355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алоис Ирасек » Псоглавцы » Текст книги (страница 13)
Псоглавцы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:05

Текст книги "Псоглавцы"


Автор книги: Алоис Ирасек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Племянник расспрашивал дядю о здоровье, и, когда старик кончил свои жалобы, Козина, грустно глядя на больного, спросил:

– Год уже прошел, а мы все еще здесь. Вы знаете, дядюшка, почему?

Старик с трудом приподнялся, сел и кивнул головой. Да, он знал, что Ламмингер обжаловал решение апелляционного суда и добился передачи дела в уголовный суд.

– И этого он добился…– сказал Козина.– Меня уже водили в суд. В тот, другой. Опять допрашивали и говорили, что это я все наделал своими речами.

Козина замолчал.

– И у меня тут были. Я ведь уже не могу встать,—сказал старик.

– Я так и думал,– ответил племянник и рассказал, что Сы-ка, Весельчак, Шерловский, Пайдар и остальные ходоки в Вену и Прагу тоже арестованы и их уже допрашивали в уголовном суде.

Старик покачал головой и сжал обеими руками виски.

– Да, да, знаю… Я думал, что они только меня, либо нас двоих… А они и тех тоже… Это все тргановский Иуда,—кровопийца… Он с радостью уничтожил бы всех ходов. Святая Мария! И суд-то хорош!

– А вы и это уже знаете?

– Знаю ли? Конечно, знаю. Паны из уголовного суда были тут у меня. Тебе, наверное, тоже прочитали?

Старик поглядел мутными глазами на племянника, который сидел неподвижно, опустив голову на грудь. Козина не поднял головы и тогда, когда дядя его стал передавать содержание объявленного ему сегодня приговора: Весельчак, он, Криштоф Грубый, и Козина, как вожаки и зачинщики, приговорены к повешению; Сыка и Брыхта будут стоять ежедневно два часа у позорного столба, а затем будут изгнаны из страны; остальные… но тут память изменила старику. Список был длинный, и он знал только, что одних приговорили к двум годам, других к году и некоторых к трем месяцам строгого тюремного заключения.

Когда Грубый умолк, Козина встряхнул головой, словно очнувшись от дум, и сказал:

– Да, и мне так читали.

– Так-то, парень… Вот что нам дали за наши права. Грамоты у нас взяли, а петлю дали. Это все Ломикар. Но в Вене этого так не оставят. Не могут! Что мы сделали?

Козина в задумчивости покачал головой.

– Не знаю, дядюшка…

– Да ведь это же вопиющее дело! Император не подпишет… нет… А если этому тргановскому волку непременно нужно загубить чужую жизнь, пусть берет ее у меня, старого, больного человека. Мне уже все равно. По крайней мере не увижу нынешних проклятых порядков,—добавил старик ослабевшим голосом. Кашель оборвал его речь.

Козина заходил из угла в угол.

– Я его знаю,—сказал он.—Он не уступит. Нет, мы уже не вернемся домой.

– Я-то нет… Но ты… ты не отчаивайся… Не может этого быть! У тебя жена, дети…

Козина остановился. Слова дяди коснулись кровоточащей раны. Он не мог сдержать болезненного вздоха.

– Дядюшка, вот это-то тяжелее всего! Ганка и дети… Мои дети! Я все время думаю о них. Если б их не было… Что мне тогда виселица? Пусть вешают! И просить ни о чем не стал бы!

– А ты думаешь просить Ломикара?

– Ни за что! Даже с петлей на шее под виселицей не буду!

Оба замолчали. Когда разговор возобновился, они ни словом больше не обмолвились о неслыханно жестоком приговоре. Вспоминали о родине, о прекрасном Ходском крае, о своих семьях. Старик еще раз не стерпел и опять стал клясть жестокость Ломикара, когда услышал, что не только Искру-волынщика, но даже Ганку не пустили к племяннику.

Невеселой была встреча обоих узников, но она все же принесла им большое утешение. Они давно мечтали об этой встрече. Теперь они по крайней мере хоть отчасти избавились от одиночества и мучительных размышлений наедине. Козина ухаживал за стариком, насколько это было возможно в тюрьме. Единственным утешением для старика была беседа о родном крае. И сам племянник с радостью переносился думами туда. О приговоре они больше не говорили, но каждый из них и днем и ночью по многу раз задавал себе вопрос: утвердят ли приговор в императорском дворце?

Старый Криштоф Грубый не боялся смерти. Не один раз он говорил о ней и даже ждал ее. Он чувствовал, что силы его убывали, и на третий день после перевода к нему Козины он попросил позвать к нему священника. Получив напутствие, он попросил священника написать для него письмо домой. Вопреки ожиданию, священнику разрешили исполнить просьбу старика. Козина тоже обрадовался, надеясь, что в письме дяди удастся вставить несколько слов и для его семьи. Уже одна эта мысль утешала Яна, тосковавшего по своим близким.

По желанию Грубого, священник написал в Драженов, в каком он находится состоянии, и сообщал последнюю волю старика на случай, если ему не придется вернуться домой. Грубый посылал всем своим благословение и скорбел о том, что никого из них уже не увидит. В конце письма он добавлял, что теперь он вместе с Козиной, который шлет низкий поклон всем в Драженове и дома, в Уезде, а особенно – жене, детям и матери, и пусть это непременно передадут в Уезд… Больше ничего не позволили приписать.

Добрый старик священник, покидая Грубого, попробовал утешить его. Бояться смерти не следует… Да может быть, он еще и выздоровеет…

Но Грубый не дал ему договорить.

– Нет уж… Даже тут знают, что мне конец приходит. Только потому и пустили ко мне племянника.

Когда священник ушел, старик обратил усталый взор к Козине и сказал:

– Если бы я знал уже, что это тебя минует… камень с сердца свалился бы… было бы легче умирать…– Он умолк на мгновенье, уставившись глазами куда-то вдаль, затем снова посмотрел на сидевшего у его ног племянника.—А если бы допустил господь и пришлось бы тебе… не проси, Ян!

– Не буду, дядя. Я уже говорил вам.

– Мы ничего не добились, это правда… но умрем не напрасно!—В глазах старика на миг зажегся огонь.—И хоть бы все подписали и отреклись,—все равно право наше останется, и потомки наши смогут снова бороться, пока не наступят, даст бог, лучшие времена!..

Утомленный длинной речью, старик замолчал и сложил руки на груди точно для молитвы. Днем он ненадолго задремал. Проснувшись, он помолился, пробовал говорить с Козиной, но разговор его утомлял, и он часто умолкал. Он переносился мыслью опять в Ходскии край, вспоминал своих и горевал, что будет похоронен не в родной дедовской земле. Под конец он протянул обе руки к Козине:

– Ян, ради господа бога, прошу тебя, прости меня… Может быть, ничего бы с тобой не было, если б не я… Прости меня…

Голос его дрожал. Молодой ход крепко сжал холодную руку старика.

– Было бы, все равно было бы, дядя… Вы не виноваты ни в чем.

Когда в тюрьму вползли сумерки, драженовский староста заговорил опять:

– Я молюсь и прошу бога смилостивиться над нашими там, дома, а больше всего над тобой, Ян… чтобы не допустил он погибнуть тебе невинно… Я верю в божью справедливость!

Вечером тюремщик принес больному миску похлебки, но он не дотронулся до нее. Козина попросил оставить им на ночь светильник; сторож согласился. Всю ночь Козина не смыкал глаз: он видел, что Грубый не ошибся в своем предчувствии смерти. Старик до последней минуты был в полном сознании. К утру, когда светильник почти догорел, он попросил племянника вслух помолиться за него. Козина опустился на колени у ложа умирающего и стал читать молитву за молитвой, не спуская глаз с дяди. Вдруг он остановился. Дядя порывисто вытянул руку, голова его дернулась и по лицу разлилась смертельная синева…

Когда рассвет проник в мрачную камеру, раздался судорожный мужской плач. Вскоре тюремщик принес узникам завтрак. Он застал Козину сидящим у тела старика. Молодой ход уже не плакал. Бледный, он сидел неподвижно, как статуя, скрестив руки, молясь за дядю. Когда тело старика Грубого уносили, Козина попросил, чтобы ему разрешили проводить покойника до могилы. Ему не разрешили этого и лишь сказали, что похороны состоятся завтра днем. Зато другая просьба его была исполнена: его оставили в той камере, где скончался Грубый.

Весь этот и следующий день Козина думал почти только о покойном дяде. Из всех ходских старост он пользовался наибольшим уважением в крае, и вот где ему довелось окончить свои дни! А где и как его похоронят! Никто из семьи не будет плакать над телом, никто из них даже не знает, что глава семьи отошел в вечность. Там, в драженовской усадьбе, целых три дня громко причитали бы над покойником. Три дня раздавались бы в усадьбе скорбные голоса, напоминая всем, как много добра он сделал при жизни, какой хороший он был муж, отец и хозяин, как он был добр и приветлив со всеми. А тут – отнесли в покойницкую и уже на другой день возьмут оттуда, и не придут три старых деревенских отпевальщика и не пропоют над гробом печальную песню о расставании души с телом, не придут соседи проводить покойника, никто не будет идти за его гробом, не будет погребального звона, тюремщики понесут и опустят его в могилу. Хоть бы ему, Козине, позволили взглянуть на могилу и запомнить место последнего упокоения драженовского старосты. Запомнить? Для чего? Разве он вернется домой, чтобы рассказать?..

Козина вздрогнул.

Весь день, когда происходили похороны, он молился. Но мучительные думы вторгались в молитву, и он прерывал ее. Он думал о себе, вспоминал о жене, о детях… Его, быть может, ожидает еще худшее… если там, в Вене, утвердят приговор… Мысли его застывали, сердце переставало биться, и он принимался читать молитву быстрее, с большим чувством, чтобы только отогнать эту ужасную мысль.

Настали снова дни тягостного одиночества, полного дум, печальных и мучительных. Время ползло томительно медленно.

Однажды утром тюремщик, принеся Козине еду, остался стоять у дверей и долго смотрел на узника. Наконец, как бы решившись, произнес:

– Послушай, парень, что я тебе скажу… Не говори только никому, что ты об этом узнал от меня. Ты думаешь, что в Вене все утвердят, так вот это не так…

Козина выпрямился, поднял голову и весь превратился в слух.

– Вчера пришла бумага из Вены… я сам узнал случайно-только смотри же, молчок… император не все утвердил.

Козина вздрогнул, почувствовал, как вся кровь хлынула к его лицу. Не отрываясь, смотрел он на губы тюремщика.

– …Император решил, чтобы только одного из вас… ну… повесили.

– Кого? —взволнованно перебил его Козина.

– Не знаю. Это теперь должны решить те,—и тюремщик указал пальцем вверх, что должно было, по-видимому, означать членов уголовного суда.—Твой старик избежал этого. Вас, значит, осталось двое. Кого из вас они выберут, того… Это зависит от них. У тебя надежды больше. Того – Весельчака, когда посылали приговор в Вену, поставили на первом месте, потому что он произносил такие оскорбительные речи. Покойник был на втором месте, а ты только на третьем. Так что, пожалуй, тебе скорей всего удастся вывернуться…

– И что тогда?

– Ну, домой не пойдешь. Кого помилуют, того пошлют на десять лет в Венгрию, в Комарно. Так сказано в той бумаге, что пришла вчера. На десять лет в крепость – тоже не пустяк… Но все же и они пройдут. Из Комарно вернешься, а тогда…

Тюремщик замолчал.

– Дай вам бог здоровья,—поблагодарил глухим голосом Козина.

– Смотри молчи! Я желал бы тебе помилования, ведь у тебя жена и дети.

Его сообщение было для Козины лучом надежды, блеснувшим в тюремном мраке. Стало ясным одно: кто-то из двоих не умрет позорной смертью. Но кто? Он или Весельчак? Одному из них достанется жизнь. Кому из них? Луч надежды мелькал то слабее, то ярче, размышления разжигали Козину, и он утешался теплящейся надеждой. Он молод, у него любимая жена, маленькие дети, он не хотел бы умирать. Да и за что? Он ни в чем не виновен. Он добивался только справедливости. Когда другие нарочно пакостили Ломикару и его служащим, он их удерживал, предостерегал. Он верил в правду, он полагался на закон и правосудие. А теперь должен быть повешен или он, или Весельчак. Эцл —тот произнес тогда речь о помещичьей плетке и торжественно утопил ее в проруби на глазах Ломикара. Пан ему этого не простит. Он же, Козина, удерживал Весельчака, Христом-богом умолял его не ходить в замок. А его осудили вместе с Весельчаком! Да и Весельчак,—разве он заслуживает такой кары? Или вообще кто-нибудь из ходов? Заслужил ее только сам Ломикар, который нарочно раздражал ходов. А Ломикар… кого бы выбрал он? Кого из двух обрек бы на смерть? Весельчака или его, Козину, который не раз смело глядел ему в глаза и смело говорил за всех? И внутренний голос отвечал Козине: «Тебя, тебя!»

Правда, решает не Ломикар, а суд. Козина вздохнул, но тут тяжелой тучей надвинулись мысли. «Ломикар умеет все устроить. Был приговор апелляционного суда —он его уничтожил. А теперь заставит судей решить так, как он решил. Ну, и пусть решает!» Не дождется, однако, он, чтобы Козина покорился и сказал: «Все, что я отстаивал,—ложь и ложь все, что говорил». Чтобы после всех своих беззаконий Ломикар еще указывал на него с насмешкой: «Смотрите, как он присмирел, как он послушен!» Столько натерпеться и все ради того, чтоб пережить такой позор,—нет!

Да, когда его отец предсказывал, что за ходскую свободу еще прольется кровь, не думал он, что его собственный сын… И он сам, когда под старой липой тргановский управляющий со своей сворой разбили ему голову до крови, не думал, что… Но… Да будет воля господня. Если он умрет, то за правое дело.

Порою, однако, твердая решимость Козины ослабевала. Это бывало, когда он вспоминал о жене и малых детях. Не раз, когда он раздумывал обо всем и размышлял о последней минуте расставания навеки, холодный пот выступал у него на лбу.

Неизвестность, эта постоянная борьба надежды и отчаяния, больше всего мучила его, и он несколько раз справлялся у тюремщика, есть ли уже решение. Но решения все не было. Наконец, как-то раз тюремщик на его вопрос ответил, что решение, кажется, есть, только он не знает какое. Во всяком случае суд опять ношлег его на утверждение в Вену, а на это вновь уйдет несколько недель…

Какие жестокие люди! К чему все эти проволочки, вся эта пытка? Но никто не отвечал Козине, никто не обращал на него внимания.

В одну бессонную ночь, когда Козина, по обыкновению, размышлял о том, кто будет осужден на смерть – он или Весельчак,—у него мелькнуло в голове: а не погадать ли? Чет или нечет? Чет —жизнь, нечет – смерть. Козина вскочил, отошел к стене, секунду постоял и пошел к дверям, отсчитывая шепотом шаги. Во тьме тихо звенели кандалы на ногах. Но вот звон затих, Козина дошел до дверей. Семь шагов… Дурной знак! Надо проверить. Он подошел к своей кровати, протянул руку и вытащил пучок соломы. Потом стал тщательно считать стебельки. Одна за другой падали наземь отсчитанные соломинки. Одна, две, три… четырнадцать. Еще две только остались у него в руках. Пятнадцать, шестнадцать. Эх! Еще одна застряла у него между пальцами, последняя, семнадцатая!

В третий раз Козина не стал гадать. Но в эту ночь он не уснул.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Снова пышно цвели долины и склоны гор. На полях, переливаясь волнами, стояли густые хлеба.

В Тргановский замок, впервые после роковых событий, приехали, наконец, господа. Баронесса Ламмингер фон Альбенрейт и на этот раз ехала неохотно. Муж ее собирался в Трга-нов еще в прошлом году, но тогда баронессе удалось отговорить его. На этот раз он был непреклонен.

– Не бойтесь, дорогая,—холодно и спокойно ответил он.—Это уже не прежние ходы. Посмотрите и увидите, как я их укротил. Ягнятами стали.

Баронесса поверила мужу. Но это-то ее и угнетало. Она боялась мертвой, удручающей тишины в прекрасном Шумав-ском крае, боялась и того, что ее муж слишком туго натягивал струну терпения этого народа. Поэтому, приехав в замок, белые стены которого едва виднелись сквозь густую зелень деревьев, она почти все время проводила в тенистом саду. Всего несколько дней пробыла здесь баронесса и уже не знала, куда деваться от тоски дочери все-таки веселее. Теперь и младшая вышла замуж и с ранней весны поселилась в поместье своего мужа, графа Вртба фон Фрейденталя. Баронесса радовалась за дочь. Она вспоминала, как томилась здесь в уединенном замке молодая жизнерадостная девушка. Как рвалась бы она теперь отсюда!

Однажды в воскресенье баронесса фон Альбенрейт сидела в саду под густым сводом красиво подстриженных деревьев и читала письмо, полученное от дочери. Оно пришло еще утром, и баронесса успела уже несколько раз перечитать его. Сначала, в радостном нетерпении, она только наспех пробежала его глазами, а теперь вчитывалась в каждое слово, вникая в его смысл. Баронесса читала, и серьезное лицо ее постепенно озарялось тихой радостью. Кончив, она сложила письмо и, не выпуская его из рук, повернулась на шум послышавшихся невдалеке шагов.

Она ожидала мужа, но вместо него из боковой аллеи вышел старик, камердинер Петр.

– Ах, это ты, Петр!– встретила она слугу.—Что делает барон?

– Все работает.

– А что, случилось что-нибудь?

– Нет, ничего, ваша милость. Ворота заперты, но, странное дело, какая-то крестьянка все-таки пробралась сюда. Подстерегла, наверное, когда открыли калитку…

– Чего ей надо?

– Спрашивала вас, ваша милость. Ее прогнали, но я хочу посмотреть, заперта ли другая калитка, садовая…

Он не договорил. На дорожке захрустел песок. Баронесса обернулась в ту сторону. К ней робко приближалась молодая крестьянка в траурной юбке с белым передником, голова ее была искусно повязана вышитым белоснежным платком. С нею шли двое детей, мальчик и девочка, оба в праздничных нарядах, с тщательно причесанными волосами.

Баронесса с любопытством оглядела молодую красивую крестьянку. Ей, однако, сразу бросилось в глаза, что у женщины бледное лицо и измученный вид. Придя в себя от неожиданности, Петр хотел было пойти ей навстречу и выпроводить, но баронесса знаком остановила его.

Увидав богато одетую даму, крестьянка смутилась, но потом наклонилась к детям и что-то шепнула. Мальчик быстро подбежал к баронессе и поцеловал ее руку. Его сестренка, златовласая девчурка лет четырех, зардевшись, как мак, сделала несколько шагов и остановилась. Даже старый Петр не без одобрения глядел на бойкого мальчугана и его прелестную застенчивую сестренку, явно понравившуюся баронессе.

– Кто ты и откуда? —обратилась баронесса к крестьянке.

– Из Уезда. Козинова.

Тень промелькнула по лицу баронессы. Старый Петр вздрогнул.

– Чего ты хочешь?

Глаза молодой крестьянки наполнились слезами. Она упала на колени и молча простирала руки, не в силах произнести ни слова.

– Милосердия, ваша милость! —вырвалось, наконец, у нее.—Пощады!

– Встань и объясни, что тебе надо.

– Ах, ваша милость, вы ведь знаете… Уже второй год муж мой в тюрьме. Его судили строже всех, а он виноват меньше других. Он всегда успокаивал крестьян, уговаривал не бунтовать, а при этом бунте его тут даже и не было, он сидел уже в тюрьме. Заступитесь, ваша милость, замолвите слово перед вашим паном, чтобы мужа выпустили. Мы так долго живем без него. У нас все разваливается… И он, бедный, терпит… А дети, ваша милость! И у вас ведь есть дети! А если мой муж и провинился в чем, так мы ведь все не без греха, и он уже достаточно наказан. Ради бога, ваша милость…

Баронесса не прерывала плачущую просительницу. Мольбы и слезы бедной женщины тронули бы ее, но она вспомнила, как вчера муж рассказывал ей о суде и что уездский Козина, без сомнения, будет осужден на смерть. Она готова была прослезиться, глядя на красивого пухленького мальчугана и на его златокудрую сестренку. Дети не понимали, что происходит, какое тяжелое горе грозит им и их родителям, и переводили глаза с плачущей матери на красиво одетую знатную барыню.

– Не плачь, бедная,—сказала баронесса.—Мне жаль тебя, и я бы охотно помогла… Желаю, чтобы твои дети не остались без отца… Но я ничего не могу сделать…

– Но его милость барон…

– Ты ошибаешься. Судит твоего мужа не он, а суд в Праге. От него все зависит. Посмотрим, может быть, что-нибудь и можно будет сделать…

Она оборвала речь на полуслове. Ее остановил звук приближавшихся шагов. Петр испугался и машинально отступил в кусты. Он, как и баронесса, сразу узнал эти шаги. Ламмингер уже стоял здесь. Слушая баронессу, Ганка не заметила, как подошел барон.

Ламмингер обвел своим холодным пронизывающим взором необычную группу. И тут вдруг Ганка услыхала его слова.

– Кто впустил ее сюда? —строго спросил он.

Ганку кольнуло в сердце, когда она услышала его голос. К баронессе она готова была чувствовать доверие и даже не боялась ее… Но его… Это же он! Ломикар! Будто коршун повис над ней. Дыханье у нее перехватило, и она судорожно прижала к себе маленькую Ганалку, которая, точно испуганный цыпленок, спряталась в складках ее платья.

– Ваша милость! —еле выговорила она сдавленным голосом.

– Что тебе нужно? —сухо спросил Ламмингер.

– Это жена Козины…—поспешила объяснить баронесса, смущенно глядя на обоих.

– Да? И чего же она хочет? —равнодушно спросил барон. Вместо баронессы ответила Ганка:

– Ваша милость! Мой муж так долго сидит в тюрьме…

– Это он послал тебя?

– Я не могла с ним видеться, ваша милость. Я была там, но меня не пустили.

– А если бы и пустили, он едва ли послал бы тебя сюда. И напрасно ты пришла. Сужу его не я, а суд в Праге.

– Ваша милость… если бы вы только… вы все можете… По вашему слову сделано, по вашему же слову его и отпустят. Ваша милость, богом заклинаю вас, ради этих детей!..

– О них он сам должен был подумать, прежде чем идти против своих господ,—ледяным тоном ответил Ламмингер.

На мгновение наступило мучительное молчание. У Ганки словно отнялся язык от этих жестоких слов. Баронесса не знала, что сказать.

– Когда же, ваша милость, отпустят Яна? —спросила, наконец, Ганка тихим сокрушенным голосом, не осмеливаясь больше просить о милости.

Странная усмешка скользнула по губам Ламмингера. Он уже хотел было ответить, но баронесса обратилась к нему поспешно по-французски:

– Ради бога, не говорите ей… Я не вынесу, пощадите меня! В необычайном волнении она ждала, что с }ст мужа вот-вот сорвется страшное слово.

– Я не судья и ничего не знаю, кроме того, что приговор будет объявлен очень скоро, на этих днях,– сказал барон.– Но я не хочу тебя обманывать и скажу, что приговор будет очень строгий. В другой раз пусть не бунтуют. Нужен такой урок, чтобы его запомнили навеки. А твоего мужа нужно наказать особенно строго. Он поднял всех. Сегодня мы его отпустим, а завтра он опять поднимет их. Мы видели, как действуют его речи. Он опасный человек и пусть пеняет сам на себя. Ну, а теперь ступай с богом.

Ганка была сражена этими черствыми, бессердечными словами, произнесенными с грубым немецким акцентом. Молча, боясь проронить хоть звук и не отваживаясь даже взглянуть на барона, она поднялась с колен, взяла перепуганных детей за руки и пошла. Когда она обернулась, ее взгляд встретился с сочувственным взглядом баронессы. Сделав несколько шагов, Ганка разразилась отчаянными рыданиями.

Ламмингер даже не посмотрел на нее.

– В другой раз, пожалуйста, избавьте меня от этих сцен,—холодно обратился он к жене, и, направившись в противоположную сторону, барон скоро скрылся между деревьями. Баронесса все еще не могла прийти в себя от волнения; она не промолвила ни слова, провожая мужа пристальным взглядом, сверкающим от возбуждения. «Тиран!» —вырвалось из ее груди.

*

Тучи заволокли все небо. Тень их пала на весь Ходский край, притихший в ожидании грозы.

Прошла ровно неделя с тех пор, как Ганка ходила в Трга-новский замок. В Уезде, как и во всех ходских деревнях, царила глубокая тишина, все со страхом и трепетом ожидали – к чему приговорят недавно арестованных и тех, кто уж давно томится в тюрьме – Козину и Весельчака. Повсюду только и было речи, что о старике Грубом, о том, как он, лежа на смертном ложе, написал письмо домой и как вскоре после этого ушел к вечной правде… Говорили о нем и в усадьбе Козины.

Во дворе под липой сидела Ганка со свекровью, Искра Рже-гуржек и гость из Драженова, старший сын покойного Криш-тофа Грубого, который пришел навестить родных и сообщить, что он собирается в Прагу, чтобы разузнать, как и где похоронен отец и о Козине. Ганка несколько оживилась. Она еще не могла прийти в себя после посещения замка. Мысль, что Ян может просидеть в тюрьме еще долго, может быть несколько лет, убивала ее. Даже Искре не удавалось ее успокоить, сколько он ни твердил, что Ломикар только грозил, чтобы выместить на ней свою злобу против Козины. Когда-то неугомонный шутник и балагур, а теперь всегда задумчивый и серьезный, волынщик уверял, что Яну ничего не может грозить, так как он не держал в руках ни чекана, ни ружья.

Ганку, как и всех, обрадовал привет от Яна, переданный в письме Криштофа Грубого. И сейчас она готова была радоваться: молодой Грубый тоже, может быть, принесет какие-нибудь вести, а если его пустят к Яну, то и она отправится в Прагу. Это она твердо решила.

Разговор под липой продолжался. Вдруг раздался глухой шум. Вначале все подумали, что это отдаленный раскат грома. Но это был не гром, а барабанный бой.

Искра вскочил и поспешил к воротам… во двор уже стрелой влетел Павлик и, еще не добежав до липы, закричал, что на площади остановились верховые и бьют в барабан, сзывая народ.

Все бросились на площадь, у всех мелькнула одна и та же мысль: солдаты! Так думали и другие жители Уезда, которых барабанный бой заставил покинуть свои дома или поднял с мягкой травы под деревом.

Но на площади они увидели не солдат, а двух хорошо знакомых им всадников – писаря из Тргановского замка и мушкетера, который бил в барабан с таким усердием, словно хотел созвать сюда весь свет. В одну минуту всадники были окружены густой толпой. Все сгорали от нетерпения, всем хотелось поскорей узнать, что собираются объявить с такой торжественностью панские посланцы.

Барабан умолк, мушкетер спрятал палочки, писарь вытащил из-за подкладки кафтана бумагу, развернул ее и стал читать.

– «По указу его императорского величества королевские гетманы Пльзеньского края сим приказывают и постановляют, чтобы, подобно тому как приговор высшего уголовного суда в том виде, как его императорскому величеству благо-угодно было утвердить его, был или будет оглашен в столичном городе Праге и в краевом королевском городе Пльзне, а равно в прочих краевых городах королевства Чешского, упомянутый приговор был также, имея в виду непокорных и мятежных ходов, нарочито оглашен и во всеуслышание прочитан во всех ходских селениях, во владениях высокородного господина Максимилиана Ламмингера барона фон Аль-бенрейта, что настоящим и приводится в исполнение…»

Многоголосный гул, не сразу смолкший, когда писарь начал читать, почти мгновенно стих, как только выяснилось, что должен объявить писарь. Раздалось несколько возгласов изумления, и наступила мертвая тишина. Все взоры были прикованы к чтецу. Убеленный сединами Пршибек протиснулся к самому всаднику и, склонив голову, слушал. Рядом с ним Манка, замирая от страха, с нетерпением ждала, что прочтут об ее женихе.

Искра стоял в задниц рядах, возле него – бледная и дрожащая Ганка. Она забыла о драженовском госте, о детях, обо всем на свете, с мукой ожидая услышать роковую весть. Невдалеке старая Козиниха держала за руку Павлика. Ее пожелтевшее за последние месяцы морщинистое лицо в эту минуту стало иссиня-серым, глаза горели от возбуждения.

Писарь громко читал пространный приговор, в котором перечислялись все вины, приводились и мотивы решения. Уголовный суд признал трех главнейших и опаснейших бунтовщиков и зачинщиков, а именно: Весельчака из Кленеча, Грубого из Драженова и Яна Сладкого из Уезда заслуживающими смертной казни, но его величеству императору, по милосердию своему, угодно было повелеть, чтобы только один из них был предан казни, вследствие чего суд, поскольку упомянутый Криштоф Грубый умер естественной смертью, решил, чтобы смертной казни через повешение был предан Ян Сладкий из Уезда, по прозвищу Козина, каковое решение достославного уголовного суда основано на том, что названный Сладкий, он же Козина, является весьма красноречивым, а следовательно и крайне опасным и к тому же наиболее закоренелым бунтовщиком, так как он не пожелал просить помилования…

Ганка уже не слыхала последних слов. При первом упоминании о смертной казни она стала дрожать, как осиновый лист, как больной в лихорадке. Но когда глашатай произнес имя ее мужа, вскрикнула и как подкошенная рухнула наземь.

Чтение на минуту прервалось. Все столпились вокруг несчастной жены осужденного. Женщины начали причитать, с их жалобными воплями смешивались крики Павлика и Ганалки, рвавшихся к лежащей без чувств матери.

Искра Ржегуржек приподнял Ганку, одна из соседок помогла ему, и вдвоем они отнесли несчастную женщину в ближайший дом, чтобы привести ее в чувство. За ними, еле передвигая ноги, шатаясь, плелась старая Козиниха. У нее рябило в глазах, шею и грудь ей сводила судорога: она не могла облегчить себя ни криком, ни плачем; она была совершенно сражена неожиданным ударом.

Писарь продолжал читать перечень свирепых кар. Весельчак избежал петли, но был осужден на десять лет крепости в Комарно, скрывшийся от суда Брыхта – на два года каторжных работ в Рабе, Сыка и молодой Шерловский – на год строгого тюремного заключения каждый. Остальные приговоренные судом, а таких было много, монаршей милостью освобождены от наказания.

Ламмингер был так уверен в устрашении и укрощении ходов, что послал писаря с приказом и мушкетера-барабанщика без всякой охраны. И действительно, ни один кулак не поднялся в ответ на свирепый приговор, и панские глашатаи удалились без помех, не провожаемые даже выкриками. Одни, точно окаменев, глядели им вслед, другие же обрели голос и облегчили себе душу негодующими возгласами, когда всадники были уже далеко.

Но большинство поспешило к дому, куда отнесли жену Козины. Женщины плакали, да и мужчины не скрывали волнения. С болью в сердце смотрели все на молодую женщину, медленно возвращавшуюся из глубокого обморока к страшной действительности. Некоторые, впрочем, не дошли до горницы, а остановились на крыльце, где сидела на ступеньках старая мать Козины. Она сидела с опущенной головой, глядя в одну точку, не видя и не слыша, что происходит вокруг.

Вся в слезах покидала дом Манка Пршибекова, оглядываясь на печальное шествие: две крестьянки вели под руки домой Ганку и ее свекровь. Рядом Искра Ржегуржек нес на руках Ганалку и вел за руку плачущего Павлика.

Ах, что такое год тюрьмы по сравнению с тем, что выпало на долю Козины!

Манка почувствовала, как на нее упали первые капли дождя, и гром, доносившийся прежде издалека, загрохотал над самой деревней. Войдя в горницу, Манка тотчас же хватилась деда. Его не было ни здесь, ни во дворе, ни у соседей. Она выбежала за ворота, и тут кто-то сказал в ответ на ее расспросы—«пошел туда» и указал в сторону Трганова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю