка, сударь, необходима, чтобы вырвать признание. Разве его добьешься мягкостью! Ну, а что касается казней, – к ним у нас сейчас прибегают только как к самой крайней мере, вызванной необходимостью оградить жизнь и имущество граждан.
– Так, стало быть, вы признаете, сударь, что правосудие печется отнюдь не о справедливости, а о пользе, и руководится исключительно интересами и предрассудками народов. С этим уж не приходится спорить, – а следовательно, карают за преступления, сообразуясь отнюдь не с тем злом, которое в них заключается, а с тем ущербом, какой они наносят (или, быть может, только предполагается, что наносят) обществу. Вот почему фальшивомонетчиков бросают в котел с кипящей водой, хотя в действительности какое же это зло – чеканить монеты? Но банкиры, да и не только банкиры, терпят от этого чувствительный убыток. За этот-то убыток они и мстят с такой бесчеловечной жестокостью. И воров вешают не за их порочность, побуждающую их украсть хлеб или какие-нибудь там обноски, – не такой уж это порок, – а потому, что людям от природы свойственно дорожить своим добром. Следовало бы вернуть человеческое правосудие к истинной его первооснове, которая есть не что иное, как корыстолюбие граждан, и содрать с него всю эту напыщенную философию, в которую оно так важно и лицемерно кутается.
– Не понимаю я вас, сударь, – возразил маленький пристав. – По-моему, правосудие тем справедливее, чем больше от него пользы, и именно эта его полезность, за которую вы его презираете, и должна делать его для вас священным и нерушимым.
– Вы меня совсем не поняли, – заметил мой добрый учитель.
– Сударь, – сказал маленький пристав, – я вижу, вы не пьете! А винцо у вас, судя по цвету, должно быть не плохое. Вы не позволите отведать?
И правда, первый раз в жизни мой добрый учитель оставил бутылку недопитой. Он вылил оставшееся на дне вино в стакан пристава.
– Ваше здоровье, господин аббат, – сказал пристав. – Вино у вас превосходное, но вот рассуждения ваши никуда не годятся. Правосудие, говорю я, тем справедливее, чем больше от него пользы, и сама эта полезность, которая, по вашим словам, является его первоосновой, должна бы делать его для вас священным и нерушимым. И как же не признавать, что справедливость – это суть правосудия, когда на то указывает само слово.
– Сударь, – отвечал мой добрый учитель, – сказать, что красота красива, правда правдива, а справедливость справедлива, – значит ничего не сказать. Ваш Ульпиан, который умел выражаться точно [250]250
Ваш Ульпиан, который умел выражаться точно… – Ульпиан – один из виднейших римских юристов (II–III вв.).
[Закрыть], говорит, что справедливость – это твердая и постоянная воля воздавать каждому то, что ему надлежит, и что законы справедливы тогда, когда они утверждают эту волю. Вся беда в том, что людям в сущности ничто не принадлежит, и таким образом справедливость законов годится только на то, чтобы сохранять за ними богатство, награбленное их предками или ими самими. Эти законы похожи на правила, которые устанавливают дети, играющие в камешки: когда проигравший хочет по окончании игры получить обратно свои камешки, ему говорят: «Это не но правилам». Вся мудрость судей сводится к тому, чтобы отличать захват, совершенный не по правилам, от того, который входил в уговор в начале игры, и хоть это, казалось бы, и ребяческое занятие, а установить это различие не так-то просто. Решение всегда останется произвольным. Девушка, которая в эту минуту уже висит на пеньковой веревке, украла, вы говорите, чепец у госпожи советницы Жосс. А как вы можете доказать, что этот чепец принадлежал госпоже советнице Жосс? Вы скажете, что она либо купила его на свои деньги, либо он ей достался в приданое, или, быть может, она получила его в подарок от своего возлюбленного, словом, вы переберете все честные способы, коими приобретаются кружева. Но как бы она их ни приобрела, я вижу только, что для нее это было нечто вроде дара судьбы, который достается случайно и так же случайно теряется, но никакого естественного права на него ни у кого нет. Тем не менее я готов согласиться, что кружева эти принадлежат ей по тем же правилам игры в собственность, принятым в человеческом обществе и которых придерживаются дети, играющие в камешки. Она дорожила этими кружевами, и в конце концов ее права на них были ничуть не меньше, чем у кого-нибудь другого. Отлично, я с этим не спорю. Дело правосудия было возвратить ей эти кружева, но не заставлять же платить за них такой дорогой ценой, не отнимать человеческую жизнь за две жалких полоски алансонского кружева.
– Сударь, – возразил маленький пристав, – вы рассматриваете только одну сторону правосудия. А ведь это не все. Мало было оказать справедливость госпоже советнице Жосс, вернув ей ее кружева. Необходимо было оказать справедливость также и служанке, вздернув ее за шею. Ибо правосудие состоит также и в том, чтобы каждому воздавать должное. Этим-то оно и священно.
– В таком случае правосудие еще гаже, чем я думал, – сказал мой добрый учитель. – Вот это рассуждение, что виновного надо покарать, дабы воздать ему должное, – чудовищная жестокость. Просто какое-то средневековое варварство!
– Вы, сударь, плохо знаете правосудие. Оно карает без гнева и не питает никакой злобы к этой девушке, которую оно послало на виселицу.
– Великолепно! – воскликнул мой добрый учитель. – Но, по-моему, лучше было бы, если бы судьи признались, что они карают виновных просто по необходимости, дабы это послужило назиданием для других. Тогда они и ограничивались бы лишь необходимым. Но ежели они воображают, что, карая виновного, они воздают ему должное, то это уж такие тонкости, которые могут далеко завести, тут самая их честность заставит их быть беспощадными, ибо как же можно недодать человеку то, что ему причитается? Это рассуждение, сударь, кажется мне отвратительным. Оно было выдвинуто искусным философом Менардом [251]251
…философом Менардом – Менард Пьер – французский литератор XVII в., адвокат.
[Закрыть], который с необычайной последовательностью доказывал, что не наказать преступника – значит причинить ему вред, злостно лишить его права искупить свою вину. Он доказывал, что афинские судьи, принудившие Сократа выпить цикуту [252]252
…афинские судьи, принудившие Сократа выпить цикуту – Древнегреческий философ Сократ (ок. 469–399 до н. э.), как враг афинской демократии, был обвинен в развращении юношей, привлечен к суду и по его приговору выпил кубок яда.
[Закрыть], поступили похвально, позаботившись об очищении души этого мудреца. Все это невообразимые бредни. Мне бы хотелось, чтобы наше правосудие было не столь превыспренно. Более распространенное понятие кары как справедливого возмездия, сколь оно ни отвратительно и гнусно, все же не так страшно по своим последствиям, как эта яростная добродетель философов-мучителей. Некогда в Сеэзе я знавал одного горожанина, хороший был человек, веселого нрава, бывало каждый вечер усадит к себе на колени своих ребятишек и рассказывает им сказки. Он вел примерную жизнь, соблюдал посты, ходил к исповеди и гордился своей честностью в торговых делах, ибо уже лет шестьдесят, коли не более, торговал зерном. И вот однажды служанка украла у него несколько дублонов, дукатов, реалов и других ценных золотых монет, которые он хранил, как редкость, в ларце, в ящике своего стола. Как только он обнаружил пропажу, он немедля подал жалобу в суд, после чего служанку схватили, допросили, осудили и казнили. А сей добрый горожанин, который хорошо знал законы, потребовал, чтобы ему отдали кожу воровки и заказал себе из нее штаны. Я помню, как он, бывало, похлопывал себя по ляжкам и приговаривал: «Мерзавка, ах, мерзавка!» Эта девушка стащила его золотые монеты, вот он и стащил с нее кожу; но хоть по крайней мере он мстил ей без всякой философии, попросту, с мужицкой жестокостью. Ему не приходило в голову, что он выполняет какой-то священный долг, когда он, смеясь, похлопывал себя по штанам, сделанным из человеческой кожи. И уж лучше бы считать, что воров вешают из предосторожности, для острастки, а совсем не для того, чтобы воздать каждому по принадлежности, как говорит этот Ульпиан. Ибо, если рассудить здраво, человеку ничто не принадлежит, кроме разве его жизни. А почитать своим долгом заботиться о том, чтобы преступник искупил свою вину, – это уж совсем дикий мистицизм, куда хуже откровенного насилия и простой ярости. Что же касается права карать воров, то оно опирается на силу, а отнюдь не на философию. Философия, напротив, учит нас, что все, чем мы владеем, приобретено насилием или хитростью. И вы видите, что когда нас обирает могущественный грабитель, судьи потакают ему. Таким образом, королю разрешается отбирать у нас серебряную посуду, дабы он мог вести войну, как это было при Людовике Великом, когда изъятие ценностей производилось столь тщательно, что сдирали даже бахрому с пологов у кроватей, дабы извлечь из нее золото, вплетенное в шелк. Этот государь прибирал к рукам имущество частных лиц и сокровища церкви, и примерно лет двадцать тому назад, когда я ходил молиться в собор Льесской богоматери в Пикардии, старик ризничий жаловался мне, что покойный король забрал у них все церковные ценности, дабы переплавить их, и изъял из храма даже золотую грудь, отделанную драгоценной эмалью, некогда с великой торжественностью принесенную в дар принцессой Палатинской по случаю чудесного исцеления от рака. Правосудие поддерживало монарха в этих реквизициях и строго карало тех, кто пытался утаить какую-нибудь вещицу от королевских приставов. Стало быть, оно не считало, что эти вещи являются такой уж неотъемлемой собственностью их владельцев, что ее нельзя у них отнять.
– Сударь, – возразил маленький пристав, – эти чиновники действовали именем короля, который владеет всем достоянием королевства и может распоряжаться им по своему усмотрению, затем, чтобы вести войну, строить суда или для любой другой надобности.
– Это верно, – сказал мой добрый учитель, – и все это обусловлено правилами игры. Судьи следуют правилам игры в гусек и смотрят на то, что изображено на картинке. Права государя, охраняемые швейцарцами и разными другими солдатами, там запечатлены. А у этой бедняжки-повешенной не было швейцарской стражи, которая показывала бы на картинке, что она имеет право носить кружева госпожи советницы Жосс. Все точь-в-точь сходится.
– Сударь! – возмутился маленький пристав, – я думаю, вы не позволите себе равнять Людовика Великого, который отобрал посуду у своих подданных, чтобы заплатить жалованье солдатам, и эту подлую тварь, стянувшую чепчик, чтобы покрасоваться!
– Сударь, – ответил мой добрый учитель, – воевать далеко не столь невинно, как пойти покрасоваться к Рампонно в кружевном чепчике. Но правосудие заботится, чтобы каждый остался при своем согласно правилам игры в людском обществе, а это – самая бесчестная, самая бессмысленная и самая неинтересная игра. И хуже всего то, что все граждане должны принимать в ней участие.
– Это уж обязательно, – заметил маленький пристав.
– Вот потому-то законы и полезны, – продолжал мой добрый учитель. – Но они отнюдь не справедливы и не могут быть справедливыми, ибо судья обеспечивает гражданам сохранность принадлежащих им благ, не различая благ истинных от благ ложных; это различие не входит в правила игры; оно вписано в книгу божественного правосудия, в которой никому не дано читать. Вы знаете сказание об ангеле и отшельнике? Однажды на землю спустился ангел в образе человека и в одежде паломника; странствуя по Египту, он постучался вечером в хижину доброго отшельника, и тот, приняв его за путника, накормил его ужином и поднес ему вина в золотой чаше. Потом уложил его в свою постель, а сам растянулся на полу, подложив под себя охапку соломы. В то время как он спал, небесный гость поднялся и, взяв чашу, из которой пил, спрятал ее под своим плащом и скрылся. Он поступил так не для того, чтобы сделать зло доброму отшельнику, а, напротив, для пользы своего милосердного хозяина, давшего ему приют. Ибо он знал, что эта чаша может погубить святого мужа, который чересчур привязался к ней, тогда как господь хочет, чтобы любили только его одного, и ему неугоден служитель, который привержен к мирским благам. Этот ангел, причастный к божественной мудрости, отличал ложные блага от истинных. Судьи не делают такого различия. Кто знает, не погубит ли госпожа Жосс свою душу этим кружевом, которое похитила у нее служанка и которое ей возвратили судьи.
– Ну, а пока что, – сказал маленький пристав, потирая руки, – у нас на земле сейчас стало одной мошенницей меньше.
Он стряхнул крошки, приставшие к платью, поклонился нам и бодро зашагал прочь.