Текст книги "2том. Валтасар. Таис. Харчевня королевы Гусиные Лапы. Суждения господина Жерома Куаньяра. Перламутровый ларец"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 52 страниц)
В этот день мы узнали, что епископа Сеэзского избрали членом Французской академии [229]229
…епископа Сеэзского избрали членом Французской академии. – Французская академия, основанная в 1634 г. кардиналом Ришелье (поэтому ниже она называется «дочерью Ришелье»), с самого начала стала прибежищем косности в науке и угодливости перед властями. Постоянные сорок членов Академии получили ироническое прозвание «бессмертных».
[Закрыть]. Лет двадцать тому назад он выступил со славословием святому Маклу, и оное было признано достойным сочинением. Я охотно верю, что в нем были превосходные места, ибо г-н аббат Куаньяр, мой добрый учитель, немало потрудился над ним до того дня, как покинул епископство в обществе горничной г-жи ла Байлив. Г-н епископ Сеэзский – отпрыск старинного нормандского рода. Его благочестие, его погреба и его конюшни пользовались заслуженной славой во всем королевстве, а родной его племянник, тоже епископ, ведал списками церковных бенефиций. Избрание его никого не удивило. Оно было одобрено всеми, за исключением господ из кофейни Прокоп, которые никогда ничем не бывают довольны. Это – фрондеры.
Мой добрый учитель мягко побранил их за строптивый дух.
– На что сетует господин Дюкло? [230]230
На что сетует г-н Дюкло? – Шарль Дюкло, французский писатель, впоследствии историограф короля Людовика XV, был принят в Академию в 1747 г. (Этот анахронизм вкрался в роман А. Франса при перенесении во второй редакции действия в 20-е годы XVIII в.) Дюкло действительно вел борьбу за признание равенства всех академиков независимо от их сословной принадлежности.
[Закрыть]– сказал он. – Он со вчерашнего дня стал ровней епископу Сеэзскому, у которого лучший клир и лучшая псарня во всем королевстве. Ибо, согласно уставу, академики равны между собой [231]231
Сен-Эвремон, «Академики»:
Годо
А, добрый день, Кольте! Кольте (падая на колени)
Святой отец, простите,Не следует ли мне припасть к святым стопам. Годо
Нет, встаньте, милый друг, я разрешаю вам.Здесь правит Аполлон, мы все пред ним равны. Кольте
Как можно, монсеньер! Ужель простите вы,Чтоб с вами я себя осмелился равнять… Годо
Я не епископ здесь, Кольте, пора вам знать. Вам следует меня Годо именовать.
[Закрыть]. Правда, это дерзкое равенство сатурналий [232]232
Г-н аббат Куаньяр жил при старом режиме. В те времена Французской академии можно было поставить в заслугу, что она установила среди своих членов равенство, коего они не имели в глазах закона. Однако в 1793 году Академия была уничтожена, как последнее прибежище аристократии. (Прим. издателя.)
[Закрыть], которое перестает существовать, как только заседание окончено и господин епископ садится в свою карету, предоставляя господину Дюкло пачкать шерстяные чулки в уличных лужах. Но если господин Дюкло не желает равняться таким образом с господином епископом Сеэзским, чего же он тогда якшается с этой чиновничьей знатью? Почему он не сидит в бочке, как Диоген, или в будке писца на кладбище святого Иннокентия, как я? Ведь только в бочке или в будке писца глядишь сверху вниз на суетное величие мира сего и становишься истинным монархом и полновластным владыкой. Блажен, кто не возлагает надежд на Академию! Блажен, кто живет, чуждый страха и желаний, и сознает тщету всего сущего. Блажен, кто постиг, что одинаково суетно быть академиком или не быть оным. Он ведет беспечально свою безвестную и глухую жизнь. Прекрасная свобода сопутствует ему всюду. Он справляет во мраке тихие празднества мудрости, и все музы улыбаются ему, как своему избраннику.
Так говорил мой добрый учитель, и я восхищался чистым вдохновением, звучавшим в его голосе и сверкавшим в его очах. Но беспокойство юности одолевало меня. Мне хотелось стать на чью-нибудь сторону, ввязаться в спор, объявить себя сторонником или противником Академии.
– Господин аббат, – спросил я, – разве это не долг Академии – привлекать к себе лучшие умы королевства, вместо того чтобы отдавать предпочтение дядюшке епископа, ведающего списком бенефициев?
– Сын мой, – кротко отвечал мне мой добрый учитель, – если епископ Сеэзский суров в своих пастырских наставлениях, а в жизни блестящ и любезен, если он является образцом для прелатов, и притом же произнес славословие святому Маклу, а вступительная часть оного, где говорится об излечении королем Франции золотушных больных, признана высоко достойной, – неужели вы хотели бы, чтобы сие сообщество отвергло его только потому, что у него есть племянник, столь же влиятельный, сколь и обходительный? Поистине это было бы варварской добродетелью – покарать столь бесчеловечно епископа Сеэзского за величие его рода. Академия пожелала пренебречь этим обстоятельством. Это, сын мой, само по себе благородно.
Я осмелился возразить ему по своей юной запальчивости.
– Господин аббат, – сказал я, – не прогневайтесь, но я не могу согласиться с вашими доводами. Все знают, что епископ Сеэзский отличается необыкновенной легкостью характера, и если что и поражает в нем, так это его уменье ладить с различными партиями. Все помнят, как он мягко изворачивался между иезуитами и янсенистами, расцвечивая свою бледную осмотрительность розами христианского милосердия. Он полагает, что сделал достаточно, если никого не задел, а весь свой долг разумеет в том, чтобы умножать свое состояние. Так что вовсе не возвышенностью духа завоевал он голоса знаменитых мужей, коим покровительствует король [233]233
Король был покровителем Академии. (Прим. издателя.)
[Закрыть], и не своим блестящим умом. Ибо, если не считать этого славословия святому Маклу, которое он (как это всем известно) только взял на себя труд произнести, сей кроткий прелат довольствовался для своих выступлений лишь жалкими проповедями своих викариев. Он привлекал к себе лишь учтивостью разговора да своей обходительностью. Но разве этих качеств достаточно для бессмертия?
– Турнеброш, – ласково отвечал мне г-н аббат, – ты рассуждаешь с тем простодушием, коим наделила тебя почтенная матушка, когда произвела на свет, и я предвижу, что ты надолго сохранишь сию младенческую невинность, с чем я могу тебя поздравить. Однако не годится, чтобы твоя невинность делала тебя несправедливым. Достаточно, если она оставит тебя в невежестве. Для бессмертия, кое только что присуждено епископу Сеэзскому, не требуется быть ни Боссюэ, ни Бельзансом [234]234
Бельзанс – епископ города Марселя, проявивший самоотверженность во время эпидемии чумы 1720–1721 гг.
[Закрыть]. Оно не высечено в сердцах потрясенных народов, но вписано в толстенную книгу, и ты должен твердо знать, что эти бумажные лавры не подходят лишь к доблестным головам.
Если среди этих Сорока встречаются люди, у которых больше учтивости, чем дарований, что же ты тут видишь дурного? Посредственность торжествует в Академии. А где она не торжествует? Разве она менее могущественна, скажем, в парламентах или в Королевском совете, где она, конечно, гораздо менее уместна? Да и нужно ли быть человеком исключительным, чтобы трудиться над словарем, который претендует создавать правила речи, по способен только следовать им?
Академисты, или академики, были заведены, как известно, для того, чтобы закрепить правильное словоупотребление в речи и очистить язык от всех загрязняющих его устарелых и простонародных выражений, дабы не появился, чего доброго, еще какой-нибудь новый Рабле или новый Монтень, от которых так и несет простонародьем [235]235
…новый Рабле или новый Монтень, от которых так и несет простонародьем… – Аббат Куаньяр издевается над деятельностью Академии, которая в своей работе над словарем обедняла французский литературный язык, «очищая» его от красочности и богатства народной речи, широко использованной писателями-гуманистами XVI в. Франсуа Рабле и Мишелем Монтенем.
[Закрыть], деревенщиной либо школярством. С этой целью собрали людей благородных, умеющих изъясняться как должно и писателей, коим полезно было научиться сему. Сначала были опасения, как бы эта компания не переделала насильственно весь французский язык. Но вскоре убедились, что опасаться нечего и что академики следуют обиходным правилам речи и отнюдь не намерены вводить новые. Невзирая на их запреты, все продолжали говорить, как говорили раньше: «Я закрываю дверь» [236]236
Совершенно достоверно, что Академия осудила этот оборот.
Привычка в нас сильна и часто заставляетНас говорить не так, как это подобает.Так, часто затвердив иное выраженье,Мы просим дверь закрыть, не чувствуя сомненья:Но, чтобы в декабре к нам холод не впустить,Дверь надо затворить, а комнату закрыть. ( Сен-Эвремон, «Академики».)
[Закрыть].
Ученая компания смирилась, и вскорости труды eгo свелись к тому, чтобы заносить в толстый словарь различные видоизменения речи. Сие есть единственная забота Бессмертных [237]237
В то время Академия еще не занималась присуждением премий. (Прим. издателя.)
[Закрыть]. Покончив с делами, они на досуге не прочь побеседовать между собой. Для этого им требуется, чтобы в их среде были приятные, покладистые, обходительные люди, любезные собратья, согласные друг с другом и хорошо знающие свет. А люди даровитые не всегда бывают таковыми. Гений частенько оказывается необщительным. Натура исключительная редко отличается изворотливостью. Академия сумела обойтись без Декарта и Паскаля. А кто станет утверждать, что она могла бы так же легко обойтись без господина Годо, или господина Конрара [238]238
…так же легко обойтись без господина Годо или господина Конрара… – Епископ Годо и поэт Валантэн Конрар (первый секретарь Академии) – второстепенные литературные деятели XVII в.
[Закрыть], или любого другого с таким же гибким, податливым и осторожным умом?
– Увы! – вздохнул я, – так, значит, это вовсе не синклит божественных мужей, не совет Бессмертных, не верховный ареопаг поэзии и красноречия?
– Отнюдь нет, сын мой. Это сообщество, которое всегда и во всем соблюдает учтивость, этим оно и заслужило широкую известность у чужеземцев, и в особенности у московитов. Ты не представляешь себе, сын мой, какое благоговение внушает Французская академия немецким баронам, полковникам русской армии и английским лордам. Для этих европейцев нет ничего выше наших академиков и наших танцовщиц. Я знавал одну сарматскую княжну, девицу редкой красы, которая проездом через Париж рьяно разыскивала какого ни на есть академика, дабы принести ему в дар свою невинность.
– Но ежели это так, – воскликнул я, – как же академики не боятся запятнать свою добрую славу дурным выбором, за который у нас так часто их порицают?
– Полно, Турнеброш, сын мой, – отвечал мой добрый учитель, – не будем говорить дурно о дурном выборе. Прежде всего во всех делах человеческих следует отдавать должное случаю, а случай, если рассудить хорошенько, есть не что иное, как господний промысел здесь, на земле, единственный путь, коим открыто проявляет себя в здешнем мире божественное провидение. Ибо ты должен понимать, сын мой, что так называемые нелепые случайности и капризы судьбы на самом деле суть не что иное, как торжество божественной мудрости, которая смеется над советами лжемудрецов. А затем во всякого рода собраниях надо все же делать кой-какие уступки прихоти и фантазии. Общество, отличающееся совершенным здравомыслием, было бы совершенно невыносимо; оно зачахло бы под хладным игом справедливости. Оно не чувствовало бы себя ни сильным, ни просто свободным, если бы время от времени не услаждало себя приятной возможностью бросить вызов общественному мнению и здравому смыслу. Предаваться каким-нибудь чудачествам – это небольшой грех великих мира сего. Почему бы Академии не иметь своих причуд, как турецкому султану или красивым женщинам?
Немало противоречивых страстей действует сообща, дабы привести к этому дурному выбору, который возмущает простаков. Добрым людям доставляет удовольствие взять никчемного человека и сделать его академиком. Так, бог псалмопевца Давида возносит бедняка из грязи: Erigens de stercore pauperem, ut collocet eum cum principibus, cum principibus populi sui [239]239
Поднял бедняка из грязи и поставил его рядом со старейшинами, со старейшинами народа своего (лат.).
[Закрыть]. Такие необычайные события повергают в изумление народы, а те, кто их вершит, должны почитать себя облеченными таинственной и грозной силой. А какое удовольствие вытащить этакого малоумца из грязи и в то же самое время пройти мимо какого-нибудь властителя дум! Ведь это значит испить сразу, одним глотком, редкий восхитительный напиток удовлетворенного милосердия и успокоенной зависти. Иначе говоря – насладиться всеми чувствами, полностью ублаготворить себя! И вы хотите, чтобы академики не соблазнились сладостью такого напитка!
Надо еще принять во внимание, что, доставляя себе столь изысканное наслаждение, академики вместо с тем действуют в собственных интересах. Общество, состоящее исключительно из великих людей, было бы весьма малочисленно и оказалось бы скучным. Великие люди не терпят друг друга и совсем лишены остроумия. Их полезно перемешать с маленькими людишками. Это их забавляет. Маленькие выигрывают от соседства, а великие – от сравнения; выгодно и тем и другим. И мы можем только удивляться, с какой безошибочной ловкостью и при помощи какого искусного механизма Французская академия ухитряется придать некоторым из своих членов весомость, которую она приобрела от других. Это такое скопление солнц и планет, где все блещет ярким светом, – не своим, так заимствованным.
Больше того. Дурной выбор просто необходим для существования этого общества. Если бы оно в своем выборе не допускало слабостей и ошибок, если бы оно иной раз не притворялось, что поступает наобум, оно внушило бы к себе такую ненависть, что не могло бы существовать. Оно стало бы в республике слова некиим судилищем среди осужденных. Непогрешимое, оно было бы омерзительно. Какое оскорбление для всех, кого не приняла Академия, если бы избранник всегда был самым лучшим! Дочь Ришелье должна производить впечатление несколько легкомысленной, чтобы не казаться слишком заносчивой. Ее спасает то, что она взбалмошна. Ее несправедливость выгораживает ее, и так как мы знаем, что она капризна, то не обижаемся на нее, когда она нас отвергает. Ей иной раз так выгодно ошибаться, что я вопреки всем внешним признакам склонен думать, что она это делает нарочно. Она прибегает к восхитительным уловкам, дабы польстить самолюбию отвергнутых ею кандидатов. Бывает, что ее выбор обезоруживает зависть. И вот в этих-то ее мнимых ошибках и следует чтить истинную мудрость.
XIV. Бунтовщики
В этот день мы с моим добрым учителем зашли, как обычно, в лавку «Под образом св. Екатерины» и застали там знаменитого господина Рокстронга; взобравшись на самый верх стремянки, он рылся в старых книгах, до которых большой охотник. Ибо все знают, что, несмотря на свою беспокойную жизнь, он любит собирать редкие книги и хорошие гравюры.
Осужденный английским парламентом на пожизненное заключение за участие в заговоре Монмоута [240]240
Осужденный… за участие в заговоре Монмоута… – Монмоут, побочный сын английского короля Карла II, после смерти своего отца (1685) и вступления на престол своего дяди Якова II организовал заговор против него и пытался захватить власть, но был разбит и казнен. Говоря о заговоре Монмоута, А. Франс намекает на военно-монархический заговор генерала Буланже, разоблаченный в 1888 г.
[Закрыть], он поселился во Франции и без конца посылал отсюда разные статьи в газеты своего отечества [241]241
Я не нашел упоминания о г-не Рокстронге в документах, касающихся заговора Монмоута. (Прим. издателя.)
[Закрыть]. Мой добрый учитель опустился, как всегда, на скамейку и поднял глаза на лесенку, по которой г-н Рокстронг сновал, словно белка, с проворством, сохранившимся у него и в преклонном возрасте.
– Слава богу! – промолвил аббат, – я вижу, господин бунтовщик, вы отлично себя чувствуете и все так же молоды.
Господин Рокстронг устремил на моего доброго учителя пылающий взор, озарявший его желчное лицо.
– А почему вы, толстый аббат, называете меня бунтовщиком? – спросил он.
– Я называю вас бунтовщиком, господин Рокстронг, ибо вы потерпели поражение. Побежденный – это бунтовщик. Победители никогда не бывают бунтовщиками.
– Аббат, вы рассуждаете с отвратительным цинизмом!
– Поостерегитесь, господин Рокстронг! Это изречение принадлежит не мне, оно принадлежит весьма великому человеку: я нашел его в сочинениях Юлия Цезаря Скалигера [242]242
Юлий Цезарь Скалигер (1484–1558) – итальянский филолог и медик, проживший свои последние годы во Франции; отец Жозефа-Жюста Скалигера.
[Закрыть].
– Ну, и что ж, аббат? Это скверные сочинения. А изречение его гнусно. Наше поражение, коему виной нерешительность нашего вождя и его слабость, за которую он поплатился жизнью, нисколько не умаляет правоты нашего дела. И честные люди, побежденные мошенниками, остаются честными людьми.
– Господин Рокстронг, мне горестно слышать, что вы в делах общественных различаете честных людей от мошенников. Такие простые определения годились для того, чтобы обозначить доброе и злое начала в битвах ангелов, происходивших на небесах до сотворения мира, кои ваш соотечественник Джон Мильтон воспел с такой потрясающей грубостью [243]243
…в битвах ангелов… кои ваш соотечественник Джон Мильтон воспел с такой потрясающей грубостью. – Имеется в виду исполненная революционного пафоса эпическая поэма английского поэта Джона Мильтона (1608–1674) «Потерянный рай», в которой изображается восстание падших ангелов во главе с Сатаной против небесного самодержца.
[Закрыть]. Но на нашем земном шаре враждующие страны никогда не бывают так уж точно разделены, чтобы можно было без предубеждения либо поблажки отличить воинство чистых от воинства нечистых, ни даже разобрать, какая сторона – правая, а какая – неправая. Так вот оно и выходит, что только успех и может быть единственным судьей правоты дела. Вы сердитесь, господин Рокстронг, что я называю бунтовщиком того, кто побежден. Однако, когда вам случилось добиться власти, вы ведь не потерпели бунта.
– Аббат, вы сами не понимаете, что говорите. Мне всегда не терпелось перейти на сторону побежденных.
– Это правда, господин Рокстронг, вы прирожденный, исконный враг государства. Вы закоснели в своей вражде, ибо вами владеет дух, который наслаждается уничтожением и коему доставляет удовольствие разрушать.
– Аббат, вы считаете это преступлением?
– Господин Рокстронг, будь я государственным мужем и другом монарха подобно господину Роману, я считал бы вас величайшим злодеем. Но не так уж я пылко привержен культу политики, чтобы меня повергала в ужас громкая молва о ваших злодеяниях и покушениях, которые вызывают больше шума, чем причиняют зла.
– Аббат, вы безнравственный человек!
– Не судите меня за это слишком строго, господин Рокстронг, ибо только благодаря этому человек и становится снисходительным.
– На что мне ваша снисходительность, толстый аббат, если вы делите ее между мной, который является жертвой, и этими негодяями из парламента, осудившими меня с гнуснейшей несправедливостью!
– Вы шутник, господин Рокстронг! Говорить о несправедливости лордов!
– А разве она не вопиет к небу?
– Все это, конечно, верно, господин Рокстронг; вас осудили по нелепому обвинительному заключению лорда-канцлера за найденное у вас собрание пасквилей, из коих ни один, в частности, не подлежит преследованию по английским законам; верно и то, что в стране, где разрешается писать все, что угодно, вы понесли наказание за несколько едких статеек; верно и то, что ваше осуждение приняло несколько необычные и своеобразные формы, торжественное лицемерие коих плохо маскировало невозможность осудить вас согласно закону; судившие вас лорды были весьма заинтересованы в том, чтобы разделаться с вами, ибо победа Монмоута и ваша неминуемо вышибла бы их из парламентских кресел. Верно, что ваше осуждение было предрешено заранее в Королевском совете. Верно, что вы своим бегством избавились от своего рода мученичества, правду сказать, не такого уж большого, но тягостного, ибо пожизненное заключение – это мука, даже когда есть разумные основания надеяться, что вскорости освободишься. Но во всем этом нет ни справедливости, ни несправедливости. Вас осудили из соображений государственной пользы. И это весьма почетно. И многие из тех лордов, которые вас осудили, участвовали с вами в заговорах лет двадцать тому назад. Ваше преступление заключалось в том, что вы внушили страх людям высокопоставленным, а такое преступление не прощается. Министры и их друзья вопиют о гибели отечества, когда что-либо угрожает их благосостоянию и положению. Они почитают себя необходимыми для сохранения целости государства, ибо в большинстве случаев эти люди корыстные и чуждые философии. Но это еще не значит, что они дурные. Они – люди. И этим достаточно объясняется их жалкая посредственность, их глупость и скаредность. Но кого же вы противопоставляете им, господин Рокстронг? Других – таких же посредственных, но еще более алчных, ибо они больше изголодались. Народ лондонский терпел бы их, как терпит других. Он ждал вашей победы либо вашего поражения, дабы принять ту или иную сторону. И тем самым доказал свою необычайную мудрость. Народ чрезвычайно осмотрителен, когда он видит, что от перемены хозяина он ничего не выиграет и не проиграет.
Так говорил аббат Куаньяр, а г-н Рокстронг, с пылающим липом, сверкая очами из-под огненного своего парика, закричал ему с лестницы, размахивая руками:
– Аббат! Я понимаю мошенников! И всех этих плутов из министерства и парламента. Но я не понимаю вас, – как вы, безо всякой для себя корысти, просто по злобе, защищаете правила поведения, которых сами они придерживаются лишь потому, что им это выгодно. Выходит, вы хуже их, ибо поступаете так же, не будучи заинтересованным. Это выше моего понимания, аббат!
– Это показывает, что я философ, – мягко отвечал мой добрый учитель. – Такова уж природа истинных мудрецов – раздражать всех других людей. Блестящий пример тому – Анаксагор. Я не называю Сократа, ибо он был просто-напросто софист. Но мы видим, что во все времена и во всех странах суждения созерцательного ума были предметом поношения. Вы полагаете, господин Рокстронг, что сильно отличаетесь от ваших недругов и что вы столь же любезны людям, сколь они ненавистны. Позвольте мне сказать вам, что это – чистейшее заблуждение, плод вашей гордыни и вашего высокомерного духа. В действительности вы в такой же мере, как и осудившие вас, подвержены всем слабостям и всем страстям человеческим. Если вы и честнее многих из них и обладаете непревзойденной живостью ума, – вами владеет дух ненависти и раздора, а это делает вас крайне несносным в просвещенном государстве. Ремесло газетчика, в коем вы столь преуспели, изощрило до крайности необычайную пристрастность вашего ума, и вы, жертва несправедливости, сами отнюдь не отличаетесь справедливостью. То, что я сейчас говорю, рассорит меня, чего доброго, и с вами и с вашими врагами, и я совершенно уверен, что никогда сановник, ведающий бенефициями, не даст мне ни аббатства, ни доходного монастыря, но для меня свобода мысли дороже доходного места. Пусть я восстанавливал против себя всех, но я ублажал душу свою и умру спокойно.
– Аббат! – усмехаясь, сказал г-н Рокстронг, – я вас прощаю, потому что, мне кажется, вы немного свихнулись. Для вас нет разницы между мошенниками и порядочными людьми, – по-вашему, свободный строй ничуть не лучше деспотического и беззаконного правления. У вас какое-то странное помешательство.
– Господин Рокстронг, – сказал мой добрый учитель, – пойдемте разопьем бутылочку у «Малютки Бахуса», и я за стаканом вина расскажу вам, почему мне совершенно безразлична форма правления и каковы причины, которые отбивают у меня охоту менять господ.
– С удовольствием! – отвечал г-н Рокстронг. – Я не прочь выпить с таким сумасбродным резонером!
Он ловко соскочил с лесенки, и мы все трое отправились в кабачок.
XV. Государственные перевороты
Господин Рокстронг был умный человек и не сердился на моего доброго учителя за его чистосердечие. Когда хозяин «Малютки Бахуса» подал на стол кувшин с вином, памфлетист поднял свой стакан и в шутливом тоне провозгласил тост за здоровье г-на аббата Куаньяра, величая его мошенником, другом грабителей, столпом тирании и старой канальей. Мой добрый учитель от всей души ответил ему такой же любезностью, предложив выпить за здоровье человека, который сохранил свой природный нрав не испорченным никакой философией.
– А вот что касается меня, – добавил он, – я прекрасно сознаю, что ум мой совершенно отравлен размышлением. И так как мыслить сколько-нибудь глубоко отнюдь не в природе человека, я признаю, что это моя склонность к размышлениям – нелепая и весьма неудобная привычка. Прежде всего она делает меня совершению неспособным действовать, ибо действие требует ограниченности взглядов и узости суждений. Вы сами удивились бы, господин Рокстронг, ежели могли бы представить себе жалкое скудоумие гениев, которые потрясали мир. Завоеватели и государственные мужи, изменявшие лицо земли, никогда не задумывались над природой существ, коими они распоряжались как хотели. Они целиком замыкались в узких пределах своих широких замыслов, и самые мудрые из них допускали в поле своего зрения лишь очень немногие предметы. Взять, например, такого человека, как я, господин Рокстронг, я бы не мог поставить себе целью ни завоевать Индию, как Александр, ни основать какое-либо государство и управлять им, ни, вообще говоря, пуститься в какую-нибудь из тех грандиозных затей, которые искушают гордость мятежной души. Я с первых же шагов запутался бы в размышлениях и в каждом из своих поступков находил бы основание для того, чтобы остановиться.
Затем, оборотившись ко мне, мой добрый учитель сказал, вздохнув:
– Мыслить – это тяжкий недуг. Да избавит тебя от него бог, Турнеброш, сын мой, как избавил он своих величайших святых и тех, удостоенных его особой любви, кого он избирает для славы вечной. Люди, которые думают мало или не думают вовсе, счастливо устраивают дела свои как в здешнем, так и в ином мире, а тому, кто мыслит, вечно угрожает опасность погубить себя и телесно и духовно, – так много лукавства таится в мысли! Помни с трепетом, сын мой, что ветхозаветный змий – это самый древний из философов и вечный их владыка.
Господин аббат Куаньяр поднес к губам стакан с вином и, сделав изрядный глоток, продолжал вполголоса:
– И вот потому-то, памятуя о спасении души своей, я одного во всяком случае никогда не тщился постигнуть разумом: я никогда не дерзал размышлять о святых истинах нашей веры. По несчастью, я размышлял над поступками людей и над городскими нравами, а посему я уже недостоин быть губернатором острова, как Санчо Панса.
– Вот счастье-то! – смеясь, воскликнул г-н Рокстронг. – Не то бы ваш остров стал вертепом разбойников и грабителей, где преступники судили бы невинных, если бы оные там ненароком оказались.
– Вот и я так думаю, господин Рокстронг, – подхватил мой добрый учитель, – и я так думаю. Весьма вероятно, что ежели бы я управлял новым островом Баратария, там были бы такие нравы, как вы говорите. Вы сейчас одним штрихом нарисовали картину всех государств на свете. Я понимаю, что и мое было бы не лучше остальных. Я нисколько не обольщаюсь относительно людей. И чтобы не возненавидеть их, я их презираю. Я презираю их любовно, господин Рокстронг. Но они вовсе не питают ко мне за то признательности. Они хотят внушать ненависть. Они сердятся, когда им высказываешь самое мягкое, милосердное, доброе и милое, самое человечное из чувств, какое они только могут внушать: презрение. А ведь взаимное презрение– это мир на земле, и если бы люди искренно презирали друг друга, они не стали бы никому причинять зла и жили бы в приятном спокойствии. Все бедствия просвещенных обществ проистекают оттого, что граждане их чересчур о себе мнят и воспитывают свою честь, словно какое-то чудовище, на несчастьях плоти и духа. Это чувство делает их надменными и жестокими, а я ненавижу гордость, которая требует, чтобы человек чтил себя и почитал других, как будто кто-либо из потомков Адама достоин почитания! Животное, которое ест и пьет – кстати, дайте-ка мне выпить! – и предается любви, – это нечто жалкое, хотя, быть может, и занятное, а подчас и не лишенное приятности. Но почитать его – это уж какой-то совершенно бессмысленный, дикий предрассудок. Из него-то и проистекают все бедствия, которые нам приходится терпеть. Это отвратительнейший вид идолопоклонства; и чтобы обеспечить людям более или менее спокойное существование, их нужно прежде всего вернуть к сознанию их собственного ничтожества. Они будут счастливы, когда, уразумевши вновь, что они собою представляют, проникнутся презрением друг к другу и из этого всеобъемлющего презрения никто не посмеет исключить самого себя.
Господин Рокстронг пожал плечами.
– Вы свинья, мой толстый аббат, – сказал он.
– Вы льстите мне, – отвечал мой добрый учитель, – я всего лишь человек и чувствую в себе самом зародыш этой ненавистной мне едкой гордыни, этого чванства, которое толкает людей на поединки и войны. Бывают минуты, господин Рокстронг, когда я готов головой рискнуть за свои убеждения, а ведь это же безумие. Потому что в конце-то концов кто может мне доказать, что я рассуждаю лучше вас, а ведь вы-то совсем плохо рассуждаете. Дайте-ка мне выпить.
Господин Рокстронг любезно наполнил стакан моего доброго учителя.
– Аббат! – сказал он, – вы не в своем уме, но вы мне нравитесь, и я бы хотел понять, что. собственно, вы порицаете в моей общественной деятельности и почему вы ополчаетесь против меня и становитесь на сторону моих врагов, тиранов, обманщиков, грабителей и продажных судей.
– Господин Рокстронг, – отвечал мой добрый учитель, – позвольте мне прежде всего с благодетельным безразличием распространить на вас, ваших друзей и ваших врагов это столь мирное чувство, которое только и может прекратить ссоры и принести успокоение. Позвольте мне не возвышать настолько ни тех, ни других, чтобы считать их заслуживающими преследования закона и призывать кары на их головы. Люди, что бы они ни делали, всегда остаются невинными младенцами, и я предоставляю господину лорду-канцлеру, осудившему вас, разглагольствовать в духе Цицерона о государственных преступлениях. Я не поклонник речей против Катилины, от кого бы они ни исходили. Мне только грустно видеть, что такой человек, как вы, тратит свое время на то, чтобы переменить форму правления. Это самое пустое и самое суетное занятие, какое только можно придумать для своего разума, и бороться с людьми, стоящими у власти, просто бессмыслица, если только это не дает вам средств к существованию и не помогает пробить себе дорогу. Дайте-ка мне выпить! Подумайте, господин Рокстронг, ведь эти внезапные изменения государственного строя, которые вы замышляете, – просто смена людей, а ведь люди по природе своей все похожи один на другого, все одинаково посредственны как в добре, так и во зле, поэтому заменить сотни две-три министров, губернаторов провинций, казначейских чиновников, председателей суда двумя-тремя стами других – значит ровно ничего не сделать, а просто лишь на место Поля и Ксавье посадить Филиппа и Барнабе. А чтобы наряду с этим изменить, как вы надеетесь, и самые условия жизни людей, это никак невозможно, ибо условия эти зависят не от министров, которые ничего не значат, а от земли и ее плодов, от промышленности, ремесел, торговли, от богатств, накопленных в государстве, от способности граждан к вывозу и обмену товаров, – словом, от множества обстоятельств, которые – хороши они или плохи – не зависят ни от монарха, ни от его чиновников.
– Но как же вы не понимаете, мой толстый аббат, – горячо перебил моего доброго учителя г-н Рокстронг, – что состояние промышленности и торговли зависит от государственного управления и что прочные финансы могут быть только в свободном государстве?
– Свобода, – возразил г-н аббат Куаньяр, – это лишь результат богатства граждан, которые сбрасывают с себя цепи, как только становятся достаточно сильными, чтобы быть свободными. Народы достигают свободы в той мере, в какой они могут ею пользоваться, или, лучше сказать, они властно требуют установлений, которые закрепляют за ними права, завоеванные их усилиями.
Всякая свобода исходит от самих народов и их собственных движений. Любой, даже самый непроизвольный их поступок ведет к расширению формы, какую, облекая их, принимает государство [244]244
В то время, когда жил г-н аббат Куаньяр, французы уже почитали себя свободными. Некий г-н д'Алькье писал в 1670 году:
«Три вещи надобны человеку, дабы чувствовать себя счастливым в сей жизни: приятная беседа, изысканные кушанья и полная, совершенная свобода. Мы можем воочию убедиться, сколь отменно наше прославленное королевство удовлетворяет двум первым из этих насущных потребностей; ныне нам остается доказать, что и последняя из трех почитается у нас столь же насущной и мы не менее широко пользуемся свободой, нежели двумя первыми благами. Сие подтверждает и само название нашего государства, и основы, на коих оно было заложено, и нравы, сохранившиеся в нем поныне. Ибо в самом слове „Франция“ содержится понятие Вольности и Свободы, что вполне отвечает замыслу основателей нашей державы, кои, обладая душою возвышенной и благородной и не терпя рабства и подчинения, вырвались из тяжкого плена, возжаждав стать свободными, как и подобает человеку; вот почему они и обосновались в Галлии, стране, где обитал столь же воинственный народ, не менее ревниво оберегавший свою вольность: касательно основ мы знаем, что, закладывая новое государство, создатели его прежде всего стремились быть сами себе господами, а потому они издали законы, которые, ограничивая власть правителя, обязывали его свято блюсти их права и привилегии; а ежели кто-нибудь осмеливается посягнуть на эти права, они приходят в ярость и немедля хватаются за оружие, а коли до этого дошло, тут уж их ничем не удержишь. Что же касается нравов, то Франция так влюблена в свободу, что не терпит у себя рабов; а посему ни турок, ни мавров, попавших в нашу страну, – уж не говоря о каком-либо из христианских народов, – никогда не заковывают в цепи и не держат в колодках; а ежели когда и случается, что во Францию привозят рабов, они так и рвутся сойти на берег и, едва ступив на сушу, радостно восклицают: „Да здравствует Франция и любезная ей свобода!“» («Приятности Франции…», сочинение Франсуа Савиньена д'Алькье. Амстердам, 1670, in 12°, глава XVI, озаглавленная: «Франция – страна свободы для людей всякого происхождения и звания», стр. 245–246.) (Прим. издателя.)
[Закрыть]. И потому можно сказать, сколь ни отвратительна тирания, она существует лишь тогда, когда вызвана необходимостью, а деспотическая форма правления есть не что иное, как тесная оболочка, облекающая слишком хилое и недоразвитое тело. И разве не ясно, что так называемое государственное управление подобно коже у животного, которая лишь облекает тело, но отнюдь не определяет его строения.
Вы же все почитаете кожу, совсем забывая о внутренностях, а это, господин Рокстронг, показывает ваше незнание натуральной философии.
– Выходит, для вас нет никакой разницы между свободным государством и правлением тирана, все это вместе для вас, мой толстый аббат, – просто скотская шкура? Вы даже не видите, что расточительство монарха и хищничество его министров ведут непрестанно к росту податей, а это в конце концов может довести до полного упадка земледелия и истощить торговлю.
– Господин Рокстронг, ведь для одной и той же страны в одно и то же время возможен лишь один образ правления, подобно тому как у животного может быть только одна шкура. Изменять государственный строй и исправлять законы следует предоставить времени, а, как сказал некто, время – это человек обязательный. И оно трудится над этим с неутомимой и милосердной медлительностью.
– А вам не кажется, мой толстый аббат, что следует помочь этому старцу, который посиживает себе на часах с косой в руке? Вы не думаете, что революция вроде той, что произошла в Англии или Нидерландах, оказывает какое-то действие на положение народов? Нет? Так на вас, старого дурня, следовало бы напялить зеленый колпак!
– Революции, – возразил мой добрый учитель, – совершают затем, чтобы сохранить нажитое добро, а не затем, чтобы добыть новое. И со стороны народов и с вашей стороны, господин Рокстронг, это безрассудство – возлагать какие-то надежды на свержение монарха. Народы восстают время от времени, дабы закрепить за собой вольности, когда им грозит опасность лишиться их. Но они никогда не обретают этим новых вольностей. Они удовлетворяются обещаниями. Поистине достойно удивления, господин Рокстронг, с какой легкостью люди идут на смерть из-за пустых слов, лишенных всякого смысла. Это еще Аякс приметил. Вот как поэт говорит его устами: «Я думал, в юности деянье слов сильнее, но ныне вижу я – могущественней слово». Так говорил Аякс, сын Ойлея. Господин Рокстронг, я умираю от жажды!