Текст книги "Меня не узнала Петровская"
Автор книги: Алла Драбкина
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
– Какая странная история, – сказал Снегирев. – Ты сама ее сочинила?
– Эту историю знают все, – сказала я, – надо быть круглым невеждой, чтоб ее не знать. О Лилит даже есть стихи…
Снегирев был так заворожен Ксаниной сказкой, что даже не обратил внимания на мой язвительный тон и попросил:
– Прочти стихи!
Я помнила только несколько строчек, но прочла то, что помнила.
Прежде Евы была Лилит.
Так предание говорит.
Прежде Евы Лилит была,
Та, что яблока не рвала.
Не женой была, не женой…
Стороной прошла, стороной…
– Стороной прошла, стороной, – глупо повторил Снегирев и с каким-то провинциальным вниманием снова уставился на картину.
– А почему ты нарисовала Лилит такой некрасивой и рыжей? – спросил он у Ксаны, но не глядя на нее.
– Потому что Адам предпочел Еву. И потом, у меня другое отношение к красоте, мы с Адамом не сходимся во взглядах.
– Понимал бы ты что! – не выдержала я. – Если хочешь знать, то богиня любви и красоты была косая. Да, да, Афродита была косая!
Но он опять не заметил моей издевки и сказал:
– Слушай, Земфира, а что было дальше в этом стихотворении?
– Я плохо помню. Хочешь – найди книжку Вадима Шефнера и прочитай сам. Шефнер иногда пишет неплохие стихи, даже мой Боря говорит…
– А кто такой твой Боря? – спросила Ксана.
– Писатель… – тихо и скромно ответила я.
– А как его фамилия?
Я назвала Борину фамилию, но по извиняющемуся лицу Ксаны поняла, что она его не знает. Ох, уж эти художники! И что только они читают!
– Нынче писателей как собак нерезаных, – отомстил мне Снегирёв. – Все пишут, пляшут, рисуют, а на производстве работать некому.
Никто даже не мог ему ответить. Мы все молчали, пораженные его глупостью. Вика заметила возникшее замешательство и небрежно бросила:
– Киса, будь проще… Не привноси в сегодняшнюю встречу свои цеховые радости…
– Ребята, вы что, – покраснев, тихо заговорил Горбонос (прямо не верится, что тот самый), – вы что же, так и живете?
– Как это так? – с достоинством спросила Вика.
– Ну, не уважая работы друг друга? Алешка презирает твое дело, ты – его дело?
– Да не принимай ты его всерьез? – отмахнулась Вика.
– Где уж нам уж выйти замуж! – с издевкой ответил ей Снегирёв.
– И о чём пишет муж? – спросил у меня Горбонос, чтоб замять всеобщую неловкость.
– О деревне.
– Он что, деревенский?
– Он? Деревенский? С какой стати!
– Они все нынче пишут о деревне. Во главе со своим Шукшиным. – Не смог промолчать Снегирев.
– А тебе не нравится Шукшин? – спросил у него Горбонос.
– Мне не нравится, что всем он стал нравиться только после того, как умер…
– Алешка, ну не можешь же ты всерьез говорить такие злые пошлости? Я, например, любил Шукшина с первых его рассказов. И мои друзья тоже…
– Ну, фильмы, может, у него и неплохие, – счел нужным примириться Снегирев, потому что, по-моему, он был не очень сведущ в делах, о которых взялся судить.
– Ну, фильмы как раз я не люблю. Проза была уникальной, а фильмы обычные. – Горбонос сказал это тихо и просто, но Алешка, как мне кажется, нашел в его реплике вызов себе и, неожиданно покраснев, вдруг заорал:
– Мы люди простые… Читать нам некогда, мы на производстве работаем. Спасибо, хоть в кино ходим.
– Киса, будь проще, – железным тоном сказала Вика.
Опять возникла зловещая пауза. Даже я, при всем моем такте и уме, не знала, что сказать.
– Девчонки! Пойдемте хоть колбасу порежем, бутерброды сделаем, – заорала Знайка. Сейчас это было очень кстати, и мы с Викой пошли за ней в дальний угол мастерской делать бутерброды, оставив Снегирёва, Горбоноса и Кузяева вести мужскую беседу.
– Что ж ты так предаешь своего мужа? – сказала Знайка.
– Разве? – удивилась Вика.
Я бы на ее месте тоже удивилась, потому что, на мой взгляд, очень стыдно защищать такого идиота, как Снегирев, и Вика правильно делает, подчеркивая, что между ними нет ничего общего.
– Что же, соглашаться при всех с его глупостями? – вступилась я за Вику.
– Это не глупости, – сказала Ксана, – просто бывает, что никак не войти в разговор, и Алешка, наверное, брякает все это от смущения… Знаете, вот у меня неплохой музыкальный слух, но иногда я никак не могу начать песню, обязательно фальшивлю в первом куплете, зато второй пою уже правильно… Ведь мы столько лет не виделись, отвыкли друг от друга, вот Алешка и не может взять верный тон.
– Ты так считаешь? – очень серьезно спросила у нее Вика. – И ты не думаешь, что он просто глуп?
– Конечно не думаю, – ответила Ксана. Мне показалось, что от этих слов Ксаны у Вики даже улучшилось настроение.
– Можно подумать, что ты сама не знаешь своего мужа, – сказала Знайка. – Кстати, могла бы его подковать в литературе.
Нет, отчего же, я его знаю, но порой он ставит меня в тупик.
– Да, девочки, иногда я все-таки думаю, что кое-чему нас в школе все-таки не научили, – заговорила Знайка.
– Чему же это? – огрызнулась Вика, ставя ее на место, что, на мой взгляд, совершенно правильно. Пусть помолчит, когда умные люди говорят.
– Чему? Да так… Вспомнился мне тут один случай…
Я до школы воспитывалась у бабушки в деревне, ну и на каникулы потом туда ездила… У меня там была нянька, девчонка лет двенадцати, грязная и сопливая… Иногда эта нянька уводила меня к себе домой, хоть это и не нравилось ни бабушке, ни мне… У них там была жуткая грязь, брань и крики. И вовсе не потому, что там было много детей – в деревне много у кого большие семьи, а просто мать у моей няньки была такая злая и пустопорожняя… А отец… это вообще ужас моего детства.
Сидел эдакий страшный огромный рыжий мужик с такой, знаете, синей кожей, как это бывает у рыжих. Сидел пришибленный и не двигался. А как он мог двинуться, если у него вместо одежды были какие-то лохмотья и дыры, в которые просвечивала синяя кожа… Ну просто ужас. А нянькина мать ругала его на все корки и лентяем, и бездельником, и дураком…
– Пока я не поняла смысла этой истории, – сказала Вика.
– А ты слушай, тогда, может, поймешь… Так вот, меня маленькую пугали этим Веселовым, такая у него была фамилия. Чуть что: вот придет Веселов и заберет тебя в мешок. Я боялась.
Прошло лет двадцать. Бабушка моя уже умерла, но я все равно ездила в деревню к своей тетке Аксинье. А тетка у меня крутая женщина. У нее муж на войне погиб, она совсем молодой осталась одна с двумя детьми. Но справлялась. Да еще как. Пахала огород на корове, из лесу дрова на себе волочила, сама шила одежду для своих детей, да еще в колхозе была бригадиром свиноводов. Красивая, здоровая, гордая женщина. И вот пишет она мне, что вышла замуж. Я еще, грешным делом, подумала, что теперь мне будет неудобно детей к ней на лето посылать, но она меня выругала в письме за такие мысли, и весной мы к ней поехали. Дом у нее вообще-то был большой и красивый, но запущенный – не все она умела делать, ведь женщина! А тут подъезжаем мы на телеге к дому – не узнаю. Крыша перекрыта, окна в деревянных кружевах, конек наверху – не дом, а терем. А на разукрашенном крылечке сидит мужик – громадный, светлый, красивый – глаз не отвести. Сидит и свистульку из лозы делает. Я прямо рот открыла – где, думаю, она такого красавца себе выкопала, а он смотрит на меня и смеется, будто он мой давний знакомый. А он и был давним моим знакомым – Веселовым.
Умерла его крикливая неряха жена, тетка Аксинья его и приглядела. Отмыла, почистила, к людям приучила заново, а то уж он совсем одичал, а главное – уважала она его. Ни соседок не постеснялись, ни ходить с ним, диким, не постыдилась. А я после этого только и поняла смысл человеческих отношений поднять друг друга, не думая о себе, о том, как ты будешь выглядеть.
– Поучительная история, – задумчиво и вполне серьёзно сказала Вика. – Но, Знайка, ведь не каждый же оценит, что его поднимают. Дашь ему веру в себя – выпустишь джинна из бутылки, совсем тебе на голову сядет.
– Меня зовут Люся, – миролюбиво буркнула Знайка, – а во-вторых, в этом-то наша ошибка: все боимся, что нам на голову сядут, все считаемся, кто выше, кто сильней, кто умней. И не уступаем. А не уступать – это и есть слабость. Сильные – они уступают.
Знайка хоть и простая продавщица, а умна. Она и в школе, помнится, была не последней. Если б она кончила вуз, ей бы цены не было. А историю эту надо запомнить и рассказать Боре, ему может пригодиться.
– Да, Алешке, конечно, тяжело переключиться на другие дела, – он ведь так занят на работе. Начальник цеха, не шутка.
– Он, наверное, хороший начальник? Он ведь так любил технику, – сказала Ксана.
– Ты думаешь? – опять как-то излишне заинтересованно спросила Вика, будто от того, что скажет Ксана, зависело что-то важное.
– Конечно.
С бутербродами было покончено, и мы вернулись к парням. Ксана была права: первая неловкость прошла, и они разговаривали вполне искренне и миролюбиво. Снегирев рассказывал про свой цех, Кузяев про снабженческие командировки, а Горбонос очень смешно рассказывал про то, что его чуть было не съел цирковой тигр. Правда, разговор этот всё время повисал в воздухе, будто, говоря одно, все имели в виду совсем другое, приглядывались и принюхивались друг к другу. В общем, оценивали. И чего-то ждали. Ждали, конечно, не напрасно.
И вот словно для того, чтоб оправдать это ожидание, раздался звонок в прихожей, и нарисовалась Лялька Демичева, которая с порога начала кричать привычные для такого случая слова:
– Сколько лет, сколько зим!!! Ой какие вы все старые! Ребята, это же потрясающе, что мы встретились через столько лет! Вряд ли десятый «А» догадался бы встретиться через столько лет, они всегда были такие недружные, поэтому-то мы их и забивали, а помните, как мы обставили их в самодеятельности, а помните, как они повели себя в походе, а тогда, на спортивном празднике, а мы всегда были дружными, всегда помогали друг другу и остались верны мечте нашей юности, и мечта наша преодолела время, давайте споем нашу песню, ну помните, нашу, которую мы сочинили, когда ходили в поход…
Вначале она говорила, пользуясь знаками препинания, но потом знаки исчезли вместе со смыслом и началась та традиционная бессмыслица, которая должна была начаться с самого начала. Под Лялькин стрекот в комнату просочились еще два каких-то непонятных человека: один такой тихий, скромный, серенький, а другой, наоборот, развязный, в рубашке с кружевным жабо, с пальцами, унизанными перстнями, разноцветный как попугай. Серенький и скромный оказался Осокиным, а пёстрый – Ильменским, в которого я, как вспоминается, была влюблена. Он мне понравился и сейчас, по крайней мере, вспомнить не стыдно, он тоже посматривал на меня с интересом, пока не подошел и не сказал шепотом:
– Вельветовые трузера на дзипере, двести рэ. Дома продашь за четыреста.
– Что? – удивилась я.
– Дешевле не могу, я сам их за сто пятьдесят надыбал.
Я была в полном недоумении, но ко мне на выручку бросилась Знайка (она, накрывая на стол, как-то умудрялась все видеть и все слышать).
– Ты что, укушенный? Сажину за представителя кавказских республик принял? – сказала она театральным шепотом.
Ильменский не смутился, сказал «пардон» и отошел без всяких объяснений, как будто, узнав, что я Сажина, перестал испытывать ко мне интерес. Это было довольно странно, ведь я в нашем классе никогда не считалась уж такой серой и обыденной, как все остальные.
Я стояла, оглушенная странным поведением Ильменского и окружающим гвалтом: выкрики «а помнишь?», звонкие хлопки рук, завывания Ляльки Демичевой про «шко-о-льные годы» и резкий голос Знайки, вопящей, что кушать подано и ждать больше некого.
Я решила сесть рядом с Ильменским, чтобы выяснить, что он хотел мне сказать, и даже села уже, но он повернулся в мою сторону, смерил меня взглядом и, подмигнув, прошептал:
– Давайте посадим между нами какую-нибудь хорошенькую девушку, а? Я была шокирована настолько, что чуть не заплакала, и проклинала себя за то, что согласилась прийти на эту встречу без Бори, потому что, насколько я понимаю, мне просто плевали в лицо.
– Ксаночка! – вопил между тем Ильменский. – Иди сядь к нам… Вот, между мной и этим вот товарищем!!!
Ну конечно, имея такую мастерскую, дурнушка и воровка в прошлом Ксаночка значит в их глазах больше, чем простой будущий кандидат филологических наук и в том же лице жена писателя. И я решила дать понять Ксаночке, что я о ней думаю.
– Ксана, какая у тебя шикарная мастерская, – сказала я, надеясь, что мой намек будет понят.
– А это не моя мастерская, – как-то вскользь заметила она (наверное, чтоб другие не обращали на ее слова особого внимания).
– То есть?
– Это мастерская художника Никитина, моего друга. Он работает в мастерской своей жены, а эту они на время уступили мне… Тут, кроме цветов и картин, нет ничего моего…
Есть, оказывается, справедливость на свете! Не балует судьба таких, как эта Ксаночка. Мне сразу стало легче… А может быть, это даже хорошо, что я не привела с собой Борю и он не видел, как они сводят со мной счеты и пытаются доказать мне, что я не выше и не лучше их. Не докажете, мои дорогие!
3. Тихий Горбонос
Я, почти как всегда, наблюдал происходящее со стороны, но впервые реальность так напоминала мне сцену. Я чувствовал, что, волею случая, являюсь не индивидуумом по фамилии Горбонос, а персонажем известной, но позабытой мною пьесы. Конечно, сравнение реальности со спектаклем пошло донельзя, но что делать, если я чувствовал именно так, причем, чувствовал остро. И все остальные тоже были персонажи, вернее, почти все. Одни играли весело и откровенно, сознавая, что играют, пытаясь скрыть за этой игрой смущение взрослого человека при встрече с юностью, другие же играли неявно для себя, уверенные, что они абсолютно правдивы.
Ярко и, пожалуй, остроумно играл Ильменский, потому что играть он мечтал всегда, хоть актера из него почему-то не вышло. Он сказал мне, что работает манекенщиком и состоит в народном театре. Сейчас он играл манекенщика, но не себя, а какого-то среднеарифметического манекенщика, для чего и разоделся как попугай и унизался какими-то жуткими перстнями, только что в нос кольца не вставил. На мой взгляд, он немного переигрывал, понапрасну третируя эту смешную особу – Сажину. Сажина – эта играла искренне, самозабвенно, с верой в свой образ. Она не для маскарада не снимала с голов шляпку из каких-то перьев, не для маскарада из альбиноски превратилась в брюнетку немыслимой интенсивности, она искренне считала себя женой великого человека, как в юности искренне воображала себя поэтессой. И тогда, и сейчас она была так увлечена игрой своего воображения, что не видела и не слышала окружающего и окружающих. К счастью, в детстве она обещала стать более зловещей фигурой, и, поскольку обещания своего не выполнила, став всего-навсего смешной, я склонен простить ей шляпку из перьев и довольно безвкусные прыжки и гримасы. Я даже пошел дальше, отозвав от неё Ильменского и шепнув ему, чтобы он прекратил над ней издеваться.
В очень неожиданной роли выступил Кузяев. Он похаживал по комнате, выпятив какое-то ненастоящее, театральное пузико, будто не очень ловко подложенное театральным костюмером. Он рассказывал какие-то командировочные истории, несмешные анекдоты и хвастал своим умением жить. Это умение заключилось в том, что, кончив институт, он работал то директором приемного пункта вторсырья, то снабженцем, оформленным, «заметьте, по рабочей сетке», потому что по рабочей сетке больше платят. Он говорил о своей дочке, которая занималась музыкой, фигурным катанием и иностранными языками, а я смотрел на него и думал: неужели этот вот дядька учился со мной и одном классе, неужели и я такой же старый и глупый?" И значит, Аркадий Райкин ничуть не преувеличивает, изображав таких пройдошливых типов?
Ощущение неловкости было у меня и от четы Снегиревых, эти играли в паре. Старый, лысый, расплывшийся Алёшка, Вика, лицо которой носило выражение брезгливой спеси и важности… Как они не понимают, что их вид неприличен, слова и позы бездарны, маски, выбранные для пользования, отвратительны. И еще эти бесконечные «киса» и «заинька» при посторонних…
А вообще, я, наверное, не прав. Я, наверное, женоненавистник, потому что Алешку мне все-таки жалко, в то время как Вика вызывает у меня страх. И к любви я, наверное, тоже не способен. По крайней мере, ни один человек еще не понял, почему я развелся с женой, прожив с ней только неделю. Мне-то кажется, что все тут ясно… Я влюбился в неё сразу и сразу сделал предложение. Это случилось в городе Новосибирске… Потом я уехал в Ленинград, а она должна была сделать дома все дела и приехать ко мне. На встречи у нас было мало времени, так как я очень занят на работе, а она активно готовилась к свадьбе, так что по-настоящему мы познакомились уже после свадьбы. И я схватился за голову! Эта женщина не могла выслушать до конца ни единой фразы, чтоб не перебить каким-нибудь глупым замечанием о пище, или об очереди за импортным стиральным порошком, или о какой-нибудь своей дурацкой подруге, которой удалось кого-то «охмурить», и так далее. Память ее была очень избирательна, она ограничивалась запоминанием только каких-то непотребных мелочей и анекдотов. Эта женщина ничего не могла рассказать мне о себе: ни о своем детстве и юности, ни о своей семье, ни о своих мечтах и надеждах. Она только начинала какую-нибудь нелепую историю, как тут же перебивала сама себя, живописуя мне платьице или шубку, в которую была на тот случай одета. Я совершенно не понимал, что она говорит, будто это не русский язык, а какой-нибудь гам-гамский. А можете вы себе представить человека из племени «гам-гам», который поселился в вашей квартире, болтает не переставая на чужом языке, да еще требует от вас постоянного внимания. Как-то я попросил ее помолчать, потому что мне надо было подумать, захохотала как безумная, без конца удивленно повторяя: «подумать?» Само собой, что мне пришлось бежать из дому. Но с тех большинство женщин напоминают мне мою бывшую жену. Некоторые, как Вика или Сажина, болтают на «умные» темы, некоторые, как Лялька, просто болтают, боясь нормальной тишины, но суть одна: суета сует и всяческая суета. Не удивляюсь, что эта сдержанная молчаливая Петровская не пожелала признать их на улице, на что они так яростно пожаловались остальным. Что нового от них услышишь?
Петровская… Жаль, что не пришла Петровская… Мне кажется, она знает что-то, что должно оправдать Ксану…
Прошло столько лет, а я все помню ту историю… Пропажа, подозрение Вики, скандал с Петровской, Ксанин проступок, который я простил, хотя так и не смог понять… Тогда мы еще дружили с Алешкой, хоть теперь я понимаю, что эта дружба была насквозь фальшивой. Ведь мы были соперниками, потому что я, сколько себя помню, любил Ксану. Это правда, и это не смешно. Я сдержал обещание, данное самому себе в детстве: я никогда не посмеюсь, став взрослым, над этой моей любовью, возникшей в четвёртом классе, потому что смеяться над ней – подло. Это была бескорыстная, вроде бы бессмысленная любовь, но именно благодаря этой своей любви я помню себя мальчиком, помню серьезность своих детских мыслей, помню ужас переходного возраста, ужас от того, что ты, наверное, один такой на свете, не такой, как все, но одновременно хочется сопротивляться желанию быть как все. Говорят, что такую детскую любовь переживают все. Не верю. Мне, наверное, или слишком повезло, или слишком не повезло, и в том, что я не придумал Ксану, как это обычно бывает, если человеку вдруг приспичило влюбиться. Она была достойна любви. Вот я встретил ее сейчас, через двенадцать лет, и вижу, что она такая, как я о ней думал. Я вспомнил то ощущение восторженной приподнятости, с которой я каждый день бежал в школу, потому что там встречал ее. Вспомнил свои нахальные, безудержные детские мечты и смешную клятву стать великим, чтоб она хотя бы помнила обо мне. Из-за того, что Ксана была такая, а не другая, я, помню, никогда не участвовал в так называемых «мужских» разговорах, которые затевали мальчики повыше меня ростом, во главе с Кузяевым, потому что там шла речь о других, не похожих на Ксану девочках. Если даже Кузяев и ему подобные лгали, им можно было поверить, потому что девочки, которые нравились им, были похожи на мою первую жену, на Вику и на Сажину, но не было подобной Ксане.
Помню, как через несколько дней после скандала, разыгравшегося с Петровской, ко мне пришел Алешка и сказал: «Я больше не люблю Ксану».
Первое, что я почувствовал, была радость. Да, как ни чист и молод я был, как ни заморочил себе голову дружбой до гроба с Алешкой, я не мог спокойно наблюдать эту сложившуюся к окончанию школы пару…
– Почему? – якобы небрежно поинтересовался я.
– Она воровка…
– Что ты сказал? Повтори.
– Она воровка, – почти со злорадством повторил он. А потом он рассказал о записке, показал мне эту записку, и я не мог не узнать почерка Ксаны.
– Но почему здесь написано книгу? – с надеждой спросил я.
– Те, кто ворует, не обязаны писать прямо, как порядочные люди…
– Поговори с ней, – не очень уверенно попросил я.
– Не стоит. И потом, она ведь раскаялась и вернула вещь. А что ещё требуется и таких случаях?
– Но, может, она взяла ее только посмотреть, а тут звонок и пошло-поехало…
– Да, но ведь было еще дурацкое признание Петровской… И мы даже поверили Петровской… И потом, когда мы посмотрели брошку, Ксана сама сказала мне: – Так бы и стащила…
– Но это как раз и говорит о том, что она не собиралась стащить…
Я уговаривал его вяло, потому что после своего признания в том, что он больше не любит Ксану, Алёшка начисто перестал меня интересовать. Наши отношения строились только на соперничестве, на интересе к сопернику, и когда друг перестал быть соперником, он перестал быть другом. Больше у нас с ним ничего общего и не было. Говорят, что так случается и со взрослыми людьми. Очень может быть.
Не уговорив и не убедив Алешку ни в чем, я остался наедине с собой и попытался разобраться в происходящем. Стыдно сказать, но я был почти рад случившемуся. Никогда в жизни не был я так близок к подлости, как в те часы одинокого раздумья. Воспользоваться Алёшкиным предательством, поддержать Ксану, раз он от нее отвернулся, картинно, ни с того ни с сего при ней набить ему рожу, войти в доверие, а там…
Ксана относилась ко мне всегда очень хорошо, но при всей моей неопытности я понимал, что именно такое-то доброе и хорошее отношение никогда не переходит в любовь. Но не эта мысль помешала мне тогда совершить подлость. Просто я открыл книгу… Помню, это была «Ярмарка тщеславия». И речь там шла о добром и честном малом Доббине. И добрый честный малый Доббин вдруг научил меня уму-разуму. Конечно же, для этого надо было вообразить сходство между нашим треугольником и треугольником, описанным Теккереем, но тогда, когда я еще умел так красочно и нахально мечтать, мне это было раз плюнуть. Да, я выбирал маску, я собирался сыграть роль, и маска честного Доббина не казалась мне постыдной. Для того чтоб треугольник был полным, требовалось три угла, и я честно распределил роли на оставшихся двоих. Но они не знали, что за роли я в простоте душевной им предназначил своим распределением, и потому сопротивлялись. Ксана отнюдь не была той дурочкой, как там зовут, героиней Теккерея, а Алешка и сам претендовал на мою роль. Ведь, если разобраться, более прав и более порядочен был он, я не я. Я в своей слепой любви мог простить девочке всё, а он был брезглив, его любовь была осмысленной, мужской, а не подростковой, как моя. Да он и больше походил на Доббина – добродушный увалень, душа человек, ротозей и свой парень, в то время как я был некрасив, молчалив и сдержан, что многие приписывали моей непростоте и даже злобности. Я продолжал уговаривать Алёшку помириться с Ксаной, продолжал уже более горячо, самодовольный в своем благородстве, но Алешка был неумолим. Тогда я думал, что он тоже играет какую-то роль, но вот почему он делает это, не понимал. Ведь гораздо естественнее на его месте было бы оправдать Ксану. Найти эти оправдания хоть под землей, если он ее любил. Если он её любил.
И только спустя много времени я подумал: а вдруг тогда Алешка ничего не играл? Не играл он в неприступность и в непогрешимость, а и на самом деле был неприступен и считал себя непогрешимым. Помню, как он ответил на мои уговоры пойти к Ксане и все выяснить:
– Все считают ее подлой. Все, все!!! А все ошибаться не могут.
Все любили Ксану – и он любил, все презирали – и он презирал. Он не хотел знать, что любовь предполагает взгляд на человека, отличный от взгляда «всех». Не была для него любовь той безысходностью, какой была для меня.
Бывает любовь безысходное круга,
Полубезумье такая любовь.
Бывает – голубка станет подругой,
Лишь приголубь ее, голубок.
Он мог заменить Ксану, заменить кем угодно, хоть Викой, которая его тут же и приголубила.
Да, теперь я знаю, что Алешка вообще не мог любить, и я только по детской несмышлености подозревал в нем эту способность. Алешка не мог любить, как не мог дружить, как вообще не мог вступать с людьми в честные, не игровые отношения, хотя сам и не подозревал себя в нечестности. А играл он всегда, играл не ради самой игры, не в Печорина или Онегина он играл, а ради какой-то выгоды, ради самоутверждения. И если на его мелкое, эгоистичное «я» легла тенью Ксана – побоку Ксану. Он не завирался, не попадался на мелочах, был по-своему скрупулезно порядочен и обязателен в быту, но по сути – все лгал. А происшедший во время болезни Ксаны случай поссорил меня с ним окончательно.
Серёжка Осокин попросил у меня на время фотоаппарат, я ему его дал. И вот однажды Сережка является в школу и сообщает мне, что фотоаппарат у него украли – срезали на улице. Поскольку фотоаппарат принадлежал мне лично (мои родители, если уж дарили мне вещь, то действительно дарили), я стал утешать Сережку, что ничего, обойдётся, что теперь уж ничего не попишешь. При нашем разговоре присутствовал Снегирев. Когда Сергей Осокин отошел от нас, Алешка напал на меня с самыми жестокими словами. Он кричал, что я пытаюсь задешево купить уважение и любовь одноклассников, но что это у меня не получится, потому что такие «подарочки», как фотоаппарат, только развращают людей, что Серёжка из-за этого меня же будут презирать, и он прав, потому что я тюфяк, который не может постоять за себя, а потому подлизывается своими подачками. Но он, Алешка, за меня постоит. Своим гневным криком он убедил меня в правомерности этого крика, я глупо и подло растерялся и позволил ему поступить с Осокиным по его усмотрению. Через два дня Сергей принёс мне фотоаппарат, тоже с порезанным ремнем. Но это был не мой фотоаппарат…
– Возьми свою игрушку и скажи Снегиреву, что все в порядке, – хрипло буркнул Осокин.
Я все понял: и как «воздействовал» на Осокина Алешка, и где Осокин взял фотоаппарат. Он достал его тем же путем, каким потерял мой. Срезал у кого-то.
Разговор наш с Осокиным происходил в закутке около уборной, вовремя перемены, которая вот-вот должна была кончиться. Это меня устраивало.
– Постой тут, – сказал я Осокину, а сам бросился искать Алёшку.
Прозвенел звонок. Алешка сопротивлялся, не желая идти со мной в закуток, где ждал Осокин, но что-то в моем лице заставило его подчиниться мне. Я подвел его к Осокину, взял у того из рук фотоаппарат и спросил:
– Видишь это? А теперь я буду тебя бить и объяснять, за что.
Но бил я его, конечно, без разговоров. Он не сопротивлялся, только пытался сохранить во время этого мордобоя презрительное лицо, потом сказал:
– Всё? – и ушел своей походкой увальня. Мы же с Осокиным два дня потом ходили по улицам и расклеивали объявления о том, что нами найден фотоаппарат.
Оказалось, что теперь ненавидеть Алешку для меня было гораздо более естественно, чем раньше дружить с ним. Вспоминалось все: и Ксана, и фотоаппарат, и поведение Алешки во время моего приема в комсомол, – все.
Алёшка вступил в комсомол самым первым из нашего класса, потому что он всегда умудрялся быть в курсе событий, всегда все успевал первым. Узнав о том, что его приняли, несколько человек из нашего класса, в том числе и я, тоже подали заявление. Эти заявления должны были рассматриваться на совете дружины, членом которого был и Алёшка. Я помню, как ждал его после очередного заседания, чтоб узнать, как там решилось со мной. Он вышел важный и надутый, и на все мои вопросы только и сказал:
– Платон, ты мне друг, но истина мне дороже…
Я не понял, при чем тут Платон и истина, и тем более ничего не понял, когда выбежавшая вслед за Алешкой девочка из соседнего класса сказала, что мое заявление принято, и стала меня поздравлять, и не понимаю сейчас, ничем Алешке надо было городить тайны мадридского двора на пустом месте да еще отчитывать девочку за то, что она эти тайны выбалтывает. Хотя нет, сейчас я уже догадываюсь, зачем и почему. Для важности. Для того, чтоб любой мелочью подчеркнуть свою избранность.
Я освободился от Алешки, но подойти к Ксане так и не сумел. Наверное, дело в том, что после разрыва с Алешкой Ксана не жаждала иметь отношения с его друзьями, одним из которых считала меня. А я был всего-навсего мальчиком маленького роста с непропорционально большой головой и непропорционально раздутым самолюбием. Подкупать же Ксану участием к ее судьбе я не мог. У меня был один только выход: стать великим и прийти к ней. Но клоуны, даже «белые» клоуны, великими не бывают. Эта профессия приносит славу, но не престиж, как сказала мне сегодня Вика, при молчаливой поддержке своего мужа. Вообще, эта пара явилась во всеоружии. По-моему, Вика совсем не случайно выронила из сумочки свою злополучную брошку, она явно хотела напомнить Ксане и всем остальным о той беде, о том, давнем Ксанином унижении.
И вот сейчас Вика сидит за столом с видом королевы и, не стесняясь, демонстрирует не только свое надутое спесью лицо, но и такие же мысли.
– Помните, с нами учился такой Ивановский?
– Помню, – говорит Знайка, которая помнит все.
– Представляете, вдруг врывается к нам, он живет на нашей же площадке, и просит в долг десятку на два дня. На что же, как вы думаете?
– На бутылку, – говорит Ильменский.
– Откуда ты знаешь? Правда, на коньяк. Говорит, что приехал его приятель, с которым он вместе служил в армии. У таких типов всегда являются какие-то приятели неизвестно откуда. А видели бы вы его… Встрепанный, в тапочках… ужасно опустился…
– По моему, нисколько он не опустился, – зло обрывает ее Знайка, – он работает директором школы. Я его часто вижу в моем магазине. Кстати, когда я однажды попросила у него в долг, – он дал. Он бы сегодня пришел, да вот уехал.
– Ну уж не знаю, – как от чего-то несущественного, отмахивается от неё Вика, – но мы с Алешей никогда в долг не даем. Принципиально. Давать в долг – заводить лишних врагов. Правда, киса?