355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алоис Ирасек » Псоглавцы » Текст книги (страница 6)
Псоглавцы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:05

Текст книги "Псоглавцы"


Автор книги: Алоис Ирасек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Его слова не нашли отклика. Только Брыхта крикнул в ответ:

– Ну, тогда и мы пойдем с тобой!

Когда дело дошло до выбора ходоков, все единогласно остановились на Грубом, Сыке и Козине. Но Юст был иного мнения. Он говорил, что они в Вене, наверно, хорошо справятся с делом, но неблагоразумно усылать их так далеко, когда они гораздо нужнее дома. А к тому же Ламмингер и так уже следит в оба за Козиной и Сыкой, и их путешествие не останется для него тайной. А тайна на первых порах безусловно нужна, чтобы Ламмингеру не удалось испортить дело с самого начала.

Уговорились, что пойдут Псутка из Постршекова, Немец из Мракова и Пайдар из Поциновице.

– Хорошо, мы пойдем, – сказал Псутка,—но в Вене немцы, а мы по-немецки не умеем, ни я, ни Немец, да и Пайдар тоже. А тут надо еще при дворе… Куда нам!..

– Вот что, вам это уже не впервые, Юст,—обратился к нему Немец.—Вы бы могли пойти с нами.

Ожидавший такого предложения, Юст недолго отказывался и возражал только для виду. Согласившись на общие просьбы – по-прежнему молчал только Пршибек,—Юст обязался провести ходоков в Вену и добиться для них приема у императора.

После этого общим рукопожатием было скреплено торжественное обещание хранить в тайне все, о чем говорилось здесь сегодня.

Немного спустя в доме волынщика снова наступила тишина. Ходские старосты темной зимней ночью начали расходиться по своим деревням. Козина с Юстом сели в сани и поехали в город. Следом за ними выехали вторые сани —с Пайдаром и молодым Шерловским.

Некоторое время Козина и Юст слышали за собой скрип полозьев, но вскоре с головой ушли в разговор о предстоящей борьбе с тргановским паном и ничего больше не замечали. Да и мудрено было, раз ноциновицкие сани неподвижно стояли у околицы. В них уже было не двое седоков, а только один. Старый Пайдар, кутаясь в шубу, сдерживал нетерпеливого сильного мерина, длинная грива которого развевалась на холодном ветру. Пайдар ждал, ждал и уже начинал не на шутку сердиться. «Только на минутку»,—сказал этот сумасшедший парнишка Шерловский. Только взглянуть на Манку. Ну, если застанет его там Матеи, будет ему взбучка. Так-то он соблюдает тайну! Ведь никто не должен знать, что они собирались здесь. Затемно приехали, затемно должны и уехать. Что, если кто увидит, как парень топчется там у ворот, и узнает его?.. Но послышались чьи-то быстрые шаги,– это он.

Запыхавшийся Шерловский вскочил в сани.

– Ну, как? – спросил Пайдар.

– Все благополучно, дядя. Видел ее. И не только видел, но и говорил с ней! —Шерловский был крайне возбужден.

Пайдар тронул вожжи, хлестнул коня, и тот галопом пустился по занесенной снегом дороге. Шерловский рассказывал, как ему повезло. Он недолго бродил под окнами. Манка вышла запереть калитку, тут он ее окликнул, они постояли и поговорили. Но о том, что сегодня он впервые обнял и поцеловал ее, парень не рассказал. Успокоенный уверениями Шер-ловского, что он ни единым словом не выдал Манке, где был, а сказал ей, что возвращается из Кленеча, Пайдар больше не расспрашивал. Парень был этому рад. Он тотчас же забыл о собрании у волынщика, которое продолжало занимать мысли сидевшего рядом с ним старика, и унесся мечтами к Манке. Скрипели сани, прорезая морозную тьму. Комья мерзлого снега разлетались из-под копыт мчащегося вихрем коня. Но молодому ходу было хорошо и тепло, словно он ехал весенней ласкающей ночью.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Минул рождественский пост и святки. Морозы, свирепые в декабре, не смягчились и в новом году. Снега выпало много, весь Ходский край словно потонул в снегу. Одиноко стоящий среди гор и холмов у подножья Чешского Леса Тргановский замок выглядел сиротливым, заброшенным: по соседству с ним чернело несколько хибарок да небольшая мельница. Тихо и пустынно было вокруг, а еще тише в его просторных покоях.

Безоблачный день угасал. Лучи предзакатного солнца освещали небольшую, но красиво и уютно обставленную комнату в замке. Правда, деревянный потолок был уже плохо виден, но на стене против окон, на дубовой панели, еще дрожало золото последних лучей, озаряя клавикорды с изящными резными ножками. За клавикордами сидела младшая дочь Ламмин-гера, Мария. Свет падал на нее сбоку, окрашивая багрянцем густые волосы на склоненной к нотам головке и легкие светлые кудряшки на затылке. На темно-зеленом платье резко выделялись кружевной воротничок и белоснежные манжеты.

Мария долго глядела в раскрытые ноты. Затем, словно очнувшись от дум, улетавших прочь от нотных знаков, она опустила белые длинные пальцы на клавиши и заиграла «Ча-конну». Нежные мелодичные звуки нарушили царившую в комнате глубокую тишину. Но они быстро оборвались. «Чаконна» показалась Марии скучной. Она перевернула несколько нотных листков и стала с увлечением играть бурную «Сарабанду». Но и «Сарабанду» она не доиграла до конца. Игра надоела ей, и она с досадой захлопнула нотную тетрадь, которую составил и выпустил недавно в свет, «к вящему потеше-нию всех любителей музыки», Иоганнес Кунау. Уронив руки на колени, она устремила свой взгляд в окно —туда, где за вершинами покрытых снегом деревьев пылало золотисто-багровое зарево заката.

Глубокая тишина вновь овладела комнатой – тишина мертвого зимнего вечера, которая даже спокойную душу наполняет непонятной щемящей тоской. Отпечаток этой тоски вместе с выражением капризного детского упрямства лежал на лице молодой девушки. Она глядела на деревья, каждая веточка которых была ей знакома, на покрытую застывшим лесом гору, всегда одну и ту же, всегда закрывающую горизонт, глядела… и ничего не видела. Один бог ведал, где были ее мысли. Она не заметила, как золотые полосы света сползли с дубовой панели на паркет, а затем исчезли. С потемневшего потолка спустилась пелена зимних сумерек, она постепенно закутала углы, стены и клавикорды вместе с задумавшейся девушкой. Только светлые волосы, кружевной воротничок и тонкие белые руки выделялись из мрака, точно на потемневшем старом портрете.

Вдруг Мария почувствовала, что кто-то коснулся ее головы. Она быстро обернулась и увидела ласковое бледное лицо матери, ее взгляд, полный любви и нежности.

– Ты уже кончила играть, дитя мое?

– Ах, да… скучно. Что за удовольствие играть всегда для себя и слушать самое себя! Точно в тюрьме!

– Господь с тобой!..

– Ах, маменька, вы не поверите, как мне тут тоскливо и грустно. Эта вечная тишина, как в могиле! Ни одного веселого голоса. Все такие молчаливые, словно неживые. О, да, конечно, если бы отец… Но он всегда такой задумчивый и озабоченный, так часто не в духе. Да вы сами это знаете. А в воскресенье, как сегодня, время особенно долго тянется, конца ему нет…—плачущим голосом закончила девушка.

Подавленный вздох матери свидетельствовал о том, что дочь высказала ее собственные мысли. Тем не менее баронесса постаралась успокоить девушку.

– Ты слишком непоседлива, дитя мое, и слишком многого требуешь. Время года такое… Сейчас нигде нет веселья.

– Сейчас, на масленице? А в Праге?

– Да, пожалуй, и тебе и мне не мешало бы…

– Съездить в Прагу? Вот видите, маменька, и вам здесь тоже тоскливо.

– О, я привыкла к этому тихому захолустью… Я бы ни на что не жаловалась, если бы не эти тревоги и опасения…

– Какие?

– Да все об отце. Я уже радовалась, что все кончено, и теперь, когда больше нет этих злосчастных грамот, настанет, наконец, покой. Но эти люди! Они сразу так переменились. От нас почти все скрывают, но и без того ясно, что в народе брожение, что все больше растет недовольство, и мне часто приходит мысль…

Баронесса вдруг замолчала.

– Какая? Что может быть бунт?

– Было всюду тихо, спокойно, никаких столкновений, и вдруг ни с того ни с сего они не желают больше повиноваться. Ясно, появились среди народа какие-то смутьяны, которые подстрекают их… Что ж, в этом нет ничего удивительного.

– Зачем же отец держит нас здесь?

– Ради бога, дитя мое, не вздумай только заикнуться ему об этом. Он ужасно рассердится. Я, вероятно, слишком труслива и осторожна… Скорее всего, никакой опасности нет. Иначе он не оставил бы нас здесь,—уговаривала свою дочь кроткая баронесса, опасаясь гнева супруга, который, наверно, пришел бы в ярость, если бы дочь завела подобный разговор.

Не успела баронесса кончить, как распахнулись двери, и в комнату вошел старый камердинер Петр с двумя зажженными свечами в двойном серебряном подсвечнике. Седой бритый слуга был в темном кафтане, коротких черных штанах и черных чулках. Он с поклоном пожелал госпожам доброго вечера и поставил подсвечник на клавикорды. Сердечный тон старика и вся его манера держаться показывали, что он был для дам больше чем простым слугой. Это особое благоволение он заслужил многолетней преданной службой еще отцу баронессы Ламмингер фон Альбенрейт, старому князю Лобко-вицу, после смерти которого перешел к его дочери, вернее к ее мужу, став у него камердинером. Но всей душой старый Петр был предан своему первому господину, князю Лобкови-цу, которого он никак не мог забыть.

– Что нового, Петр, милый? —обратилась к нему девушка. Петр собирался уже покинуть комнату. При этом вопросе

он остановился, затем сделал еще два-три шага к дверям, снова остановился и, покачав головой, сказал:

– Ах, ваша милость, барышня, если бы я мог ответить так, как отвечал, бывало, его милости, блаженной памяти вашему дедушке. «Как дела, Петр?» —изволили они всегда спрашивать. «Хорошо, ваша милость».—«А что нового?» —«Ничего, ваша милость, все по-старому. Везде спокойно, кругом порядок».

– А что, опять случилось что-нибудь? —спросила баронесса, устремив взгляд на озабоченное лицо верного слуги.

– И старого больше чем достаточно, ваша милость. У нас, то есть во владениях вашего покойного батюшки, отроду такого не бывало. Люди трудились в поте лица своего, отбывали барщину и почтительно кланялись каждому, кто был из замка или из панской канцелярии. А теперь! Конечно, в барщине мало приятного… Но судиться со своим господином, жаловаться в Вену самому императору – это уж слишком!

– Человек из Кута еще в канцелярии?

– Еще там, ваша милость. Но коня ему уже оседлали. Сию минуту поедет.

– А с чем он приехал?

– Так, мелочи все, да только очень уж много этих мелочей. Что там могло быть? Неповиновение, как и здесь, у нас. Если постршековские не вышли загонять зверя, а ходовские отказались дать подводы…

– Это все мы знаем! —прервала Мария словоохотливого камердинера.—А что нового привез посланный из Кута?

– В точности я не знаю. Подробно он рассказал, вероятно, только их милости. Известно только, что эти упрямцы ходы, да хранит нас бог, творят там в Поциновице и Льготе такие же дела, как в Страже и Тлумачеве.

– В Страже и Тлумачеве? —удивленно воскликнула баронесса.—А что там было?

– Ваша милость не изволите знать? Там, говорят, крестьяне охотятся в лесах, как в своих собственных, стреляют, ставят тенета…

– А что же лесничие?

– То-то и есть, ваша милость… В Тлумачеве избили лесничего, когда он убил чью-то собаку.

– А в Поциновице?

– Оттуда посланный привез такие же известия, только там было как будто еще хуже. Самого старосты, старого Шер-ловского сынок…

Камердинер вдруг умолк, точно прикусил язык, и бросил испуганный взпыд на боковую дверь, где стоял на пороге его господин и повелитель, барон фон Альбенрейт.

– Опять ты, старый болтун, мелешь вздор? —строго прикрикнул он на старика.– Сам трус, баба, да еще и других пугаешь. Зачем без конца трезвонить? А вы напрасно его слушаете!—добавил он более сдержанным, но не менее строгим тоном, обращаясь к жене.

Марии было жаль старого слугу, которого так отчитали за его услужливость, но она не могла удержаться от улыбки при виде того, как старик вздрогнул, втянул голову в плечи и, кланяясь, поспешил выйти за дверь.

В коридоре Петр собрался с духом, остановился и пробормотал:

– Это со мной, как с мужиком каким-нибудь!.. —И уже мысленно продолжал: «Нет, его милость, покойный барин был не такой. Я трус? Я баба? Тридцать лет прослужил я их милости, старому князю, тридцать лет и никогда, ни единого раза не слыхал такого! Бедная пани! Теперь и ей достанется за то, что слушала меня. А сколько разговаривал со мной его милость, покойный князь, а он был не чета этому…»

– Что вам тут наплел этот трусливый заяц? —спросил барон, когда Петр вышел.

– Думаю, что он говорил только правду,—тихо ответила баронесса.—О беспорядках в Страже и Тлумачеве… Этот посланец из Куга тоже, вероятно, ничего веселого не принес?—осторожно ответила она вопросом на вопрос.

– Но и ничего грустного. Драки с лесничими, браконьерство. Это теперь обычные явления. Но этого для меня мало.

Странная усмешка искривила губы барона.

– Мало? —удивились одновременно и мать и дочь.

– Достаточно, чтобы меня разозлить, но мало, чтобы вызвать солдат.

– Солдат! Ради бога! Неужели вы хотите, чтобы лилась кровь? —воскликнула в испуге баронесса.—В Уезде ведь были солдаты, а какой толк?

– Гм… Там еще было тихо, не было бунта. А мне бы нужен был…

– Вы хотите бунта?

– Это было бы лучшим доказательством и предлогом… Но пусть это вас не заботит. Предоставьте это мне.

– Но ведь мы здесь! —воспользовалась удобным случаем Мария.

– Ай, Мария, можно подумать, что ты родная дочь Петра! Такая же героиня.

– Я не боюсь, но тут так тоскливо,—поспешно ответила девушка.

– И небезопасно,—поддержала ее баронесса.

– У страха глаза велики,—сказал барон.—Мужицкая дерзость—вот все, на что они способны. Дурачье! Нашли себе в Вене адвоката и думают, что уже выиграли процесс.

– А если будет бунт?

– Тогда мы повесим несколько человек, и наступит полное спокойствие,—холодно произнес Ламмингер.

Разговор оборвался. Баронесса, подавив вздох, взглянула на дочь. Мария сидела, низко опустив голову. К счастью, раздался удар колокола, возвещавший, что ужин подан.

– Пойдемте! —спокойно сказал барон.

Баронесса молча шла рядом с супругом. Его последние слова не выходили у нее из головы. Мария следовала за родителями и злилась. Прямо хоть плачь! Она готова была топнуть ножкой. Отца не уломаешь! На Прагу никакой надежды. Вместо Праги ее ждет бесконечный ряд долгих томительных вечеров, которые она будет проводить, как всегда, как сегодня, в не слишком веселом обществе молчаливого, сурового отца.

Против ожидания, Мария была на сегодняшний вечер избавлена от этого общества. За ужином Ламмингер был занят своими мыслями и не произнес почти ни единого слова, а после ужина он сразу поднялся и ушел в канцелярию. Пусть жена и дочь его не ожидают, сказал барон, у него много спешной работы, и он допоздна задержится в канцелярии.

В канцелярии уже сидел один из его чиновников и старательно писал.

Ламмингер заглянул через его плечо, затем поднял голову и сказал:

– Пока хорошо. Ничего не забудь: браконьерство, сопротивление, неповиновение, дерзкие речи. И ничего не смягчай. Наоборот, не жалей красок: на бумаге все выглядит бледнее, чем на самом деле. Для человека, который не видел того, что было, собственными глазами, надо изобразить все поживее. Ну, да тебя нечего учить. Не забудь и про Юста, что он – сутяга и подстрекатель. Подрывает устои. Вообще опасный человек. А еще опаснее этот Козина. Произносит мятежные речи и возбуждает всех к сопротивлению.

– Это уже есть, ваша милость.

– И о той липе тоже?

– Тоже есть, ваша милость.

– А сегодняшние новости из Кута?

– Еще нет.

– Так добавь. И о льготских и тлумачевских упрямцах тоже. Как только будет готово, принесешь в кабинет, прочтешь мне. Должно быть готово еще сегодня. Рано утром Шнейдер отправится с этим в Прагу. Ты послал за управляющим?

– Послал, ваша милость.

– Хорошо.

Оставив писаря сочинять дальше жалобу на ходов, Лам-мингер направился к себе. Войдя в кабинет, он закрыл за собой дверь, прошелся несколько раз по комнате, потом, остановившись, прислушался. В замке было тихо, только за окнами шумел в ночной тьме холодный ветер. Ламмингер запер двери на ключ, подошел к углу комнаты, отыскал в стене еле заметное отверстие и вставил в него маленький ключик. Вытолкнутая пружиной, отскочила дверца, открывая тайник в стене с несколькими полочками. Барон взял с одной из полочек два туго набитых золотыми монетами мешочка. Потом поспешно захлопнул дверцу, повернул ключик и, усевшись за стол, начал писать.

В дверь осторожно постучали.

– Погоди! Сейчас! —крикнул Ламмингер. Дописав, он впустил в комнату управляющего – того самого, который дрался с Козиной на меже.

– Поедешь в Вену,—коротко объявил барон.

– Когда, ваша милость?

– Важное дело. Утром чуть свет.

Не обращая внимания на то, что эта новость поразила управляющего, он продолжал:

– Вот тебе деньги на дорогу. Коней не жалей. В Вене ты не заблудишься…

– Я прожил там пять лет,—ответил управляющий с самодовольной улыбкой.

– Это письмо доставишь придворному прокурору, а эти – остальным вельможам, тут везде написано кому. Сразу же, как только приедешь. Это все по поводу ходов. Если тебя будут еще о них расспрашивать, расскажи, что нам приходится от них терпеть. А с этой вот запиской отправишься к ход-скому прокуратору Штраусу. В записке нет ничего, кроме подтверждения, что ты являешься к нему от моего имени. Ты не отдашь ее, а только покажешь.

– Понимаю, ваша милость…

– Об остальном надо договориться на словах и…—тут Ламмингер усмехнулся и приподнял один из мешочков с дукатами,—этим ты закрепишь уговор. Расписку привезешь мне.

– А если он не возьмет? —спросил управляющий.

– Я считал тебя умнее.

– Или захочет больше?

– Это другое дело. Займешь тогда в Вене. Я все предусмотрел. Ну, понял?

– Сделаю, ваша милость. Разузнаю все.

– Чем пахнет в суде и при дворе, об этом я буду знать без тебя. А ты выведай у Штрауса все имена. Кто направил к нему этих хамов, кто дает деньги, кто всем верховодит. Только смотри, будь осторожен с ним! Это продувная бестия. Он уже добился кое-чего: назначена комиссия для рассмотрения жалобы. Надо узнать, кто в комиссии! И поскорее. Если постараешься хорошенько, не останешься без награды. Ну, иди, собирайся. Никому ни слова о том, что едешь. Выедешь пораньше, до рассвета, чтобы никто не видел. Я сам приду на двор. Штрауса надо перетянуть на нашу сторону во что бы то ни стало. Подожди, присядь-ка, да запомни главное: эти вот деньги – тебе на дорогу, а эти – на все остальное…

Немного спустя управляющий возвратился к себе. Он был не женат, жил один, и некому было подглядывать за его сборами. Рано утром он сам вывел из конюшни лошадь, вскочил в седло и незаметно выехал. Его пан, без рыжего парика, в мохнатой шапке и коротком полушубке, вышел за ворота замка и с минуту смотрел вслед уезжавшему в снежную даль управляющему. Тот быстро исчез в предрассветной мгле, сквозь которую мерцали лишь кое-где гаснущие звезды.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Ходские деревни, которые Ламмингер, сжигая старые грамоты, думал обречь на вечное молчание, недолго хранили спокойствие. Тихая гладь, под которой дремала буря, подернулась рябью и вздыбилась волнами.

На тайном собрании у волынщика были представители почти всех ходских деревень; но и те, кому не удалось попасть в ту ночь к Искре Ржегуржеку, одобрили принятые решения. Вскоре ходоки, во главе с Юстом, отправились тайком в Вену. Юст всю дорогу распространялся о своей опытности и о том, как трудно добиться доступа ко двору. Но он с помощью денег и своих знакомств все устроит. Ходы скоро убедились, что в одном отношении он во всяком случае не врал: в Вене действительно надо было иметь много денег. И Юст то и дело требовал их у постршековского Псутки, распоряжавшегося деньгами, собранными участниками тайного собрания.

Торжественное обязательство хранить полное молчание строго соблюдалось. Ходоки давно уже были в пути, а в замке еще ни о чем не догадывались. Да и никто в Ходском крае ничего не знал, пока весть о ходоках не пришла в замок… из Вены!

Придворный советник фон Саксенгрюн, неизменный доброжелатель Ламмингера, не замедлил сообщить ему об этой новой дерзости ходов.

После этого о депутации заговорили во всех ходских дворах и в халупах. Ходы не удивлялись так, как барон и его чиновники, решимости своих старост. Им уже было известно, что при дворе спрашивали о них. Сперва рассказывали, как тот важный пан, что выше всех после императора, справлялся о ходах, а еще охотнее передавали, будто сам император сказал,– что у ходов, должно быть, хороший пан, раз они не дают о себе знать. Затем пронеслась весть о том, что не все старые грамоты погибли в огне. Некоторые как будто остались в Уезде. Но об этом говорили только люди постарше и, говоря, оглядывались – не подслушивает ли кто. Где могут храниться спасенные грамоты – об этом речи не заводили. Все боялись за них. В разговорах часто произносилось имя Козины, то громко, то шепотом, но всегда с большим уважением, как и в тот раз, когда в сельском правлении он так смело выступил против Ламмингера и когда там и в Тргановском замке столько выстрадал за старые права ходов.

Повеяло новым ветром. Люди всюду подняли головы. Даже те, кого сначала пришибла весть о сожжении грамот, разговаривали теперь по-иному. Вспоминали и о большой комете, озарявшей недавно в течение многих ночей небо.

– Разве она всегда предвещала только дурное? —рассуждали люди.—Разве она не может быть добрым знамением?

Лишь старый Пршибек при этих разговорах качал головой и отвечал:

– Комета всегда что-нибудь предвещает. Это правда. Я не одну комету видал на своем веку, и всегда за ней шла ибо война, либо голод и мор.

Но остальные были полны надежд и с доверием встретили новый год, тем более, что как раз к этому времени из Вены пришло первое известие от земляков. Писал Юст. Оно было адресовано его соседу в Домажлице, а тот уже передал письмо Козине. Юст сообщал, что все они благополучно добрались до Вены и он тотчас же начал хлопотать об аудиенции при дворе. К сожалению, как раз сейчас император в отъезде, но Юсту все же обещали устроить для ходов аудиенцию, когда он вернется. А кроме того, Юст нашел отличного прокуратора, родом чеха, и тот, ознакомившись с делом, сказал слово в слово то же, что и он, Юст, говорил у Ржегуржека: ходы свое дело безусловно выиграют, но процесс продлится немало времени, так как дело давнее, а у Ламмингера тут много друзей.

Все ходы смотрели на тяжбу как на свое кровное дело. Ни один голос не поднялся против. Известий о первых шагах ходоков все ожидали с нетерпением. И сообщенные Юстом новости мигом разнеслись из Уезда по Ходскому краю. Всюду они были встречены с восторгом и всюду расцвели еще более радужные надежды.

Вскоре такое же письмо, только менее многословное и хвастливое, прислал сам прокуратор Штраус. Сдержанность Штрауса особенно понравилась Сыке и старому драженовско-му старосте Криштофу Грубому, на чье имя пришло это послание. А спустя некоторое время Штраус прислал второе письмо, в котором сообщал о предпринятых им шагах и снова повторял, что ходские права нисколько не утратили силы, несмотря на то, что Ламмингер и сжег старые грамоты. Этим он только повредил самому себе, так как злоупотребил своей властью краевого гетмана, и Штраус прекрасно использует это против барона.

Полученные вести мгновенно разлетелись по всем ходским деревням. Их передавали устно и письменно, и всюду только о них и толковали. А когда из Вены одно за другим пришло сразу несколько писем, даже старый Пршибек позабыл о комете и готов был позабыть свои сомнения. Одно из этих писем было от Юста, который сообщал, что аудиенция у императора уже назначена. Другое, полное надежд и призывавшее к стойкости, было от прокуратора. А третье было написано неуклюжей рукой постршековского Псутки, который, по поручению всех ходоков, рассказывал, как они были ъ императорском дворце, как предстали пред самим императором, как он милостиво выслушал их и обещал, что им будет оказано правосудие. Псутка расписывал при этом роскошь императорского дворца и много говорил о самом императоре; слова его совпадали с тем, что рассказывал Юст на тайном собрании, и это укрепило в их глазах авторитет домажлицкого ад воката.

Все с радостью и рвением передавали друг другу эти рассказы. Только жена того, кто был среди главных зачинщиков этой борьбы, кому все были признательны, только жена Козины, Ганка, избегала этих разговоров. Она боялась. Как ей стало легко в тот вечер, когда ее муж вернулся из Тргановского замка, а кирасиры покинули Уезд! Как она утешала себя тем, что теперь наступит мир и покой и Ян будет всецело принадлежать ей и детям! А теперь… Теперь она понимала, почему в последнее время Ян так часто уходил из дому под вечер и почему он так часто встречался с Сыкой; она понимала, о чем он подолгу беседовал со старухой матерью и почему они всегда умолкали или меняли разговор, когда появлялась она, Ганка. Ее как огнем обожгло, когда она услышала о начатом процессе, но еще большим ударом для нее был поступок свекрови, которая припрятала-таки один или два старых пергамента! Жестокая женщина, жестокая мать! Не успокоится, пока не погубит собственного сына! Как она решилась на это? Что может быть для матери милее и дороже родного сына? И зачем она вмешивается в дела, которые пристали только мужчинам? Да еще впутывает сына? Мало ей того, что она видела в сельском правлении, когда его так избивали, а потом еще истязали в замке? Всякая другая на ее месте всеми святыми заклинала бы сына бросить эти дела, не губить себя и свою семью! А она!..

Так думала Ганка в тот день, когда до нее дошли беспокойные вести, так думала она и потом. И только из любви к мужу она не давала воли своему гневу. Она даже сделала усилие над собой и однажды, в воскресенье, зашла после обеда в домик свекрови, зная, что застанет старуху одну. Но с какой горечью она возвращалась оттуда! Не ожидала она такой награды за все свои добрые намерения! Как сурово уставилась на нее старуха, когда она спокойным голосом завела речь о Яне и о той опасности, которой он снова подвергает себя и семью! И договорить ей не дала свекровь, когда она хотела попросить, чтобы та как мать подействовала на Яна. Ведь мать он скорее послушает, чем жену!..

– Да ты очумела, что ли?– набросилась на нее старуха.—Чего скулишь раньше времени? Точно панская дочка! Ты хотела бы только жить, наслаждаясь, и держать возле себя Яна? Он любит тебя больше, чем надо. Но он мужчина, а не старая баба. И на свете, кроме жены, есть еще много кое-чего и другого, о чем не вправе забывать человек Что ты мне все твердишь, что я мать? Да, мать, а не волчица, и я тоже люблю детей, и не тебе меня учить! А если я забочусь об этом деле, так потому, что это нужно для твоих же детей. Чтобы им жилось лучше, чем нам, старикам. Чтобы им не приходилось плясать под панскую дудку…

Ганка не помнила, как она добрела через двор домой… Едва перешагнув порог, она опустилась на лавку и разрыдалась. Ей было обидно, что свекровь так отчитала ее, а еще больше она боялась за мужа. Когда Ян вернулся домой, он сразу же заметил ее заплаканные глаза и спросил, что с ней. Она хотела промолчать, но не выдержала, заплакала снова и стала умолять его помнить о себе и о детях. О матери она ничего не сказала. Ян успокаивал ее, но сказал решительно, что сделанного не воротишь, и он рад этому.

– Уже началось, и назад пути нет. Да так оно и лучше. У меня словно гора с плеч. Ничто меня не грызет, и я не боюсь больше смотреть людям в глаза. А какой камень лежал у меня на сердце раньше —сама знаешь. Не будь глупенькой! Худшее уже позади.

– Это вас тот проклятый горожанин попутал!

– Молчи, Ганка! Не будь Юста, я бы сам начал суд с панами. Еще есть у нас грамоты…

Ганка ничего не ответила, только глубоко вздохнула. Она не рада была спасению грамот и вспоминала слова, которые сказала старухе на прощанье: «Лучше жить теперь в страхе, чем жалеть потом! Как бы и вы не пожалели, да только поздно будет!»

Молодой Козина стал спокойнее. Миновала пора мучительного внутреннего разлада. Решение принято. Бой начался. Всеобщее уважение и доверие были для него наградой за прежние косые взгляды близких знакомых и самой матери. Вновь обрел он свое мужественное сердце, которым раньше всецело владели жена и дети. Он готов был идти на все, лишь бы довести борьбу до конца. Начало было тяжелое, но теперь дело принимало благоприятный оборот. Одно только сильно тревожило его —это вести из деревень о том, что постршеков-ские не вышли на охоту, несмотря на барский приказ, а за ними и ходовские отказались дать подводы для замка. Беспокоило сто то, что и в других деревнях начались такие же дела; а в Страже и Тлумачеве не заплатили к рождеству оброк и не выслали на баронские гумна людей для молотьбы. Козина считал, что, пока дело не решено, такие действия большая ошибка. Они дают оружие в руки тргановского пана. «Прокуратор» Сыка полностью соглашался с ним.

– Судимся с панами из-за неправды, а как бы нам самим не пришлось отвечать,—говорил он Козине в тот воскресный вечер, когда они были вместе в правлении, а Ганка сидела у свекрови. Оба сошлись на том, что надо внушить людям благоразумие и сказать старостам, чтобы они не допускали таких поступков.

В это время в горницу старосты вошел Матей Пршибек. Лицо его было менее сурово и хмуро, чем обычно, и глаза его заблестели, когда он еще на пороге начал:

– Не умер еще ходский дух!

Козина и Сыка догадались, что он имеет в виду. А Пршибек стал рассказывать новости, принесенные им из города: в Поци-новице молодой Шерловский сцепился с барским лесничим и чуть не убил его.

– За что? —спросил Сыка.

– Хотел отнять у него ружье.

Сыка молчал, почесывая затылок. Козина же решительно осудил Шерловского.

Лицо Пршибека омрачилось. Он взглянул исподлобья на обоих и, немного помедлив, сказал:

– А по-вашему, он должен был отдать ружье и подставить спину под палки и только потом идти к прокуратору?

– Не надо было ходить в лес. Матей ударил кулаком по столу.

– И это говоришь ты, Козина?

– Да, я. Нечего нам сейчас ходить в лес. Это значит лить воду на панскую мельницу. Процесс еще не выигран… И пока…

– Пока всех нас не перебьют. Ой, Козина, в Вене нам не помогут, только за нос водить будут. Вот наша помощь,—и Матей Пршибек потряс в воздухе своим внушительным чеканом.—Вот от чего затряслись бы паны, а не от каких-то там прокураторских бумажонок.

– Ну, это от нас не уйдет,—ответил Козина,—поверь, что сейчас такими поступками мы можем испортить все дело.

Сыка одобрительно кивал головой и собирался тоже сказать что-то, но в это время перед домом остановились сани, и в комнату вошел драженовский староста Криштоф Грубый.

– Эй, вы, тут! —весело начал он.—Ты чего, Матей, хмуришься, а ты, Ян, красен, как пасхальное яичко?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю