355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Перфильева » Во что бы то ни стало » Текст книги (страница 5)
Во что бы то ни стало
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:46

Текст книги "Во что бы то ни стало"


Автор книги: Анастасия Перфильева


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

Вдвоем с Алешкой – девочкам Кузьминишна приказала: «Здесь дожидайтесь!» – они быстро пошли к поезду.

Вагоны шумели, в окошках двигались люди. Минуту назад кипевшая на пустыре жизнь, казалось, перебралась туда. От водокачки черным пятном надвигался паровоз, у опустевших подвод еще бродили санитары…

Алешка показал рукой:

– Вон идет, сухонький такой, в фуражке! Видите?

И Кузьминишна, оставив его, решительно пошла вперед одна. Что говорила она старичку в косоворотке, Алешка не слышал. Угадывал только, что просит о чем-то, сжав руки, высоко подняв седую голову. Потом они оба пошли вдоль поезда.

Все пристальнее всматривалась Кузьминишна в идущего рядом с ней усталого человека. То ли видела она уже когда-то его немолодое лицо, то ли в ответ на ее рассказ в его глазах засветилось не похожее на простое внимание участие.

– Вы просите за двух малолетних, – медленно сказал наконец Андрей Николаевич, – из которых одна потеряла мать в районе станции Тихорецкая летом прошлого года и имела родственников в Москве?

– Да. – Кузьминишна отвечала раздельно и ясно, только горькая складка у рта выдавала ее волнение. – Писала я им не раз, ответа не было. Может, и нет никого в живых. Второй девочки мать в Саратове была, так и она жива ли? Время такое… А я стара. Помру, что делать будут? Заберите вы нас с собой, а я, покуда сил хватает – слово мое верное, – любую работу дадите, отслужу.

– Вы говорите… – Андрей Николаевич остановился, прямо глядя Кузьминишне в глаза. – Нет, позвольте, теперь я спрошу. Сами вы тоже из Москвы?

– Двадцать восемь лет в людях там прожила.

– И родились в Москве?

– Уроженка Витебской губернии.

– Фамилия?

– Лицкалова. Звать Дарья.

Она замолчала, охваченная щемящим предчувствием. И он молчал тоже. Точно решившись, спросил:

– Скажите, Дарья Кузьминишна, о дочери вашей, Марье Антоновне Лицкаловой, работающей в настоящее время в Москве, последние годы вы ничего не знаете?

Кузьминишна пошатнулась. Ослабевшие руки упали вдоль тела, она прислонилась к подножке вагона.

– Машенька… – глухо проговорила она. – Дочка моя единственная! Живая?

– По просьбе Марьи Антоновны, прибыв сюда, я безуспешно наводил о вас справки по ближним станицам. Из поселка Куричья Коса мне сообщили, что вы выбыли неизвестно куда. Я рад и счастлив встретить вас здесь!

Кузьминишна подняла к груди руки.

– Машенька!.. – повторила она. – Чуяло мое сердце… Каким же добрым словом вас отблагодарить? Дожила и я до радостной вести, до красного дня!

ДОМОЙ!

Поезд шел на север.

Стучали на расшатанных рельсах колеса, качались вагоны, убегала серая, засыпанная шлаком насыпь. Шагали навстречу разбросанные по степи мазанки, хутора. Плыли обмытые утренней росой и весенним ветром поля.

Лена отодвинулась от вздрагивающей, пахнущей карболкой стенки, прижалась лбом к стеклу. Стекло было прохладное, Лена прижалась к нему по очереди и щеками – в вагоне было жарко. Посмотрела вниз.

Дина спала, открыв рот. Прядка рыжих волос сбилась ей на щеку, она во сне смахнула ее, повернулась на бок… Лена вытащила из-под себя зеленый прутик, свесилась, пощекотала Дине нос. Та чихнула и проснулась.

– Мухи какие-то… – сказала сердито.

– Это не мухи, это я. Лезь сюда, станция.

Дина мигом вскарабкалась по столику на верхнюю полку. Девочки легли рядом, уткнувшись носами в стекло. Показалась узкая деревянная платформа, здание вокзала с чахлыми акациями, заколоченные низкие дома… Серый забор облепили, как мухи, люди на мешках, с узлами… Но поезд, не останавливаясь, уходил дальше.

– Почему проехали? – спросила Лена.

– Мы же санитарный! Видала, двери позакрывали? Никого не сажают.

– Почему?

– Мешочникам и беженцам нельзя. И с подножек и с крыш сгоняют. Нельзя.

– Мы больше не беженцы?

– Конечно, нет! Вчера одну с ребеночком все-таки посадили… На паровоз.

– На паровоз?

– Ага. К машинисту.

– Конечно, пусть тоже едет…

Лена поводила пальцем по стеклу.

– А Москва еще далеко?

– Может, пять дней, может, десять. Сперва Ростов.

– А Саратов?

– Саратов, может, двадцать.

Сзади щелкнула, отодвинулась дверь. На пороге купе стояла девушка в красной косынке, та самая, которой Дина приносила тогда воду. Она держала деревянную шайку, какой-то сверток…

– Девчоночки, стричься-бриться айда!

Красная косынка порхнула на голове. Девушка была в клеенчатом фартуке, на ногах – горбоносые деревянные чеботки. Дина слезла, стащила Лену.

– А бабушка наша где?

– Цела, не пропадет. Пошли!

– Они вышли в коридор. Двери других купе были закрыты, по ним ползали солнечные пятна. В конце коридора перегородка, разделявшая купе, была снята, получилось что-то вроде комнаты, где стояли три стола.

Девушка отворила дверь тамбура. Неровно двигалась площадка, под ней мерно раскачивались буфера, мчалась куда-то серая земля. В первом купе соседнего вагона у раскаленной железной печурки было так жарко, что даже в открытое окно не залетал свежий воздух. На печурке стояло кипящее ведро, у окна табуретка, висели в простенках халаты. Девушка сказала:

– Ты первая садись. Волосы – золото! Снимать жалко.

Она накинула на Дину халат – та стала смешная, вроде старушки, – вынула из шкафчика ножницы, машинку… Держась подальше от печурки, Лена смотрела, как ножницы ловко щелкают над Дининой головой, а срезанные рыжие прядки летят на пол, блестя на солнце.

– Не вертись, ухо отстригу! – крикнула девушка.

Дина вдруг стала похожей на Алешку. Девушка пощелкала машинкой – она превратилась вовсе в незнакомую: голова круглая, как арбуз, белая, а лицо темное, надутое…

– Теперь ты.

Лене стало страшно. Но она послушно полезла на табуретку. Девушка подсадила ее, и холодные ножницы задвигались над ухом. На пол полетели светлые прядки, смешались с рыжими и тоже заблестели. Лена ежилась, от печурки тянуло жаром, вода в бачке весело булькала. Машинка ползла выше, выше, и девушка засмеялась:

– Вот и не признает вас теперь бабка. Чистые мальчишки! Мыться давайте!

Развернула сверток, в нем были два одинаковых платья, грубые веревочные тапки, белье… В окошко дунуло прохладой, пропел близкий паровозный гудок. Вагон застучал тише, тише и остановился.

* * *

Кузьминишна вышла на площадку.

Солнце, горячее солнце ослепило ее. Оно лилось из распахнувшейся двери, рвалось из щелей заколоченного окошка.

Кузьминишна сняла повойник. Седые волосы сразу растрепал ветер, теплый и душистый. Пахло травой, распустившимися почками – поезд стоял в степи у разъезда, а рядом с насыпью качались две тонкие, точно обнявшиеся березки. Ветки у них были прозрачные от солнца. За березками стелился низкорослый ольшаник. А дальше, у неровного, в бурых пятнах обрыва, темнел перекинутый через овраг странно знакомый мост.

Кузьминишна ступила на подножку. Ветер тотчас подхватил подол юбки, завернул вокруг ног. Солнце обдало жаром руки в засученных рукавах.

Прислонившись к двери, Кузьминишна смотрела вперед.

Так много передумала она в эту первую короткую ночь их нового пути! Перебрала в памяти всю свою горькую жизнь, переговорила сама с собой о том, что ждет ее теперь, о нежданно-негаданно пришедшей вести от дочери, о скрытых своих надеждах и радостях.

Кузьминишна никогда, даже в самые трудные минуты, не сомневалась, что много перенесшего человека рано или поздно ждет радость.

Дочь!

Кузьминишна вспомнила, как ее привезли когда-то из деревни в огромную шумную Москву, оторвав от грудного ребенка, в кормилицы к незнакомым, чуждым людям. Как, одетая в богатый шуршащий сарафан и расшитый повойник, она впервые вышла из детской в громадный зал с желтым сверкающим полом и тонконогими, как пауки, стульями… Как ей навстречу из большой блестящей двери вышла такая же нарядная кормилица с ребенком на руках. Кузьминишна поклонилась, та поклонилась тоже. Кузьминишна подняла руку, поправила розовый атласный бант у ребенка на одеяле – незнакомка тоже поправила бант на таком же одеяле. И только позже Кузьминишна догадалась – это зеркало…

Вспомнила она, как тосковала по собственной, брошенной в деревне девочке. Тосковала до того, что чуть не пропало молоко, несмотря на привозимое ящиками черное пиво. Как умолила наконец Лизину мать, чтобы Машеньку позволили привезти из деревни и – вот счастье! – тоже взяли в дом.

Прошлая нужда заставила Кузьминишну примириться с положением подневольного человека. Потом она всей душой привязалась к своей воспитаннице. Маша и Лиза росли вместе, хотя Кузьминишна, конечно, ни минуты не забывала, что они из разного мира. Но вот Маша, молоденькая девушка, убежала от Евлаховых, оставила мать, ушла. Ушла от оскорбительных насмешек подросшего хозяйского сына, от унизительного состояния зависимости… Как тосковала Кузьминишна! Оплакивала сперва дочь как погибшую. Но постепенно успокоилась, а там и начала радоваться, что девушка пробивает себе дорогу, не похожую на ее собственную. Маша жила в другом городе, извещала иногда о своей трудной самостоятельной жизни…

Лиза вышла замуж. Всю свою нежность Кузьминишна перенесла на ее детей, Игорька и Лену. Далекая от событий большой жизни, как стеной огражденная домашней работой и заботами, она плохо понимала, что старый мир недолговечен. И, когда в семнадцатом году он рухнул, а на смену ему ворвался новый, полный надежды, борьбы и побед, Кузьминишна продолжала, как долг, выполнять свои обязанности, не позволяя себе задумываться над тем, что и ее жизнь тоже может измениться. Увезенная из Москвы Лениной матерью, два года проскиталась она по Украине, оберегая и пестуя чужих детей, ничего не зная о собственной дочери.

И вот Маша, надежду на встречу с которой Кузьминишна берегла как свою последнюю заветную мечту, откликнулась, нашлась. Она ждала ее в далекой Москве, думала о ней, искала. Это была награда за все годы терпения и веры!

Кузьминишна провела рукой по глазам, огляделась.

Высокая железнодорожная насыпь полукругом подходила к мосту, где-то под ним журчала речушка. Впереди свободно убегали в степь прямые рельсовые нити.

Да, это был тот самый мост, где прошлым летом остановились два встречных состава, один с севера, другой с юга, и где в последний раз Кузьминишна видела Лизу, а Лена – свою мать!

«Мы вернемся, Дарьюшка, мы сейчас вернемся! Пусть Лена с тобой…»

Эти слова врезались в память Кузьминишны. Она как будто снова услышала их, увидела бегущих к мосту офицера-патрульного и женщину с мальчиком в синей матроске… Но в степи было тихо, путь за мостом открыт, и только небо синело над головой да перекликались чьи-то голоса.

Кузьминишна слишком много увидела и поняла за этот год, чтобы ждать встречи со своей бывшей барыней. Кто знает, жива ли она? А если жива, то куда отбросил ее бушующий над страной могучий вихрь? Не в чужую ли сторону? Потому что слишком крепко держало ее за собой прошлое, а прошлому этому не было возврата, не было места в новой жизни – это Кузьминишна знала твердо.

Она вздрогнула. Ее звали настойчиво и звонко:

– Нянечка, а мы вот!

Вдоль насыпи бежали две девочки. Кузьминишна не сразу узнала их.

– Леночка! Динушка… Вы ли?

Они были новые, до того изменившиеся: круглые, светлые без волос головы, отмытые до блеска лица, одинаковые платья…

– Бабушка, смотри!

Дина, приплясывая, показывала веревочные тапочки.

– Нянечка, нам гулять велели, тот, старенький, приходил. Сказал, бегите веток наломайте! В паровозе чего-то чинить будут, так можно… – И Лена вдруг подпрыгнула, закружилась так, что платье раздулось колоколом.

– Его звать Андрей Николаевич, – строго поправила Кузьминишна.

Она тоже сошла вниз. От вагонов к ольшанику, к березам уже спускались обрадованные остановкой раненые. Они садились на землю, подставляя солнцу худые лица. Двое с костылями легли под березками, закурили.

– Мы и к Алешке бегали! – рассказала Дина. – Только туда не пускают. Бабушка, а зачем он не с нами, в последнем вагоне едет? Он с тем, с Иван Степановичем? Худо ему, да?

Кузьминишна, подумав, ответила:

– Доченьки, вы его не тревожьте, горюет мальчишка. И березки ему тоже наломайте. Как не горевать – близкий человек в беде! Радость-то не ко всем в одно время… – Она не договорила.

К ним бежала девушка в красной косынке.

– Мамаша, Андрей Николаевич вас зовет. С начальником они к паровозу пошли. А мы с вами, девчоночки, айда за березкой! Ну, кто первый?..

Скинув чеботки, она подхватила за руки Лену с Диной, и все побежали с насыпи вниз по мягкой теплой траве.

МОСКВА

Москва. Лето двадцатого года.

Безоблачное, беспощадное небо над прямыми и изогнутыми улицами и переулками, над бесконечными рядами каменных и деревянных домов, над Красной площадью, над золотоглавыми церквами, в которых еще служат, над обмелевшею рекой и ее чугунными мостами.

Притихшие заводы. Заколоченные и разбитые витрины магазинов со снятыми вывесками. Длинные очереди. Бульвары с побледневшими от зноя липами, водопроводные колонки без воды, газовые фонари без стекол… Трамваи почти не ходят. На центральных улицах и площадях редкие извозчичьи пролетки, между ними самодельные тележки со старательно прикрытыми и увязанными мешками. Одинокие, непривычно грохочущие грузовики. Переулки с рядами уродливых тумб и ощетинившейся между камнями невытоптанной травой.

Улицы пусты. Прохожих мало, они озабоченны, торопливы, одеты очень разнообразно. За кумачовым платочком спешащей куда-то девушки ныряет потерявший форму черный котелок, гимнастерку военного покроя или кожаную тужурку сменяет чесучовый пиджак с перламутровыми пуговицами, парусиновую косоворотку с вышивкой и кистями на поясе – куртка и лихо заломленная фуражка рабочего.

И тут же, в притушенном суровыми буднями городе, – новое. Вот с песней прошли от здания исполкома, бывшего офицерского собрания, уезжающие в Сибирь комсомольцы с винтовками и красными повязками на рукавах. У дверей недавно открытого музея стоят школьники, и молоденькая учительница, показывая на площадь, с жаром объясняет им что-то. А на самой площади под громадным, в рост, щитом-плакатом собрались, чтобы идти на районный субботник, служащие какого-то учреждения – молодежь с лопатами, старики с ведрами в руках…

В одном из переулков между Пречистенкой и Арбатом к одноэтажному, с мезонином и колоннами особняку, на резной ограде которого сидели рядком любопытные воробьи, подъехала телега. Поверх сваленных в нее узлов, тючков и свертков сидела девушка в красной косынке и деревянных чеботках.

Было раннее утро. Особняк еще спал, широкие его окна спокойно смотрели в переулок, и каменный лев, присевший на лестнице у подъезда, мирно дремал, положив голову с отбитым ухом на согнутую лапу.

Воробьи с шумом порхнули с ограды на разросшийся куст сирени в палисаднике: девушка, прикрикнув на лошадь, соскочила на мостовую, и деревянные ее чеботки копытцами прощелкали по камням к воротам особняка. Дубовая дверь подъезда была закрыта. Но девушка так громко заколотила в нее, что одно из окон распахнулось, и заспанная девчонка испуганно пискнула:

– Ктой-то там?

– Вещи принимайте. Прибыли!

– Ой, прибыли! А Марья Антоновна к вечеру ждала!

Окошко захлопнулось, девчонка выбежала из подъезда. За ней, шаркая веревочными тапочками, торопилась женщина в очках.

– Сами, сами когда будут? – пищала девчонка. – Марья Антоновна в наробразе с ночи дежурит… Передали, вас под Раменском на карантине держат!

– Пропустили. Раненых там сдавали, а нас пропустили. В сортировочной ночевали.

Девушка прошла в дом. Женщина с девочкой, поахав, стали перетаскивать на мощенный плитами крытый дворик узлы и свертки. Девчонка громко считала их, с опаской косясь на каждый, точно он был живой и мог укусить ее.

– Вы бы после с вещами! – крикнула из окна девушка. – Кобылку покормить, и обратно…

– Надо учесть, – строго сказала женщина в очках. – Все – в дезинфекцию. Возьмите из кладовой миску отрубей, вода в кухне, в баке.

Девчонка нырнула в черный ход, а лошадь, будто почуяв, что разговор идет о ней, подтащила телегу к воротам. И вдруг попятилась, насторожив уши.

В переулке гудел грузовик. Высокий, с облезлым кузовом, затормозив, он чуть не наехал на тумбу, остановился у палисадника. В кабине рядом с шофером сидела женщина в светлой блузке, с гладко зачесанными волосами. Она отворила дверцу, позвала:

– Кто там есть, подойдите!

Женщина в очках заспешила к воротам.

– Марья Антоновна, вы чувствуете?

– Да, я уже знаю. – Приехавшая говорила спокойно, со сдержанным волнением и радостью. – Удалось достать в деткомиссии машину, еду им навстречу. Часть с вокзала пошла пешком, будет трудно. Вещи приняли? Пусть сразу готовят обед, у них было плохо с питанием. Андрей Николаевич только что звонил мне в наробраз. Ясно все? Ну, еду.

Она захлопнула дверцу, грузовик потрясся, как в лихорадке, и затарахтел по переулку… Выехали на широкую пустую улицу, пересекли площадь и дальше, мимо липового бульвара, мимо памятника Гоголю, мимо высоких и низких, только просыпающихся домов вниз к набережной, за которой лениво текла золотисто-розовая от встающего солнца река.

Под мостом уже плескались худые загорелые мальчишки, по колено в воде стояли застывшие рыболовы. Вдоль набережной поднимались, смыкаясь, новые высокие дома и дальше – уступы стен, дворцы и остроконечные башни самого прекрасного, что есть в Москве, – древнего Кремля.

Марья Антоновна молча сидела рядом с шофером. Пристально оглядывала еще тихие улицы, редких прохожих. Грузовик поднялся в гору мимо Большого театра, сбегающей вниз Китайской стены, памятника Ивану-печатнику – к Лубянке. И здесь, огибая площадь с лучами расходящихся от нее улиц, вдруг замедлил ход – Марья Антоновна положила на плечо шофера руку и сказала:

– Остановите. Это они!

В середине площади, на сквере вокруг фонтана, на его балюстраде, прямо на земле, сидели и стояли ребята, человек двадцать; мальчишки в темных штанах и рубашках, некоторые в веревочных тапках, другие босоногие, девочки в длинных и коротких одинаковых платьях, все бритоголовые, худые…

Взрослых среди них было двое: старичок в пенсне и косоворотке, а у скамейки, окруженная ребятами поменьше, – низенькая, до боли знакомая старушка в сборчатой юбке и полосатом повойнике. Она бойко объясняла что-то подошедшему к фонтану милиционеру.

Марья Антоновна спрыгнула с подножки на ходу. Ребята, как один, повернулись на шум подходившей машины. Только старушка, придерживая худенькую девочку, продолжала разговор.

Но вот и она замолчала – увидела грузовик, шедшую от него Марью Антоновну… Та стремительными шагами огибала сквер.

Старушка отпустила девочку. Повернулась. Ждала, смотрела, не говоря ни слова, точно не веря себе.

– Это вы? Это вы? – громко, сдерживая желание перебежать последние, отделявшие ее от скамейки шаги, сказала Марья Антоновна. – А я с машиной из детского дома. Здравствуйте все!..

Слова ее толкнули, разбудили Кузьминишну.

Она вся потянулась вперед. Пальцами большой морщинистой руки провела по глазам. Встрепенулась, снова застыла…

И столпившиеся вокруг скамейки усталые, грязные, истомленные дорогой и впечатлениями дети с удивлением увидели, как приехавшая вместе с ними всегда такая хлопотливая и решительная старушка, которую некоторые даже побаивались, упав головой на грудь незнакомой женщины, навзрыд плакала, обнимая и гладя ее дрожащими руками. А та, морща губы, смеясь и сдерживая слезы, наклонялась к ней и повторяла:

– Перестаньте, мама… Будет, не надо! Вот и свиделись… Не надо, перестаньте!..

НОЧЬ, ТИШИНА…

На следующий день с утра врач начал осмотр прибывших с юга беспризорных и безнадзорных ребят, будущих воспитанников детского дома.

Внизу в канцелярии происходил опрос прибывших. Андрей Николаевич и Марья Антоновна заполняли на них новые и сверяли уже имевшиеся карточки. Много здесь было неожиданностей, расхождений в сведениях, недомолвок. Кое-кто по неизвестным причинам скрывал свою фамилию, имя или даже то – при каких обстоятельствах потерял родителей. Много было радости, когда привезенному ребенку вдруг сообщали, что родители его живы и он будет переправлен к ним при первой возможности куда-нибудь на Украину или за Урал. Много острого, недетского горя, когда надеявшийся на встречу с близкими маленький человек узнавал, что у него больше никого нет и он останется здесь, в незнакомом городе, с незнакомыми воспитателями… Эту весть старались смягчить, показать, что он не один, с такими же товарищами по несчастью, в новой большой семье.

Так было и с Диной.

Марья Антоновна, опрашивавшая ее, отошла к окну и долго рассматривала на учетной карточке деткомиссии фотографию угрюмой широколобой девочки и скупые строчки под ней: «Отец убит в г. Баку в мае 1919, мать умерла от голода в Саратове. Помещена в приют, скрылась».

Сомнений не было, девочка эта была Динора Ковзан, дочь сотрудника Азербайджанского представительства, безуспешно разыскиваемая товарищами погибшего и волею случая встретившаяся в Армавире с Кузьминишной.

Надо было теперь сказать ей, что она останется в Москве, сказать о смерти матери. Посмотрев еще раз на Дину, Марья Антоновна подумала, что эта бойкая, энергичная девочка примет известие внешне спокойно, но замкнется в себе и что с нею вообще будет нелегко. Слишком смело встретила она испытующий взгляд Марьи Антоновны, слишком настороженно, хоть и честно отвечала на вопросы.

Карточку Алексея Лопухова, сына работницы Армавирского комитета, расстрелянной в восемнадцатом году белогвардейцами, Марья Антоновна убрала в стол, не перечитывая. Она знала о нем уже многое от Андрея Николаевича; знала, что Алешка весь долгий путь от Армавира не выходил из изолятора, ухаживая за тяжело раненным командиром. И что командир этот – единственный близкий мальчику человек. И не раз во время переезда от площади к дому Марья Антоновна останавливала взгляд на сосредоточенном мальчишке, присевшем у борта грузовика и с суровым вниманием рассматривавшем город.

Про Лену же в первый вечер, когда остались с Кузьминишной одни и переговорили обо всем, она сказала так:

– Евлахова, видимо, останется тоже здесь. Но я прошу вас, мама: никогда не упоминайте, что этот дом принадлежал раньше ее деду. Не нужно, совсем. Понимаете? Сама она вряд ли что-нибудь помнит. Хорошо? С сегодняшнего дня – она воспитанница нашего детского дома…

* * *

– Ленка, ты спишь? Лена…

Сквозь сон Лене показалось, кто-то осторожно и настойчиво трогает ее. А сон был большой и страшный. Лена снова жила в цирке, только теперь это был не цирк, а поезд, и вместе с ними он увозил одетых в кафтанчики крыс. Крысы то и дело убегали в тамбур стричься, возвращались в веревочных тапочках, шлепали по вагонам, а под потолком качались перепутанные лестницы, и клоуны тихо спрашивали: «Спишь?.. Ты спишь?..»

Лена с трудом оторвала от подушки голову. На кровати сидел кто-то с оттопыренными ушами, в длинной рубахе.

– Ленка…

Из высокого незавешенного окна светила луна. Рядом спала разметавшаяся девочка, та самая, что говорила, когда их утром осматривал врач, что ребра выпирают у нее с голодухи и съесть она может зараз пять тарелок горохового супа, а если не дадут, помрет. Соседняя кровать была пустая, подушка на ней торчала горбом.

– Спишь…

Дина поджала ноги, затихла.

– Дина, ты что? Дина!

Лена села. На ней была такая же рубаха, она долго вытаскивала ее из-под себя.

– Ди-ин…

Та молча раскачивалась. Тогда Лена на коленках переползла к ней, насильно отвела от лица руки, шепотом спросила:

– Болит у тебя? Зубы?

– Она говорит: «Пойми, не маленькая, здесь у своих будешь, хорошо будет, учиться будешь». Я знаю, не маленькая. А может, я не могу? Может, это неправда, в Саратове? Он далеко, Саратов! Я в приюте была, меня, как папка умер, отдали. И убежала! Там меня под портрет ставили…

– Зачем под портрет?

– Зачем? Эх ты, молчи уж!.. – Дина покачалась, и Лена со страхом увидела, что в глазах у нее, как бусины, стоят две большие невыплаканные слезы. – Меня там тоже так: намыли, состригли, спать положили… А потом чуть что – сами обедают, а меня под портрет какой-то на… начальницы старой. И весь день, как заразная, никто не смей подходить! Девчонку новую привели, кроватей не хватило, ее со мной в одну… А она… она напустила ночью, на меня же наябедничала – и опять под портрет… Я разве виновата? За что?

Дина вдруг повалилась на кровать, давясь, суя в рот простыню. Лена тихонько гладила ее рубашку. Луна светила ярко, на полу лежали белые квадраты, по ним вдруг перекатилась тень – к кроватям подходила проснувшаяся воспитательница.

– Девочки, почему не спите?

Лена сжалась, Дина не шевельнулась.

– Зачем вдвоем легли? Сейчас же по своим местам! Слышите?

Она говорила тихо, но на ближних кроватях поднялись с подушек головы, кто-то спросил испуганно:

– Что, приехали?.. Кого?..

Дина слезла с Лениной кровати, молча пошла к своей. Воспитательница подоткнула на Лене одеяло, зевнула:

– Ох, спать! Днем нашепчетесь. Спать!..

Снова стало тихо. Лена лежала с раскрытыми глазами. Она знала, Дина не спит, притворяется. Сон подползал отовсюду. Из окна опять потянулись лестницы, голубое пятно на потолке закивало головой… Лена послюнявила палец, провела по глазам – пятно пропало. Шепнула:

– Ди-ин…

С кровати прошелестело:

– Спи ты… А я все равно, все равно…

Лена спустила ноги, пригнувшись, перебежала к Дининой кровати.

– Я к тебе, давай вместе, она не услышит. Мы тихонечко!..

Как мышонок, юркнула под жесткую простыню, прижалась к Дине и поняла: та не плачет, глотает что-то, дергая плечом.

– Мы тихонечко… Я с этой стороны, а проснемся – и к себе.

– Нету… Нету больше никого!

– А нянечка?

– Тебе-то хорошо! Ты не одна. А я…

В первый раз Лена почувствовала – Дина сейчас не старшая, не сильная. Вспомнила отчего-то своих негритят, станицу, базар… Подсовывая Дине за спину негнущееся одеяло, забормотала, сама не понимая, почему так сладко и тревожно было видеть ее сморщенное лицо с распустившимся ртом, зажмуренными глазами:

– Ты спи, спи, Диночка моя, куколочка моя…

Девочки затихли, обняв друг друга. И луна, ярко светившая с ночного неба, стала гаснуть, бледнеть.

Алешка в эту ночь тоже не спал.

Прошедший день был смутный и беспокойный. На рассвете, когда их поезд остановили под Москвой и раненых начали перевозить машинами в госпиталь, он простился с Иваном Степановичем.

За время пути Ивану Степановичу становилось то хуже, то легче. Когда он терял сознание, Алешка не отходил, держал тяжелую горячую руку, давал пить. Когда было лучше, дежурившая в изоляторе сестра выпроваживала мальчика в тамбур, в коридор, подышать свежим воздухом. Изолятор – это был вагон для тяжело раненных, для смертников, как грубо и точно окрестили его раненые. Само слово не пугало Алешку, он и в Армавире видел немало смертей. Но применить его к Ивану Степановичу было дико и страшно.

А еще страшнее стало в ночь, когда лежавший за перегородкой раненный в живот красноармеец перестал стонать и его, привязанного к носилкам, закрытого с головой, спустили, не останавливая поезда, на глухом полустанке. Иван Степанович в ту ночь лежал тихо, обросший бурой щетиной, исхудавший до костей, и только часто одергивал на себе сползавшее одеяло.

Утром проведать его в изолятор пришла Кузьминишна. Она всюду находила работу. И тут сразу протерла мокрой тряпкой пол, сменила воду в кружке. Алешка вышел за ней в коридор, спросил:

– Бабушка, чего он все руками то за постелю, то за себя хватается? Плохой он, бабушка? Совсем плохой?

Впервые называл так Алешка Кузьминишну.

– Сыночек… – тихо ответила она. – И я давеча заметила. Ты его не тревожь. Обираться начал, горе наше… Сиротинка ты моя ласковая!

Это было сказано таким грустным, берущим за душу голосом, что Алешка схватил старушку за руку, прижался к ней лицом. Прошептал глухо:

– Помрет он… А я, я…

– Слезами горю не поможешь, сынок! Я к тебе скоро опять прибегу. В том вагоне пол подмою и прибегу.

Вторую половину пути Ивану Степановичу стало немного лучше. И Алешка, знавший, что поезд забрал в Ростове, кроме раненых, два вагона беспризорников, сбегал к Лене с Диной – любопытно ему было поглазеть на них. А потом приехали к Москве. В Раменском, когда из опустевшего изолятора Ивана Степановича перенесли в легковую машину, чтобы везти в госпиталь, врач поезда сказал:

– Мальчик, ты свое дело сделал. Теперь иди в детские вагоны!

И Алешка, привыкший за дорогу к тишине изолятора и одиночеству, скоро очутился среди кричащих, взбудораженных приездом в столицу ребят.

Они приняли его по-разному. Одни приветливо, другие враждебно. Рослый парень, гордившийся лохмотьями, которые, несмотря на требование, отказался сменить, добродушно-презрительно оглядев Алешку, рявкнул: «Наше вам с кисточкой!» – и сильно ущипнул за ляжку. Алешка, конечно, мог бы дать сдачи, да не до того ему было… В глазах все еще стояло белое лицо Ивана Степановича, слышались его слова:

«Помни, детского дома держись…»

Ребята, несмотря на окрики из сил выбивавшихся воспитательниц, Кузьминишны, помогавшей им, и даже Андрея Николаевича, расползались во время стоянки поезда, как муравьи. Кто-то уже сделал попытку сбежать, кто-то успел обокрасть на вокзале лоточницу, сменять казенную рубаху на папиросы и хуже того – на самогон. Кто-то из-за черных сухарей в кровь исполосовал девчонку, а после, выставив в вагоне окно, стащил последние банки сгущенного молока…

Дом, куда их привезли с вокзала, показался Алешке похожим на театр – однажды он побывал в Армавире на спектакле заезжей театральной труппы. Высоченные холодные комнаты, крутая лесенка в мезонин, где висела бирка с надписью «кабинет врача», а рядом была каморка, под названием «кастелянская». В каморке каждому воспитаннику выдали одинаковые и одного размера почему-то лиловые штаны и куртки с деревянными некрашеными пуговицами, а девчонкам нескладные – смех смотреть! – платья и белые нитяные чулки (белые, потому что тоже некрашеные). В доме была и столовая. Попадали в нее через чудной крытый дворик, выложенный цветными плитками. Была и кухня с каменным полом и сверкающей белой плитой… На плите повариха варила в огромном котле перловку. Несколько мальчишек, и Алешка в их числе, таскали в первый же день воду из колонки в переулке. Водопровод в доме тоже был, но не работал.

Сам переулок, заросший лохматыми липами, был чем-то похож на армавирский городской парк. Потом – спальня. Впервые в жизни Алешка очутился в «своей» кровати, с простынями, с матрацем поверх прыгающей сетки. Кровать стояла у окна, а вдоль стен стояли другие, как в госпитале, до беспокойства удобные. То ли дело спать на полу или просто на земле, подстелив рваную дерюгу!..

Алешка заснул в первый вечер не скоро, но лежал тихо. Мальчишки долго ругались и спорили, колошматили друг друга подушками, потихоньку курили, хотя воспитательница то и дело обходила кровати и стыдила вовсе не виноватых. Потом она погасила лампу под потолком, большую, в стеклянных сосульках – такие Алешка видел тоже в театре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю