Текст книги "Меня не узнала Петровская"
Автор книги: Алла Драбкина
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)
7. Лариса Демичева
Нет, я просто чуть со стула не упала! Это же надо такое! Как я только все это пережила, как только сознание не потеряла! Это совершенно невыносимо и никаким образом не понятно. Оказывается, в свое время не Ксана украла у Вики брошку, а, наоборот, Вика украла брошку у Ксаны. Сегодня только все и выяснилось. Я просто чуть со стула не упала. Вот дела так дела! Я просто вся побледнела! Ильменский подошел ко мне, говорит:
– Что с тобой, Ляля? – А я и ответить не могу, у меня зуб на зуб не попадает. Вот вам и чистая юность. Боже, как они меня расстроили, как расстроили. Остальным хоть бы что, все какие-то бесчувственные. Но только меня отличает от других какая-то тонкость чувств, потому и всю жизнь и страдаю. Я бы на Викином месте из окошка выпрыгнула, а она… Хотя я понимаю, что ее вела любовь. А любовь и преступление часто бывают связаны, и, может быть, Вика героиня. Леди Макбет. А Алешка и Горбонос влюблены в Ксану. Везет же некоторым. Подумаешь, художница. Я, например, пишу. Один роман написала и одну повесть. Но разве это кто оценит? Не везет так уж не везет. Хотя, казалось бы, то, что я талантлива, видно уже по моей одухотворенной внешности. Одна моя подруга, ее зовут Анжелика, так и говорит: «До чего же у тебя одухотворенное лицо, Ляля. Ты просто обязана писать и прославиться».
И я ей верю. Потому что она правдивая. Это только мой первый муж, хам и грубиян, считал меня идиоткой. Он хотел, чтоб я стирала его носки, он почему-то решил, что женщина обязана стирать мужу носки. Преступление совершить ради любви – пожалуйста, но носки стирать, – извините. Как будто он не видел, какие у меня руки, какой они у меня тонкой работы. Одна моя подруга, ее зовут Снежана, всегда говорит мне:
– До чего же у тебя красивые руки, Ляля… Ты просто должна выучиться играть на рояле. Это руки пианистки. Ты должна играть и прославиться.
Но я, к сожалению, не получила соответствующего воспитания, чтоб играть на рояле. И вообще мне не везет в жизни. Из школы, где я преподавала литературу, пришлось уйти. Не понимают. Ни дети, ни учителя. Рассказываю детям о Лермонтове, вся горю, меня несет волна вдохновения, а эти хамские дети вдруг начинают шуметь и гудеть – звонок, видите ли, и у них в столовой комплексный обед стынет. Да я бы вообще после рассказа о Лермонтове три дня пищу не принимала…
Директриса вредная, натравила на меня инспекторов, инспектора наглым образом либо спали, либо подло хихикали на моих уроках, а потом сговорились между собой и вынесли решение, что я не могу быть учительницей. Да еще устроили подлое судилище по поводу моего внешнего вида. Дескать, я, к тому же, неподобающе одета. Ну, я просто чуть со стула на упала. Откуда им знать, школьным крысам, как нужно одеваться. На мне были голубые чулочки в синюю полоску, красная юбочка вся в бантовых складках, блузка цвета морской волны, а наверх жакеточка – зеленое с желтым. Весь цветовой спектр, вся гамма! Но где им оценить… Да, скучно жить на этом свете, господа… В другой школе мне дали только группу продлённого дня, а в свободное время я пишу стихотворные и прозаические произведения, потому что одна моя подруга гово…
Нет, все-таки надо иметь совесть… Если ты даже и совершила в своё время преступление во ими любви, то это не дает тебе права сразу же после этого пускаться в пляс, да еще с Ильменским, который весь вечер смотрит отнюдь не на тебя, а совсем на другую… Нет, эта Вика неисправима. От ее наглости я просто чуть со стула не упала.
Ко мне подошла Знайка и сказала, чтоб я помогла ей вымыть посуду и накрыть стол для чая. Мне пришлось ей подчиниться.
– Все-таки Вика наглая, – сказала я.
– Ляля, не суйся во взрослые дела, – фыркнула Знайка.
– Но как она может танцевать после всего происшедшего? И потом, Ильменский совсем не имеет ее в виду.
– А кого он имеет в виду?
Я отвечать не стала.
Впрочем, вполне вероятно, что я была не совсем права, потому что на этом сегодняшний вечер не кончился. Вика все-таки героиня – она вышвырнула эту дурацкую брошку в окно. Ну и жест! Прямо Настасья Филипповна. Я прямо чуть со стула не упала. Но вот только не поняла, зачем она выбросила чужую брошку, ведь она ее украла у Ксаны. Я спросила об этом у Знайки, но та посмотрела на меня, как на сумасшедшую, и сказала:
– Ляля, умоляю, никому не говори о том, что ты сегодня видела и слышала, а то ведь побьют ненароком и будут правы.
– Кто побьет?
– Кто-нибудь.
Ильменский с Осокиным убежали вслед за Викой. Они о ней беспокоятся. Очень мило с их стороны, хотя Ильменский мог бы и не бежать, а подчиниться велению сердца. А мы остались пить чай: я, Ксана, Знайка, Горбонос, Сажина и Кузяев.
Я надеялась, что теперь, когда Вика ушла, что-нибудь разъяснится, но они все почему-то говорили о другом: о детях Знайки, о кино, о книгах. А также вспоминали о школе, об учителях. И кто как жил эти двенадцать лет.
– Я поняла одно: вину надо искать в себе. Иначе свихнешься, – непонятно сказала Ксана. – Не могу видеть этих сумасшедших, которые ни разу не задумались, что и они могут быть неправы. Я всю жизнь нарывалась на эту твердолобую правоту и даже страдала из-за этого…
– А теперь? – спросил Горбонос.
– А теперь поняла, что на свете существуют люди, с которыми у меня не может быть ничего общего, и они не могут унизить меня или оскорбить, как не может оскорбить человека корова, например. Я понимаю, что это высокомерие и что от этого я стала хуже, чем была, но надо же защищаться?
Только тут мы увидели, что в дверях мастерской стоит Петровская.
– Вот, я вернулась… – буркнула она, – дверь была открыта. Все так заулыбались, как будто это необыкновенное счастье – видеть вздорную Петровскую. Кстати, она тогда воровала вместе с Викой. А эти сразу начинают боготворить человека, если он способен на какую-нибудь гадость. И все даже подвинулись к ней, когда она вдруг прямо с порога заговорила:
– Нет, Ксана, дурной человек не равен корове. Корова живет разумно. Она ест, чтоб утолить голод, пьет, чтоб утолить жажду, и размножается, чтоб продлить коровий род. У коровы есть инстинкт опасности, инстинкт благодарности и признательности… Многие ли люди могут похвастаться этим? Некоторые ведь едят не потому, что голодны, а чтоб другим меньше досталось. И влюбляются не по велению сердца, а чтоб была возможность жрать еще больше. Уже вдвоем. Жрать и стяжать. Жрут и стяжают: туалетную бумагу и английский язык, книги и фигурное катание, авторитет и деньги. Они свихиваются на этом и прямо сигают под трамваи на своих частных машинах, потому что все естественные чувства им отказывают, даже чувство самосохранения. Эти люди настолько отвыкли от правды, что сказать им во иногда то же самое, что разбудить лунатика, забравшегося в беспамятстве на шпиль Адмиралтейства. Может, пусть так и живут под наркозом лжи?
– Лично я считаю, что этим людям все равно надо говорить правду, – сказала Сажина. И тут я была с ней согласна.
– А ты-то знаешь эту правду? – гаркнула на нее Знайка. И Знайка тоже была права, потому что эта тщеславная Сажина со своим Борей…
– Правда в тишине, – тихо сказал Горбонос.
– И в работе, – сказала Ксана.
– А в детях!!! – заорала Знайка.
– Правда в любви, – сказала я.
– Нет, Ляля, не в лю-ю-у-бви, а в любви, – с усмешкой сказала Знайка, якобы передразнив мое произношение слова «любви» и потому отвергая смысл сказанного мной. Им лишь бы только меня задеть.
– А знаете, ведь я не кончил института, – вдруг сказал Кузяев, – и работаю я по рабочей сетке потому, что я и есть рабочий.
– Я знала, – сказала Знайка.
– А почему тебе захотелось вдруг сказать нам об этом? – спросила Ксана.
– Блажь нашла. Вот вы сейчас говорили, и я подумал: а зачем я вру? И дочка моя на фигурное катание не ходит, и миллионов во вторсырье я не зарабатывал. Я после школы сразу на завод.
– Совсем хорошо, – сказала Знайка, – а то мне было так жалко твою дочку…
Да, хороши однокласснички. Заврались все до полусмерти. Я просто чуть со стула не упала.
– Вы поймите меня правильно… – сказал Кузяев.
– Чего ж не понять, – ответила Знайка, – а кто не поймет, тот сам дурак.
– Правда, она вылазит, – продолжал Кузяев, – и не дай бог, чтоб так, как у Вики.
– И все равно это к лучшему, – сказала Знайка, – даже если Алешка ее бросит, все равно к лучшему.
– Ну, не такой же он идиот… – пробубнила Петровская.
– Но что будет, когда узнают у Вики на службе… – сказала Сажина.
– А почему это там должны узнать? – прорычал Кузяев. – Если там узнают, то я кое-кому намылю шею, несмотря на мужа Борю.
– Нет, я в принципе…
– В принципе – другое дело.
Разговор перешел на личности, стал неинтересен. Я бы, конечно, потанцевала, но ведь не с Кузяевым же. Как будто услышав мой зов, явились Ильменский с Осокиным. Проводили свою Викочку.
– Давно не видел таких истерик, – сказал Ильменский, – запуталась, девка.
– Теперь распутается, – сказала Знайка и потащила Ильменского плясать.
Нет бы подумать обо мне, что подруга не замужем… А все они вруны и эгоисты, лишь бы самим устроиться. Ксана танцевала со своим Горбоносом, тоже из выгоды, наверное, надеясь, что он ее замуж возьмет, и нисколько его не любя. Разве можно любить Горбоноса? Да он же ниже ее ростом. Правда, она на каблуках…
Как там Ксана сказала? Надо искать свою вину, а то свихнешься? Что ж, я тоже ищу свою вину и, кажется, знаю, в чем она заключается. Я слишком добра и правдива, вот в чем дело. Вот в чем моя вина. А люди не любят честных и правдивых. Я и сказала об этом Знайке, когда она наконец оставила в покое Ильменского.
– Хорошо, что ты догадалась, Ляля, – сказала она, – но только знаешь, никому не говори о своей догадке.
А Ильменский все-таки проводил меня до дому, когда я намекнула, что уже поздно.
– Когда теперь увидимся? – спросила я.
– Ну, когда-нибудь… Вот позвонит вдруг Знайка и скажет…
Ну что ж, мне все ясно. Только вряд ли я опять приду на подобную встречу. Мало ли что там у них выяснится еще через двенадцать лет.
8. Виктор Ильменский
У меня отношения с правдой не такие четкие, как у Ляльки Демичевой. Лялька, она точно знает, что ее погубила именно правдивость, о чем и сообщила мне раз пятьдесят, пока я провожал ее до дому. Извела меня эта девушка.
Я, наверное, должен был признаться, что я никакой не манекенщик, но, с другой стороны, сказать при Горбоносе, что я актер, у меня не хватило наглости. Но, боюсь, именно Горбонос-то как раз заметил, что я актер и, что важно, актер довольно дрянной, плохо справляющийся с возложенной на себя ролью. Это вам не Сажину или Ляльку провести. Но, из профессиональной солидарности, разоблачать меня не стал. Да, леди и гамильтоны, как выразился однажды на спектакле мой коллега, я актер. Актер из города Тетюши, потому что для города Ленинграда не так хорош, как тут принято. Но я все равно счастлив, дорогие мои леди и гамильтоны, потому что занят своим делом, женат на любимой женщине, никогда ничего не крал и, насколько помнится, никого не предавал. Хотя, если вспомнить, тоже был участником той давней истории. Сыграл, если можно так выразиться, роль Гермеса, да, да, того самого, с крылышками на ногах. Слетал пару раз туда-сюда, и это не самое приятное, что можно вспомнить. Никогда никого не предавал? Ну-ну.
Нет нужды рассказывать о себе. Я плохо помню, кем был в последний раз: Иванушкой-дурачком или Петей Пятеркиным. Во время, так сказать, зимних вакаций. Из этого можно понять, что я обычный, средний работник сцены ТЮЗа города Тетюши. Впрочем, могу похвалиться: когда горсовет не хотел вовремя произвести ремонт сцены в нашем театре, я пошел к самому главному начальнику и сказал, если не будет выполнена эта скромная просьба моих товарищей, то я, подобно Крысолову, буду играть на дудочке и уведу за собой всех детей этого города. И он мне поверил. Понял, что так случится, если я захочу, потому что у него были дети и он знал от них, кто такой Виктор Ильменский.
Но это так, в порядке хвастовства. Если б десять лет назад мне сказали, что я буду всего лишь детским актером в маленьком городке, я бы плюнул тому человеку в глаза. А теперь – счастлив.
Кем я был в школе? В школе я был начинающим Великим Человеком. Чем-то вроде Сажиной, только, смею надеяться, чуть поумней. Я ничего не видел и не слышал, кроме собственной персоны. Ребята терпели меня, наверное, потому, что у меня относительно гладкий характер, я же присматривался к ним только с одной целью: передразнить и запомнить их смешные жесты, словечки, повадки. С этой целью я морочил голову Сажиной, следил за Петровской и слушал Знайку. Серьезно же я относился только к Ксане, да и то небескорыстно: она делала прекрасные декорации для школьного драмкружка.
Случай с брошкой произошел как раз в тот момент моей жизни, когда я разрывался между подготовкой к экзаменам и выпуском спектакля «Три мушкетёра», где играл, разумеется, д’Артаньяна.
Не скажу, чтоб этот случай меня не поразил. Как ни легкомыслен я был в те времена, но такая серьезная вещь, как кража, не могла меня не царапнуть. Но я постарался пропустить мимо ушей эту историю. Почему? Если честно, то потому, что Ксана была мне нужна, она дошивала мой костюм для спектакля, хотя тогда я не формулировал этого так откровенно. Помнится, я искал для нее какие-то оправдания, даже, грешным делом, пытался внушить себе, что виновата Петровская, как той и хотелось доказать это другим, а записку, которую показала мне Вика, считал недоразумением.
Маэстро оператор, прошу «стоп-кадр!» Вот она, моя вина. И не только моя, а коллективная вина нашего класса. Никто из нас не захотел знать правды. Одни из равнодушия, как я, другие из чистоплюйства, третьи…
Ну, я не знаю, какие там у кого были причины. Возможно, и доброта, и жалость к Ксане. Но вот почему никому из нас и в голову не пришло, что вся эта история вообще подлая клевета, – не знаю, столько лет молились на Ксану, уважали ее и любили, но почему-то поверили в эту клевету. Поверили без сомнений, без возмущений, поверили предательски. Подозревать всегда только низкое – способ мещанина. Мещанину теплей, когда другие тоже «не без греха».
Вика, как умная девочка с математическими способностями (не понимаю, почему она предпочла литературу), очень точно все рассчитала. Она обратилась к худшим чертам каждого из нас и – выиграла, если только это считать выигрышем. Сегодня не только она, но мы все должны были признаться в своем позоре.
Но это ещё не все. История имела продолжение, относящееся уже лично ко мне.
Случилось так, что Великого Человека из меня не получилось, а поскольку я не мог изменить своей мечте стать актером, то и поехал в город Воронеж, где набиралась студия при ТЮЗе, поступить в которую было чуть легче, чем в Ленинградский театральный. Там я познакомился с девушкой Катей, тоже ленинградкой, которая с первого же взгляда произвела на меня впечатление. Надо отдать мне должное – кое-что из житейских уроков я понял. Я понял, что я не великий, что мне чего-то не хватает для того, чтоб им стать, и, скорей всего, души и серьезности. А Катя была добрая и серьезная, не говоря уж о том, что еще и красивая. Только что-то в ее внешности меня настораживало, раздражало, как некстати позабытая стихотворная строка или фамилия. Я мучился поисками причин этого раздражения, пока всё не объяснилось. И очень просто. Катя оказалась двоюродной сестрой Ксаны. И они были похожи.
Так я вторично окунулся в эту историю, потому что Катя боготворила Ксану и хотела знать, что же случилось тогда в школе. Оказывается, несмотря на прошедшие несколько лет, Ксана по-прежнему думала об Алешке, переживала разрыв и искала его причины. Она без конца говорила: «Все, хватит», но тут же опять принималась думать о нем.
Я не сказал Кате, что знаю эту причину. Если б я ей сказал! Ведь ещё не было поздно, Снегирёв ещё не женился на Вике, не все там было ладно, не зачерствел он еще окончательно рядом с ней. Но и предпочел во второй раз предать Ксану, хотя любовь к ней моей Кати решительно свидетельствовала о том, что Ксана не могла украсть.
Я сочувствовал Ксане, но считал ее виноватой.
Далее…
Мы с Катей были в отпуске в Ленинграде, как, собственно, и сейчас. Все свободное время мы, конечно, торчали у Ксаны. Помню, было лето, жара, пыль… Очевидно, все это плохо действовало на Ксану – она была нервна, возбуждена, на глазах ее поминутно вскипали непонятные слезы. Как-то, оставшись со мной наедине, она вдруг сказала:
– Витька, можешь ты сделать для меня одну вещь?
– Всегда к твоим услугам…
– Нужно отнести письмо… одному человеку. По почте нельзя, потому что, может быть, он успел жениться. Ты спроси его об этом. Если он еще не женат – отдай.
Конечно же, речь шла о Снегиреве. И я, нацепив крылышки на кеды, отправился к Алешке. На лестнице маленького двухэтажного флигелька, где он жил, пахло событием. Что-то там происходило: то ли поминки, то ли свадьба. Как выяснилось, еще не происходило, но должно было произойти через день. Пахло едой, цветами и словом «горько».
Открыл мне сам Алешка. По-моему, ему тут же захотелось снова та хлопнуть дверь, но я, со свойственной мне наглостью, вошел. В прихожей была нагромождена мебель, как в дни торжеств и ремонтов.
– Какими судьбами? – кисло спросил Снегирев.
– Что, не вовремя?
– Да нет, ничего… Послезавтра я женюсь… вот и… прости, что не могу пригласить… Все рассчитано до человечка…
Я молчал, раздумывая о том, как мне поступить с письмом. Он принимал мое молчание почему-то иначе. Объяснялся, дергался, без умолку говорил.
– Знаешь, летом хорошо жениться… Овощи, фрукты… то-се… и народу в городе не так много, половина в отпусках, так что не обидятся, если не позовешь. Советую: женись летом. Нам свадьба стала всего в пятьсот рублей…
– Я женился зимой, – светски ответил я, – и нам свадьба стоила две стипендии. Но гуляли весь ТЮЗ и весь оперный…
– Я отношусь к этому более серьезно, – ответил он.
Помолчали. Я думал о Ксане и ее письме. О ее странном настроении и внезапных слезах. Я думал о кавалере де Грие, роль которого только что получил. О верном кавалере де Грие, который славен только тем, что умел любить. Я не знал, как в этом распотрошенном жилище, пропахшем снедью и довольством, сказать Снегиреву о Ксане, и бухнул, как бросился в воду:
– Я принес тебе письмо.
– Письмо?
Он не сразу спросил от кого, зачем, почему. Он только побледнел, сжался. Потом сделал циничную улыбку:
– Письмо? Вот как? От… этой?
Я кивнул. Он стоял и неумело ухмылялся.
– Я не возьму письма.
– Но она… Ты же… она…
– Я не возьму письма.
Моя неуверенность помогала ему быть жестоким.
– Что же я скажу ей?
– Это меня не касается.
– Я скажу ей, что отдал его тебе, а? – молил я.
– Как хочешь.
Я уходил совершенно оплеванный. Но даже еще тогда я мог все рассказать Кате, от начала до конца. У Кати хватило бы мужества и такта объясниться с Ксаной. Или сам мог сказать Ксане всю правду о том, как Алешка меня принял. Но я предпочел соврать. Нет, я не мог сказать Ксане, что Алешка уехал, и вернуть письмо, потому что ату ложь можно было проверить, ведь мы все жили рядом. Не мог сказать, что он не взял его. И я сказал, что письмо доставлено. Сказал игривым будничным тоном, не понимая, что доставил ей вместо короткой боли – боль долгую и мучительную, боль напрасных надежд и пустого ожидания.
Ксана сходила с ума еще пару дней, но потом успокоилась, будто знала, что всему конец.
А письмо осталось у меня, потому что я не мог его уничтожить. Лежало, как улика, в ленинградской квартире, спрятанное в детский тайник – в ножку письменного стола.
…Я пришел домой во втором часу ночи. Катя уже спала, и мама сидела на кухне.
– Витя, что там случилось? Какой-то сумасшедший человек оборвал нам весь телефон. Да вот опять, слышишь?
Я быстро взял трубку.
– Ильменский слушает…
– Что, все сидели и обсуждали меня?
– Кто это говорит?
– Это говорю я.
– Кто «я»?
– Снегирев.
Звонок более чем странный. Но, если уж подумать, не такой неожиданный. Что говорить – я не знал, потому глупо и бестактно спросил:
– Ты из дому?
– Нет, – резко ответил он.
– А Вика, как же Вика?
– Надеюсь, перетопчется…
Мне не понравился его тон, но я не знал, как возразить ему, что сказать.
Впрочем, со Снегиревым я всегда чувствовал себя неловко, он подавлял меня своей материальностью, своим весом, что ли, потому что он умел, в отличие от меня, быть значительным, взрослым.
– Помнишь, за два дня до свадьбы ты приносил мне письмо? Помнишь. Ильменский?
– Ну, помню…
– Что там было написано?
– Я не читаю чужих писем.
– Почему ты не убедил меня… Ты должен был убедить меня. Это письмо у тебя. Ты тогда сказал, что не сможешь вернуть его Ксане. Оно у тебя.
Тон его был утвердительным, и я как дурак попался на этот тон. Нет, я ничего не сказал, но весьма многозначительно промолчал.
– Оно у тебя! – закричал он. – Я сейчас приеду и возьму его.
– Я не отдам, – ответил я и окончательно попался, потом у что признал тем самым, что письмо все-таки существует и оно у меня.
– Почему? – потерянно спросил он.
– Потому что оно было написано другому человеку.
– И ты думаешь, тот человек был лучше?
– Да, тот человек был лучше. Он был практичнее. Знал, что летом дешевле стоят овощи и фрукты, зато письма ничего не стоят.
– Что ты такое говоришь. Ильменский? Какие овощи и фрукты? О чем ты?
Он решительно не помнил нашего тогдашнего разговора. Ему тот разговор не льстил, вот он и позабыл о нем. В конце концов, почти всем нам свойственно забывать свои дурные поступки, и Алёшка не хуже других.
– Понимаю… Такому, как я, нельзя доверять документов.
– Я не скакал этого…
– Я не хуже всех, нет! Нельзя всю жизнь презирать меня за старую ошибку! Может, я хочу ее исправить? Откуда ты знаешь, что я такой плохой?
– Я не сказал этого…
Он так загнанно и прерывисто дышал в трубку, что я боялся услышать плач, а именно этого мне сегодня и не хватало после истерики Вики и Лялькиного бреда.
– Хорошо, ты можешь мне не доверять, – превозмогая слезы, наконец заговорил он, – но ты можешь хотя бы прочесть его мне, а?
– Я не читаю чужих писем…
– Но я должен знать, что там написано. Или я все-таки приеду, а?
Каюсь, но я страшно испугался, что он еще может прикатить ко мне, разбудить Катю, напугать маму. И еще мне было его жалко, потому что не был Алешка Снегирев ни подлецом, ни намеренно жестоким человеком. Я тоже не мог быть жестоким, потому и сказал ему:
– Черт с тобой. Перезвони мне минут через десять. Я достану письмо и переключу телефон на кухню, а то ведь два часа ночи…
Письмо Ксаны Гордынец к Алексею Снегиреву:
Алеша, сколько я ни думаю и ни живу дальше, это не проходит. Если я виновата, – я хочу знать свою вину, если я ни в чем не виновата, – то все, что случилось, просто несправедливость. И если жизнь состоит из таких несправедливостей, то стоит ли жить вообще? Как я ни старалась, а я очень старалась, но так и не смогла прорваться к тебе, будто весь мир препятствует мне в этом. А это совсем не весь мир – это ты не хочешь видеть меня и говорить со мной. Поверь, я искренне ищу свою вину. Я вспоминаю, что, может быть, была слишком откровенна в разговорах о тебе с некоторыми подругами, но я не была чрезмерно откровенна, так же как не могу подозревать их в сплетнях и клевете. Да и какая клевета могла отнять тебя у меня после тех, помнишь, слов, которые ты сказал мне четвертого сентября? Или слова ничего не стоят? Сейчас мне стыдно вспоминать свое счастье, стыдно вспоминать свои признанья, раз все последующее их зачеркнуло. Значит, ничего не было и со мной просто пошутили? Прости, я читала в книгах, что мужчины не любят упреков. И еще я читала, что так бывает – люди любят друг друга, а потом один из них вдруг разлюбил, и ничего тут не сделаешь. Я не спрашиваю, почему ты разлюбил меня, а только хочу сказать, что я тебя разлюбила, не могу. Потеряв достоинство, плача, проклиная, я продолжаю любить тебя. Никто не поймет меня в этом, я это чувствую. Но, может быть, ты поймешь? Не сейчас, я на это не рассчитываю, но когда-нибудь, когда ты окажешься таким же одиноким, таким же измученным и никому не нужным, как я сейчас. Я не скажу тебе ни слова в упрек, я все силы положу на то, чтоб дождаться тебя, каким бы ты ни пришел, потому что вряд ли я смогу повторить слова, сказанные тебе, кому-то другому. Мне говорят, что все проходит, что время лечит. Но я не хочу, чтоб это проходило и чтоб какое-то там Время лечило меня от любви к тебе. Слова сказаны, и взять их назад невозможно. Так я отношусь к словам.
До свидания, Алёша. Или прощай?
К.
Снегирев молчит на том конце телефонного провода. Один, в какой-нибудь прокуренной телефонной будке. Там, на улице, идет чёрный, бешеный ночной дождь. Интересно, понимает ли он что время все-таки вылечило Ксану, или еще надеется?.. Но Вика… Что ж, ей опять предложено соперничество, и пусть наберется мужества не подставить кавычки к какому-нибудь обычному слову.
Может, я должен ему что-то сказать? Но нет. По таким счетам каждый платит только за себя.
Что ж, маэстро оператор, прошу вас «стоп-кадр».