355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алоис Ирасек » Псоглавцы » Текст книги (страница 12)
Псоглавцы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:05

Текст книги "Псоглавцы"


Автор книги: Алоис Ирасек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Загремели ходские ружья и пищали, им ответили солдатские ружья. Через минуту обе стороны столкнулись в ожесточенной рукопашной схватке. Безвыходность положения удваивала силы ходов. Они дрались, как львы, чеканы и ружейные приклады беспощадно обрушивались на врагов. В самой гуще боя яростно раздавал удары направо и налево молодой Шерловский.

Вдоль заборов, у стен домов и в открытых настежь воротах амбаров жались старики и женщины, с тревогой наблюдая за ходом боя.

Старый Пршибек, опираясь на плечо внучки, стоял у стены амбара и не обращал никакого внимания на свистевшие вокруг пули. Манка, как и все, лихорадочно следила за каждым движением сражавшихся. Она видела, как стороны столкнулись: ходы как будто застигли противника врасплох и потеснили его. Но вскоре все сплелось в один клубок. В вихре пыли и дыма мелькали белые жупаны ходов и темные кафтаны солдат, сверкали на солнце сабли и топорики чеканов. Ничего нельзя было разобрать. Дикие крики людей смешивались с треском ружейной пальбы и трубными звуками. Манка тщетно пыталась уследить за отцом и Шерловским.

– Видишь ли знамя, Манка? —спрашивал дед.

– Вижу… вон белеет… ах! Упало! Нет, вот опять!.. Ой, матерь божия, нет его… Не вижу больше!.. Милые, дорогие, может, вы видите? —спрашивала она соседок дрожащим голосом.

Женщины напрягали глаза до слез, но тоже не могли отыскать белое знамя, которое только что развевалось над головами сражающихся.

В это время громко прозвучала труба в другом конце деревни. Солдаты разобрали заграждение, и в деревню ворвался взвод кирасир. Палаши сверкали над их головами. Земля гудела от топота лошадиных копыт. Старый Пршибек опустился на колени и принялся, крестясь, молиться. Крестьяне с криками тоже опустились на землю.

Схватка длилась недолго. Толпа белых жупанов поредела и распалась. Часть ходов, однако, пробилась. Кирасиры бросились за ними вдогонку.

«Кому же удалось пробиться? Уйдут ли они от кирасир?»—спрашивал себя каждый, думая об отце, о муже, о брате.

Солнце еще не успело подняться над лесом, как бои окончился. Солдаты овладели деревней и занялись грабежом. А в поле, на месте недавнего боя, бродили жены и матери, разыскивая мужей и сыновей. Счастлива была та, которая никого не нашла, она могла думать, что тот, кого она искала, добрался до леса. Но таких было немного. Ежеминутно то там, то здесь раздавался горестный вопль: это женщины опознавали своих в ком-либо из убитых или раненых.

Старуха Шерловская тоже искала, но не нашла ни мужа, ни сына. Она с трудом верила своему счастью. Но там —кто это так убивается? Ведь там невеста сына. Старуха поспешила к ней.

На вытоптанной ногами пажити, где лежало много раненых и убитых солдат и несколько раненых ходов, стояла на коленях Манка, рыдая над телом отца. Матей Пршибек лежал в окровавленном белом жупане. Левой рукой он прижимал к себе древко ходского знамени, правая судорожно стискивала старый дубовый чекан. Белое полотнище знамени было изодрано, затоптано, залито кровью. Богатырское тело хода вытянулось во весь рост. Лицо его пожелтело. Так погиб последний ходский знаменосец. О том, как он храбро сражался и как защищал свое знамя, свидетельствовали лежавшие кругом тела убитых или раненых врагов.

Старый Пршибек опустился перед телом сына на колени и молча склонил свою седую голову. Слезы ручьями текли по его щекам. Он ничего не говорил, он только тяжело вздыхал.

Солдаты, переносившие своих раненых, останавливались возле этой группы и слушали причитания статной золотоволосой девушки:

– О-ой, горюшко-горе… отец мой добрый, родной!… Господи, господи, как же нам жить без вас? Ой, дедушка, бедный мой, глядите, вот ваш сын… Ой-ой, горюшко… отец мой милый, родной!..

Но Матей Пршибек не слышал причитаний дочери. Он ушел, ушел туда, где не было панского гнета и где не нужно было смотреть, как подлое насилие убивает золотую свободу ходов.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Не раз вспоминали в Ходеком крае минувшую весну. Как тогда свободно и вольно работалось на полях, без барщины, без страха перед панами! У всех была надежда, что после жатвы станет совсем хорошо, что к тому времени закончится суд, дело ходов будет выиграно и тогда можно будет насладиться долгожданной свободой.

И вот —не прошла еще уборка, а страшная гроза развеяла надежду,—нет, не надежду, а уверенность ходов в лучшем будущем. Она налетела, эта гроза. Что же будет теперь?

Много крови пролилось напрасно у Поциновице. Хорошо было только тем, кто остался на поле, как Матей Пршибек, и тем, кто умер от ран. Правда, многим из его отважного отряда удалось пробиться и спастись. Но теперь им приходилось вести жизнь лесного зверя или искать пристанища в соседней Баварии. Но кто же из них долго выдержит? Если не нужда и горести, так тоска по родине вынудит их вернуться и принести повинную, как сделали это в Гамрах. Но Матей Пршибек верно предсказал, что из этого получится.

Ходов помиловали, но как? Свыше семидесяти человек заковали в кандалы и бросили в тюрьмы в Пльзне, Стршибре и Тыне; в тюрьмах с ними жестоко обращались, их избивали как воров и бродяг.

Тем временем в поле созревали хлеба, наступило время жатвы. Но было это время совсем не таким, каким они представляли его себе. Перед самой жатвой стали вызывать в Трга-нов одну деревню за другой. Там все крестьяне, и хозяева и безземельные, должны были присягать на евангелии за себя и за своих потомков в том, что отныне и на вечные времена они признают себя крепостными людьми его милости высокородного господина Максимилиана Ламмингера барона фон Альбенрейта и его наследников и обещают соблюдать верность, покорность и преданность своим милостивым господам, беспрекословно выполняя все крепостные повинности. А после присяги им еще читали бумагу, в которой говорилось, что ходы признают свои старые права и королевские грамоты недействительными и никогда впредь, как это повелевает высочайший указ, не дерзнут начинать тяжбу со своими господами, а будут соблюдать предписанное.

ТИХО, без шума, ВХОДИЛИ ХОДЫ ВО двор замка и ждали, пока их вызовут в канцелярию. Не было больше с ними ни пылкого Брыхты, ни Матея Пршибека, ни Шерловского. Многие пали духом, многие считали, что сейчас не время упорствовать.

Глухим голосом, запинаясь, произносили они слова присяги. Мозолистые руки дрожали, ставя подпись, которой ходы сами замыкали себе уста, связывали себе руки, сами себя убивали. И все тяжело вздыхали, переступая порог канцелярии. Теперь они были крепостные, теперь они душой и телом, со всем своим добром, принадлежали ненавистному пану.

Одна мысль об этом была невыносима. А каково было выполнять все то, что они обещали в канцелярии! Едва наступила страда, ходов погнали на барщину. Это бывало и прежде, но никогда не бывало так много такой тяжелой работы и никогда с ними не обращались так, как теперь.

Самую тяжелую работу должны были выполнять наиболее уважаемые люди, если они побывали в Гамрах. Их насильно приводили из деревень и из тюрем и гнали на работу в кандалах. Подобного еще никогда прежде не бывало.

«Прокуратор» Сыка, постршековский Псутка, поциновицкий Пайдар и немало других седых стариков работали на барском поле с кандалами на ногах, как разбойники, как преступники.

Всякий, кто хоть сколько-нибудь был причастен к этим волнениям, пусть даже на словах, получил теперь воздаяние. И о домажлицком токаре Юсте тоже не забыли: посадили его в тюрьму за подстрекательство ходов. И самого прокуратора, по дошедшим из Праги слухам, засадили в тюрьму. Ему не помогли ни дворянское происхождение, ни заступничество влиятельных родственников.

О ходских выборных – старике Грубом, Козине, Эцле-Ве-сельчаке, мраковском Немце, ходовском Пече и его двух друзьях—не доходило никаких слухов.

Известно было только, что они продолжают сидеть за решеткой.

Лучшие, доблестнейшие из ходов – в тюрьме или в оковах на барщине! Как тут было не замолчать и не опустить голову всему Ходскому краю!

Жатва шла своим чередом, но тихо, без песен. Печально кончилась она. Потом пришла осень. Осень требовала новых работ, а пан —новой барщины. Ходы угрюмо повиновались и молчали, когда управляющий и панская челядь покрикивали на них и обходились с ними суровее, чем раньше. Ходы глухо ворчали, в душе проклиная панов. А более малодушные начинали упрекать тех, кого они раньше восторженно поддерживали,—покойного Пршибека, Сыку, Грубого, Козину за то, что все это они затеяли впустую, всем во вред.

Лишь один старый Пршибек молчал. С того дня, как разыгрались печальные события и погиб его единственный сын, он изменился до неузнаваемости. Бодрого до сих пор старика стали тяготить его восемь десятков. Все ему было теперь безразлично, ничто его не утешало. Часами он сидел неподвижно в горнице у липовой колоды или, когда пригревало солнышко, где-нибудь за домом. Всегда один-одинешенек, с поникшей головой, с опущенными в землю глазами. Манка думала, что он дремлет, но всякий раз, когда она тихонько подходила к нему, она слышала, как старик вполголоса разговаривает сам с собой о ее покойном отце. Однажды, когда она стояла за его спиной, он вдруг поднял голову, словно глядя на кого-то перед собой, и сказал: «Эта комета… я ведь говорил…—И, покачав головой, он добавил: —И это справедливость? Да разве есть у них справедливость?»

Внучка понимала, о чем он думает. Эти события не выходили у него из головы. Манка спрашивала у него совета по хозяйству, но он едва отвечал, словно не слышал или не понимал ее слов. А был когда-то такой хороший хозяин! Теперь эта молоденькая девушка должна была со всем управляться сама, да еще ходить за дедом, как за ребенком. И она ухаживала за ним. Она твердо помнила, что сказал ей отец при прощанье, идя в бой. Она свято исполняла его волю. Когда отца похоронили, она повела деда из Поциновице домой. Печален был этот путь! И печальная картина ждала их дома. У них, как и у других крестьян в Уезде, все было разграблено дочиста.

Другая бы не знала, что делать. Но Манка была дочерью Матея Пршибека. Она работала не покладая рук с раннего утра до поздней ночи, в то время как прислуга большей частью ходила на барщину. Но что для нее тяжесть работы! Манка не могла забыть отца, а тут еще одна боль: старый Шерловский с сыном пробились тогда, но к осени старик вернулся домой и теперь ходил в кандалах на барщину, сын остался в Баварии, и все знали, что его усиленно разыскивают, что его ждет тяжелое наказание. Когда же он вернется и что ждет его тогда? Это больше всего угнетало девушку.

Волынка Искры Ржегуржека висела все время на колышке, а рядом с ней —скрипка его слепого отца. Музыки не было слышно. И ученики уже не приходили Кому в такие времена придет на ум музыка? Волынщик управлял теперь хозяйством Козины. Там сильно нуждались в нем. Правда, старая Козини-ха и Ганка работали, не щадя сил, но сил у них не хватало. С того дня, как Искра помог им добраться до леса, он их не оставлял. Он привел их из леса домой и теперь проводил у них большую часть дня. Несколько раз он не мог прийти к ним. Это случилось, когда его вызвали в замок, где мушкетер избил хода дубинкой, а в другой раз он ходил на барщину.

С его появлением у Ганки всякий раз делалось легче на душе. Он был лучшим другом ее мужа, с ним она могла поговорить о Яне и пожаловаться на судьбу. Со старой Козинихой разговоры не ладились. Казалось, свекровь избегала невестку, понимая, видно, что Ганка в душе считает ее причиной всех несчастий. Если бы старуха не подзадоривала сына, если бы она не берегла этих злосчастных грамот, Ян наверняка бы не затеял тяжбы с панами.

Иногда Искре удавалось развеселить удрученную Ганку. На мгновение ее лицо прояснялось, но тотчас же она опять впадала в задумчивость. Ганка усердно работала, не оставляла ничего недоделанным, но иногда, в самый разгар работы, вдруг надолго исчезала куда-то. Ее не старались разыскивать; все знали, что она не смогла совладать с собой и убежала в чулан выплакаться.

В апелляционном суде от ходских представителей требовали признать недействительными старые свободы и присягнуть пану Ламмингеру в верности, признав себя крепостными. Все до одного отказались сделать это на суде и продолжали упорствовать в своем отказе даже тогда, когда ходов засадили в тюрьму при новоместской ратуше. Тут, однако, ходских выборных недолго держали вместе. Криштофа Грубого и Козину отделили от остальных, как главарей и зачинщиков – так признал суд,—и поместили врозь.

Один раз, впрочем, все выборные увиделись на суде, когда им объявляли приговор. Старик Грубый и Козина, как наиболее виновные, были приговорены к году тюрьмы. Остальным было объявлено, что они будут немедленно выпущены на свободу, как только дадут подписку в том, что признают себя крепостными барона фон Альбенрейта. При этом один из судей напомнил им о печальном конце ходского восстания, о том, что всеходские деревни уже подчинились и дали такую подписку.

Это решило вопрос. Большинство ходов было измучено тюрьмой и тоской по дому и семье. К чему бесполезное упорство?

Первым подписался мраковский Немец, за ним Печ, а потом один за другим остальные. Эцл-Весельчак, который так горячо говорил на проводах масленицы в Трганове о смерти немецкой плетки, поставил свое имя последним. И все было кончено! Их отпустили, они были свободны, как птицы. Но никто из них при этом не испытывал радости. Медленно, точно от свежей могилы, отошли они от стола, на котором лежала подписанная ими бумага.

После этого один из судей обратился к Грубому и Козине, еще раз предложив также подписать бумагу. Но драженов-ский седовласый староста только покачал головой, а его племянник, глядя прямо в глаза судьям, сказал:

– Ломикар может заставить нас ходить на барщину. Но как я могу сказать, что наши права не имеют силы? Зачем же тогда мы подавали жалобу, зачем судились, ходили в Вену, к самому двору, зачем сидели здесь в тюрьме, зачем пролилась наша кровь? И вы хотите, чтобы я теперь сказал: все это делалось попусту, все это было только блажью? Нет, я хорошо обдумал, я взвесил все, прежде чем начать. Наши права имеют силу, и пусть нас рассудит сам бог…

Подписавшие бумагу ходы слушали речь Козины потупив глаза. И когда, следуя за служителем, они проходили мимо Козины и Грубого, они не отваживались поднять на них глаз.

Освобожденные ушли, а драженовского старосту и его племянника опять отвели в тюрьму, откуда им предстояло выходить только на арестантские работы в кандалах.

Отрезанный от вольного мира, Козина был предоставлен самому себе, своим обманутым надеждам, своей тревоге за жену и детей. Тяжело переживал он разлуку с Грубым. Все остальные поддались малодушию. Он один, дряхлый, больной, устоял и не сдался! Если бы можно было быть вместе со стариком и ухаживать за ним! Козина просил об этом, но ему отказали.

Уплывал день за днем, один другого длинней; тяжелей и печальней. Когда уходили освобожденные земляки, Козину кольнуло в сердце. Теперь они дома, сидят со своими женами и детьми… Мыслями он тоже был дома, видел перед собой Ганку, как она страдает и мучается, видел старуху мать, суровую, не умеющую жаловаться, но страдающую вдвойне. Ганка горюет только о нем, а мать скорбит еще о ходской неудаче, о разбитых навсегда надеждах. Ей не дождаться той золотой свободы, ради которой она берегла, как клад, старые грамоты, ради которой она послала сына на муки.

А Павлик и Ганалка! Сердце узника болезненно сжималось, когда он представлял себе детей, заброшенных и несчастных, и вызывал из глубин памяти картины прошлого – резвящихся малышей, их смех, их ласки, их голоса и топот быстрых ножек, когда они, бывало, бегут ему навстречу…

Он живо представил себе, как Ганка, услышав о возвращении Весельчака, вихрем полетела в Кленеч, как расспрашивала там о нем, о муже; и как она потом плелась домой вся в слезах, узнав, что он не так-то скоро придет домой… Как они там будут без него? Сколько дел и хлопот у бедной Ганки! А он? Он никого не видит, точно заживо погребенный. Хоть бы весточка о гом, что делается дома, что творится в Ходском крае!..

Как там? Козина хмурил брови и невольно сжимал кулаки, припоминая все беззакония, чинимые над ходами, беззакония, жертвою которых был он сам. Они вопиют к небу, но нет нигде защиты, нет справедливости. А что еще будет, когда он вернется, пойдет на барщину и должен будет молча сносить панские оскорбления и издевательства.

В глубине души он надеялся, что кто-нибудь навестит его в тюрьме. И больше всего он ждал Ганку. Однако день проходил за днем, прошло уже две недели, зима стучалась в дверь, но никто к нему не приходил. Ожидания были напрасны, и Козина чувствовал некоторую обиду. Но, может быть, к нему просто никого не пускали? Да, он не ошибся. Если бы он знал, что Ганка, сгибаясь под тяжестью забот, не могла съездить в Прагу сама и послала туда верного друга, волынщика Искру Ржегуржека! Если бы только Козина знал о том, как добивался Искра разрешения повидать заключенного! Как он ходил от Понтия к Пилату, как обивал все пороги, как бродил целыми днями вокруг тюрьмы, пока его, наконец, не прогнали! Но узник ничего этого не знал…

Наступила томительная и долгая зима.

Козина непрестанно спрашивал тюремщиков о старом дяде и просил пустить его к нему. «Старик болен, и ему становится все хуже и хуже»,—это Козине сказали, но пустить к нему не пустили. Козина хорошо понимал, что с ним обращаются в тюрьме очень строго, что с другими, настоящими преступниками, так сурово не обращаются. Он понимал, что виновник его несчастия, как и всех ходских бед – был все тот же Лам-мингер. Кровь в нем так и кипела, и когда иной раз он представлял себе, что было бы, если бы тргановский пан вдруг вошел к нему и предложил свободу с тем, чтобы он отрекся от своих убеждений и признал, что ходские права потеряли силу, он чувствовал, что ответил бы ему решительным «нет», бросил бы это «нет» прямо в лицо бесчестному палачу и выдержал бы его угрожающий, злобный взгляд, как и в тот раз, когда пан явился в Уезд за старинными грамотами.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

В теплый мартовский день сторож вывел Криштофа Грубого из камеры на тюремный двор. Старик был очень слаб и не мог ходить. Он тотчас же опустился на грубо сколоченную скамью, стоявшую на солнечной стороне двора. Драженов-ский староста заметно исхудал и осунулся. Он начал хворать еще когда заседал апелляционный суд, а тюрьма и беспокойство о доме доконали его. Опустившись на скамью, Грубый вытянул ноги и, сложив на коленях руки, уставился в безоблачное сияющее небо, которого он так давно не видал. Но уже через минуту Грубый закрыл глаза и голова его склонилась на грудь. Так он сидел, не шевелясь и думая свою думу, и только изредка вздрагивал, когда его мучил кашель. Вдруг он поднял голову: на землю перед ним упала тень.

– Ну как, старина? —спросил его какой-то важный пан в темно-коричневом кафтане, в черных штанах и чулках, с тростью, украшенной серебряным набалдашником.

– Плохо, ваша милость,—ответил старый ход.—Еле ноги волочу. Силы, как вода, уплывают. Сперва хоть сон был, а сейчас… И ломота в костях… От этого и худею.

– Не унывай, старина. Я тебе дам порошки.

– Эх, ваша милость, аптека уже не для меня. Не пережить мне весны. Да оно и лучше.

– Ну, старина, что это ты умирать собрался? Ведь мир прекрасен.

– Это правда, ваша милость, когда человеку хорошо живется… А нашему брату…

– Ничего, как-нибудь перетерпишь.

– Не думаю, ваша милость. А если бы даже… так лучше пусть бы со мной сделали, что хотят, только бы нам отдали наши права. А их не отдают… Вот то-то и оно, ваша милость…

Старик бессильно махнул рукой и затрясся в приступе жестокого кашля. Врач с состраданием глядел на него. Наконец, кое-как отдышавшись, Грубый поднял глаза на врача и спросил:

– Ваша милость, если уж вы так добры, так не скажете ли мне, что с тем парнем, с Козиной?

– С Козиной? Ничего. Стоит на своем. Видно сразу, что в вас течет одна кровь. Эх, вы, глупые! О чем вы только думаете? Почему не покоритесь?

Грубый покачал своей седой головой.

– Нет, нет, пан доктор, об этом лучше не говорите… А вот как он —не болеет?

– Козина? Нет,—сухо ответил врач, несколько задетый непримиримостью старого хода, и повернулся, собираясь уйти.

– Еще об одном попрошу, ваша милость,—задержал его Грубый.—В какую сторону отсюда наш город Домажлице?

Врач удивленно взглянул на старика.

– Зачем тебе?

– Да так… чтоб смотреть на небо, что в нашей стороне, над нашим краем…

Врач посмотрел на солнце и, махнув рукой, сказал:

– Вон там, в той стороне Домажлице и этот ваш несчастный край, упрямцы.

Голос его, однако, звучал уж не так резко. Уходя, он еще раз оглянулся на старого хода. Тот пристально смотрел на небо, под которым вздымались Шумавские горы, где лежала его несчастная родина, за которую он страдал и которой были посвящены все его помыслы.

Выйдя из-под сводов новоместской ратуши, врач встретил советника апелляционного суда Пароубека, который спросил, куда он ходил. Доктор сказал, что он проведывал старого хода.

Доктор права Пароубек заморгал своими косыми глазами.

– Знаете, как выразился о нем и о его племяннике наш советник Кнехт? – спросил Пароубек.—Он сказал: «ЕсЫег ЬоЬт-18Й1ег БгсЬзсЪайеЬ1, и при этом поглядел на меня! —и Пароубек осклабился так, что все морщины у него собрались под левым глазом.—Они и впрямь неподатливы. Скорее отдадут себя на растерзание, чем откажутся от своей веры в ходские права. Этот Козина говорил,—зачем, мол, мы требуем, чтобы он отказался от старых прав, если они все равно потеряли силу? А я, говорит, поступаю по совести и иначе не могу.

– К ним отнеслись еще довольно снисходительно,—заметил врач.

– Ха-ха! Вы, верно, ожидали виселицы или колесования? Не забывайте, что эти простаки – жертвы обмана. Этот высокородный их адвокат —природный плут и шарлатан. Сколько он выманил у них денег на дорогу, на лошадей и на всякие расходы! Ну, а если они никак не могут забыть прежние времена и прежние вольности, так что же тут удивительного! Впрочем, теперь они присмирели. Все, кроме этих двух, обещали быть верными крепостными.

– Надо думать, что к концу своего срока и Козина станет сговорчивее. А старик едва ли выживет…

– Гм… Не знаю, но если бы…

– А что?

– Да так… Ламмингера мы не особенно обрадовали своим приговором. Говорят, что он опротестовывает его. Хочет все дело из апелляционного суда передать в уголовный.

– Вы думаете, он добьется этого?

– Гм… на то он и Ламмингер. В Вене у ходов тоже сначала дело шло хорошо. Прокуратор Штраус направил их по верному пути. Но Ламмингер все перевернул. У него всюду друзья,

1 Настоящий твердолобый чех (нем.).

а потом он знает, что наверху не любят крестьянских тяжб и крестьянских бунтов.

– Что же будет, если дело попадет в уголовный суд?– перебил Пароубека врач.

– Их будут судить за бунт.

– И начнут находить одну статью за другой, пока не подведут под виселицу…

– Вот именно. Совершенно так же, как вы прописываете одну микстуру за другой, пока не отправите больного на тот свет. По всем правилам науки! Что? Разве не так? Ученая премудрость…

Манка Пршибекова продолжала хозяйничать одна. Правда, тут был еще старик Пршибек, ее дед, но тот почти не смотрел за хозяйством. Для молодой девушки это было дело нелегкое, и домашних забот у нее было более чем достаточно. Не оставляли ее и другие заботы. Жених все еще был в изгнании в Баварии. Он тосковал по родине и время от времени справлялся через кого-нибудь у родителей, нельзя ли ему вернуться. Но отец всякий раз отвечал, чтобы он и не думал об этом, так как его по-прежнему разыскивают паны. И молодой ход жил недалеко от границы и влачил жалкое существование батрака на немецком хуторе.

За год своего изгнания он все же дважды доставил радость себе и невесте. Тайком лесными тропами пробирался он в Чехию и под покровом ночи прокрадывался в самый Уезд и так же тайно, ночью, исчезал. Последний раз это было перед пасхой, он уверял, что уж больше не выдержит там, в Баварии, лучше отсидит год в тюрьме и лучше будет ходить в кандалах на барщину, чем оставаться в Баварии среди чужих людей.

Манка успокаивала его, утешала, умоляла быть благоразумным. Он пообещал ей подождать еще немного. Но, несмотря на его обещание, она продолжала тревожиться, боясь, что ее возлюбленный не в силах будет превозмочь свою тягу домой. Старуха соседка советовала ей пойти к пану в Трганов, когда тот приедет, и просить за жениха. Но Манка и думать об этом не хотела. А с какой радостью она встретила бы его под родным кровом, приняла бы его, как мужа!

– Отец перевернулся бы в гробу, если бы я это сделала!—ответила она.

Зато Ганка каждый день справлялась, не вернулся ли Лам-мингер из Праги. Как только наступила весна, молодая женщина отправилась в Прагу навестить в тюрьме своего Яна и старого дядю. Она волновалась, торопилась, радовалась и боялась того мгновения, когда увидит, наконец, мужа. Правда, ее смущало, что Искру осенью не пустили; но он ведь Яну чужой, а она жена, она мать его детей. Не могут же они быть такими жестокими и бесчувственными и прогнать ее! А между тем именно так и случилось. Ее постигла такая же неудача, как и Ржегуржека Искру. Напрасно она плакала и просила, напрасно предлагала сторожам деньги. Ее не пустили и согласились только передать Козине, что она приходила к нему.

Козина привык уже к разным строгостям, но и ему было трудно поверить, что Ганке отказали даже в минутном свидании с ним. Ганка… Она была так близко… Сердце его сжалось, но тотчас вскипело гневом. Долго потом он мысленно следовал за бедной Ганкой, как она уходила из тюрьмы, в каком горе вернулась домой. Но он не видел, как она была убита, как плакала почти всю дорогу и как она разрыдалась, когда навстречу ей выбежали дети с бабушкой, спрашивая, что передает им отец!..

Вот почему, когда уже настал май, когда долины и склоны гор покрылись пышной зеленью и все вокруг расцвело, она старалась разузнать, не вернулись ли в замок господа. В прежние годы в эту пору они всегда уже были в Тргановском замке, но теперь что-то запаздывали. Должно быть, Ломикар не очень верит в покорность притихших ходов и боится, как бы его приезд не вызвал новую бурю. Так рассуждали в Уезде мужчины, и никто не сожалел о том, что он не едет. Одна только Ганка обрадовалась бы известию, что Ломикар приехал. Ни с кем не советуясь, она решила сходить в замок и просить ее милость баронессу замолвить слово за Яна, чтобы его выпустили на свободу. Говорили, что баронесса добрее своего супруга, и Ганка надеялась разжалобить ее. Ведь она сама жена и мать! И если не удастся добиться, чтобы Яна выпустили из тюрьмы до срока, то уж, наверное, Ганка выпросит свидание с мужем. И тогда она сейчас же поедет в Прагу и, чтобы обрадовать Яна, возьмет с собой Павлика.

Но минула весна, прошла пора уборки хлебов, а господа так и не приехали. И Ганка уже не думала о них. Ведь скоро будет год, как осудили Яна, он должен вот-вот вернуться. Она понемногу оживлялась, лицо ее прояснялось, целыми часами толковала она с Искрой и Дорлой только о возвращении Яна. А когда они уходили домой, она принималась рассказывать Павлику и Ганалке об отце и о том, что он скоро приедет из Праги. Рассказывала она об отце и тогда, когда в воскресенье оставалась с ними одна, особенно же когда укладывала их в постель и заставляла молиться.

И вот минул год, кончился срок. Каждый день, каждый час, горя от нетерпения и волнуясь, ждала Ганка мужа; то и дело выбегала ему навстречу —и одна и с детьми. Но Ян не возвращался. Наступила осень. Прошло больше года с тех пор, как Ян покинул родной дом. Прошло больше года с того дня, как Ян был осужден. Уверенность Ганки поколебалась. Не успела надежда согреть ее сердце, как опять вкрадывался былой страх и тоска.

Однажды, в неприветливый осенний день, Ганка возвращалась из Домажлице, куда она ходила за покупками в тайной надежде встретить по дороге Яна. Но она шла обратно такая же одинокая, как и туда: печаль лежала у нее на сердце, как лежал сумрак осеннего вечера на холмах и низинах Ходского края. Вдруг у околицы в Уезде она увидела толпу, обсуждавшую какие-то новости.

– Ломикару все мало! —слышались голоса.—Теперь будет новый суд. Вы слыхали? В Кленеч пришли из замка и забрали Весельчака. А у нас Сыку. Их повезут в Пльзень.

Ганка побледнела, ноги у ней подкосились. О Яне ничего не говорили, однако эти новости ее встревожили.

На другой день до Уезда дошли более подробные сведения. Забрали не только Эцла-Весельчака и Сыку, но еще Пайдара и старого Шерловского из Поциновице, Печа из Ходова, Немца из Мракова и всех, кто ходил ходоками в Вену и в Прагу. Их заковали в кандалы и увезли в Пльзень. Ганка в отчаянии ломала руки. Она поняла теперь, почему не возвращался Ян. И когда появился Искра, она вне себя от горя встретила его воплем:

– Искра, он уже не вернется!..

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Однажды, в половине февраля 1695 года, в камеру, где сидел Ян Козина, пришел тюремщик с конвоиром, чтобы перевести Козину в другое место. За окнами гудел ветер, и его завывания доносились в пустые тюремные коридоры. Перешагнув порог своего нового жилища, Козина на мгновение остановился, бросил взгляд кругом и вдруг порывисто шагнул вперед, так что цепи на ногах у него зазвенели. Он остановился у жесткого соломенного ложа, на котором лежал дра-женовский староста Криштоф Грубый. Старик еще прошлой весной, когда разговаривал на тюремном дворе с врачом, был уверен в близости смерти. Но смерть не шла, и он уже вторую зиму проводил в заточении. Изжелта-бледный цвет осунувшегося лица и мутный взгляд говорили, что сил у него не прибавилось. Он так изменился, что племянник с трудом узнал его.

Куда девался прежний драженовский староста, хотя и старик, но с благородной осанкой, свежий и бодрый, с ясным взглядом, с манерами земана? Теперь он лежал здесь изможденный, обессиленный… Длинные волосы, некогда обильно посеребренные, теперь были белы, как снег.

Заметив подошедшего Козину, старик с минуту всматривался в него. Постепенно его исхудалое лицо прояснилось, и слабое подобие улыбки мелькнуло на губах. Грубый не видал племянника с того дня, как им объявили приговор, когда земляки подписали злосчастное обязательство, а затем ушли домой, в порабощенный Ходский край.

– Да, ты тоже изменился, хотя не так, как я,—сказал он, глядя на бледное, похудевшее лицо Козины.

Он очень обрадовался племяннику, свидания с которым так долго добивался, и еще больше обрадовался старый ход, когда тюремщик сказал, что Козина останется с ним. Стража ушла. Захлопнулась дверь, загремел ключ, ходы остались вдвоем. Козина присел к дяде на нары. Тусклый зимний свет падал на когда-то белый, а теперь грязно-серый, обтрепанный жупан Яна. На груди молодого хода все еще свисали из петлицы красные ленты – подарок Ганки, память о счастливом дне веселой свадьбы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю