Текст книги "Меня не узнала Петровская"
Автор книги: Алла Драбкина
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Алёшка постно кивает. Ясно, что не давать в долг – его школа. Чтоб не сели на шею. Возводить свою мелочность и жадность в ранг добродетели – это на них похоже. Я вижу отчужденную усмешку Ильменского, когда тот смотрит на Снегирева, потом Ильменский говорит:
– А ты что, Алексис, плохо зарабатываешь? Кем работаешь?
– Почему это плохо? – возмущается Алешка. Действительно, как смели его в таком подозревать, за кого это его принимают!!!
– А работаю я начальником цеха. Триста пятьдесят, не считая премий.
– Во дает! Может, ты у меня купишь вельветовые трузера на дзипере?
– Ты по-прежнему коверкаешь русский язык, – нравоучительно говорит Снегирев.
– О чем вы, ребята, – перебивает всех Лялька, – давайте лучше споем, споем!!!
– Дай поговорить, – отмахивается от нее Знайка.
– Петь не могу, голова болит… Знаете, должность у меня не певческая. Тут три дня не вылезал из цеха, план гнали.
Он не говорит ничего особенного, он просто живет в образе активного деятеля общества, так плотно слившись с этим образом, что даже не замечает собственной фальши. И мне вдруг хочется передразнить его, высмеять, хоть я понимаю, что поднимется скандал, если я это сделаю.
– Паршивый ты начальник цеха, – вдруг подает голос скромный Осокин.
– Как паршивый? – Алешка вытаращивает глаза, и мне ясно, что он слышит такое о себе впервые.
– А так – паршивый. У нас в цеху тоже одно время был начальником дундук вроде тебя. Мы тоже из цеха днями и ночами не выходили, пока все вальцовщики не разбежались. А потом пришел такой хороший молодой парнишка, и оказалось, что можно работать без сверхурочных.
Кузяев, не очень разбираясь, что к чему, начинает дико хохотать, как он делал это и в детстве. А я только вижу, что парное выступление Снегиревых проходит не так удачно, как им бы этого хотелось, Вика возмущена, Снегирев сбит с толку. Мне все это кажется странным, я раздумываю: ну неужели никто никогда не ставил их на место в том, взрослом их кругу, где они теперь вращаются? Но потом опять вспоминаю юность, и это помогает мне понять, почему же он так и не ощущает свою фальшь.
Вспоминаю, как не любил Алешка «слишком умных», как гневался на ту же Ксану, если она осмеливалась сделать ему замечание, погладить против шерстки, как злился он на меня, если я вдруг с ним в чем-то не соглашался, спорил. В итоге у него никогда не было настоящих, полноценных друзей, а все какие-то соглашатели и недоумки. Значит, все осталось по-прежнему, и понятно, почему Алешка умудрился сохраниться в прежнем образе. Он, очевидно, закрылся от мира своими дураками и прихлебателями, имея идеалом себя, любимого… Но ведь время идет, люди взрослеют, идеалы должны с возрастом меняться, и то, что вчера казалось романтическим, сегодня просто смешно.
– Ребята, ребята, анекдот… У армянского радио спрашивают…
Ведь были ж мы счастливыми когда-то.
Любили мы, а разве это мало?
Пришел другой, и я не виновата,
Что я любить и ждать тебя устала…
Орут, вопят, вспоминают, поют… Детский визг на лужайке. Незнакомые, странные люди. Ну что бы им хоть не притворяться кем-то другим, не соблюдать этого пошлого ритуала встречи бывших одноклассников и говорить только то, что их действительно волнует, ведь не такие же мы старые, чтоб врать. Ведь врут от усталости чувств, мыслей, души, от скуки. А нам всем всего лишь по тридцать, и мы так давно не виделись. Впрочем, врут не все. Некоторые молчат, как Ксана, некоторые издеваются, как Ильменский, да и Знайка, несмотря на свою расползшуюся фигуру и безвкусную одежду – человек живой и доброжелательный, потому правдивый по сути. Осокин? Ну, этот тоже, к сожалению, играет в рабочий класс, в «мы университетов не кончали» точно так же, как Сажина в «мы кончили университет». А может, я неправ? Может, я просто мрачный зануда, которому лучше бы и не приходить? Может, мне нужно уйти? Может я прощен? Я пришел не просто так. Я пришел спросить Ксану… И я спрошу…
4. Алексей Снегирев
А я человек добрый, мне ни с кем делить нечего. Я не виноват, что у меня все хорошо, что жизнь у меня сложилась. Осокин кидается как бешеный, Горбонос смотрит волком. А я что… Я просто жил толково и не делал ошибок. Кто велел Осокину жениться в восемнадцать лет, а в двадцать уже иметь двоих детей? Любовь… Все у них любовь какая-то. Как в детстве были дураками, так и остались ими. Я, помню, так Вике и сказал:
– Пока институт не кончу – никаких детей.
А они – любовь… Да бывает ли она, любовь-то, у взрослых людей? Так, возрастная детская болезнь. Любить надо головой, четко выбирать подругу жизни: умную, без истерик, чтоб деньги умела держать, вести хозяйство. Хорош бы я был, если б выбрал тогда Ксану… Нет, тут, конечно, все не так просто, не так легко мне было отказаться от этой «любви», но я, как настоящий мужчина, преодолел. Ксана все таки очень красивая, очень какая-то такая… Но ведь на стол накрыть не умеет: салфетки лежат на полке, а к столу подать их забыла, закусок каких-то понаделала, не поймешь даже, что ты ешь, а мясо подгорело. Это не мелочи. Это женская несостоятельность, в которой есть что-то жалкое, ущербное. Чувствуется, что деньги у нее бывают, и не маленькие, но вот тратит она их не умно, без толку. Такие, как она, всегда у всех в долг берут, поэтому, конечно, зря Вика сказала здесь о нашем с ней принципе – не давать в долг. Тут нас никто не поймет, а если кто и поймет правильно – не захотят согласиться вслух. Все это наше дурацкое романтическое воспитание – жить сегодняшним днем, безмозгло расшвыривать деньги, когда они есть, и без всякого стыда просить потом в долг, хотя можно обойтись и без этих унижений. Жизнь штука суровая, настоящему человеку не до любви и этой их литературы. Литературу я понимаю так: не заснуть – взял книжку, почитал, успокоил нервы, и – порядок. Чётко. Я и сам немало читаю. По крайней мере, очень даже люблю серию «Библиотека «Крокодила». Вот там действительно можно развлечься и посмеяться. Уж так все продирают! А вообще я сделал для себя вывод: главное – быть независимым. А независим человек бывает только тогда, когда окружен честными, верными людьми, которые тебя любят и не предадут. А если уж так случится, что друг не оправдал доверия, оказался нечестен или неверен, то пусть снисхождения не ждет. Такие друзья лично мне не нужны, потому что я человек принципиальный. Четко. Ксана в свое время не оправдала… Конечно, теперь, с высоты тридцатилетнего человека я понимаю, что проступок ее был понятен, объясним, но тогда… Ведь она же была такая, такая… Это даже не расскажешь, какая она была: красивая, порывистая, правдивая, великодушная… И вдруг – низкая кража. Не мог я тогда ее простить, не мог. А теперь вот смотрю на неё и понимаю: хоть и был тогда жесток, но все же хорошо, что так получилось. Не пара мы, поломали бы мы друг друга: или она меня, или я ее. Помню, вечно она мена тормошила, куда то тащила, что-то надо было обязательно посмотреть или прочитать. А уж как она злилась, если я не соглашался. Обижалась за свои любимые книги как-то даже лично, будто то, что я отказался их прочесть, направлено прямо против нее.
– Потому ты меня и не понимаешь, – упрямо твердила она.
Вот и сегодня так говорила о своих любимых писателях, что даже слушать неловко. Я понимаю, почему Вика так разозлилась. А Горбонос еще поддакивает… как будто тоже понимает. Нет уж, брат, сидишь ты в своем навозном лошадином цирке, так и молчи в тряпочку. А уж не кажется ли ему, что он и впрямь стал великим человеком, как собирался в детстве? С него и это станется…
Но великих клоунов не бывает, дорогой товарищ Горбонос, а уж с вашим хлебобулочным характером, стань вы даже министром, всё равно серьезного человека из вас не получится, потому что вы никогда не знали и не желали знать основных законов серьезной мужской жизни. Четко. Свою трусость и бесхарактерность Горбонос всегда возводил в принцип: легко отдавал вещи, позволял другим списывать контрольные, прощал всякие малоприятные грешки, даже предательства, правда, мелкие. «Он не хотел», – оправдывал всех Горбонос. И в следующий раз тот, кто, по его словам «не хотел» делать пакости, подкладывал ему новую свинью, уже покрупнее. Помню эту безобразную историю с Осокиным, когда тот якобы потерял фотоаппарат Горбоноса… А ведь Горбонос вопил, что Осокин принес не его фотоаппарат. А по-моему, все он врал, чтоб досадить мне, чтоб вышло не так, как было на самом деле и как считал я, а так, как хотелось ему. Конечно, я представляю, как у этого низкорослого замухрышки Горбоноса чесались руки, чтоб ударить меня. Он думает, я не знал, что он влюблён в Ксану чуть не с детского сада. Но я тогда был великодушен, хоть он и не оценил моего великодушия, – я его не тронул. Но о чём это я! Какое все это имеет значение теперь, какое это имеет отношение к нам, взрослым людям, то есть к тем, кто и впрямь повзрослел, кто не сидит со всеми потрохами в этом несчастном детстве и не занимается выяснением: был ли он прав пятнадцать лет назад, так или не так он поступил давным-давно. У толковых людей есть и сегодня свои заботы. Четко.
Но я все-таки буду снисходительным к своим одноклассникам, мне с ними делить нечего, и пусть товарищ Горбонос не смотрит на меня как мышь на крупу, пусть знает свое клоунское место, потому что хозяин жизни и производитель материальных ценностей все-таки я. А вы, мои милые клоуны и художницы, бесплатное приложение к материальной базе.
Насколько я понимаю в живописи, Ксана рисует плохо. Я рассматриваю её картинки, как ребусы, а это само по себе уже настораживает. Искусство должно быть массовым, всем понятным. Когда я смотрю на картины этого, как его, Рубенса, мне не нужно объяснять, почему нарисовано так, а не иначе, там все ясно, Ну, а у Ксаны, конечно, полный винегрет. Адам и Ева у неё совершенно обычные молодые ребята, с современными лицами и причёсками… Кто же их так рисует? Уж наверное, есть какие-то правила, как их рисовать. Сколько помню, они не такие. Да ещё Ева растёт у Адама из ребра, прямо из него вырастает, как какой-то сиамский близнец. А уж эта рыжая Лилит, что пляшет сама по себе… просто хиппи какая-то. Или вот ещё у Ксаны картина – рыжая женщина выходит из воды. Тело женщины совершенно голубое, глаза розовые, – бр… По-моему, нет ничего безобразней рыжих женщин, которые выходят из воды. Ну ладно, если тебе они, предположим, все-таки нравятся, то нарисуй ты их красиво, или хотя бы не выпячивай нам их недостатки, не делай ты их уж совсем оглашенными. И ведь точно же знаю, что никому эти картинки не могут нравиться, однако все хвалят. Теперь народ такой пошел: чем непонятней, тем больше хвалят. Совсем все с ума посходили, забыли, что такое простота и естественность. Уж ладно бы эта дура Сажина со своим богемным Борей, который напечатал пока всего лишь два рассказа, да и вообще, как кто-то сказал Вике, женился на Сажиной чуть ли не фиктивно, из-за прописки, так ведь даже Знайка чего-то вякает.
– Чем больше смотрю, тем больше мне нравится, – говорит Знайка, кивая на «Лилит».
– Ну да, объяснили, так сразу и понравилось… – очень дружелюбно говорю я.
– Без объяснений даже в наскальной живописи не разберешься, – ловко вворачивает Ильменский. – Чтоб о чем-то судить, надо кое-что знать.
– А посмотри на руку Евы, – теребит меня Знайка.
Рука как рука… хотя нет, когти… самые настоящие кошачьи когти.
– Ох, ненавидит Ксаночка счастливых жен… – с улыбкой говорит моя Вика. Я понимаю, что сейчас она не великодушна, сводит счёты, но уж я-то могу ей простить это, я-то знаю, как в свое время эта добренькая щедренькая Ксана держала ее в черном теле, вечно выставляя дурочкой или хамкой. Мне Вика такие подробности про их отношения рассказывала, что волосы дыбом. И я прощаю своей жене торжество.
– Отчего же, – отвечает Ксана, – счастливых жен я люблю и уважаю. И им не нужны когти…
И со хорошо отпарировала. Четко. Научилась. Ну что ж, пора и ей учиться стоять за себя. Уважаю. За что уважаю – за то уважаю.
Все, кроме нас с Викой и Знайки, танцуют.
– А пойдем, я тебе кое-что еще покажу, – с таинственным видом тянет меня за рукав Знайка.
– А мне можно? – спрашивает Вика.
– Нет, – нагло обрезает ее Знайка.
Ну и манерочки у этой торговки. Но я, конечно, иду за ней, потому что не считаю нужным воспитывать взрослых детей… Хотя… она искушает мое терпение, а уж если меня разозлить – врежу. Четко.
– Смотри! – торжественно говорит Знайка и тычет меня в небольшую картинку. Что там смотреть, я не понимаю. Эта картинка – натюрморт. На каком-то чуть желтоватом, бледно исписанном листе бумаги лежат четыре апельсина. Три из них сморщенные, усохшие, почти чёрные, кажется, если они упадут на пол, то загремят. Но один – огромный и оранжевый, так и хочется вонзить в него зубы, прямо в горьковатую кожу, чтобы потек сок. Но почему Вике нельзя на них посмотреть – тоже. Уж Вика-то скорей разберется, хорошо это или плохо.
– Ну и что? – спрашиваю я у Знайки.
– Это те самые апельсины, – почему-то шепотом говорит она.
– Какие «те самые?»
– Те, которые ты принес ей тогда…
– Когда тогда? И почему ты шепчешь?
– Ну тогда, тогда, еще в школе, когда она болела, а я, помнишь, уговорила тебя навестить ее?
– Да, мы с Викой навещали ее, – сказал я громко, чтоб разрушить эту многозначительную таинственность, которую Знайка зачем-то нагнетала.
– Да, ты тогда пришел с Викой, – осуждающе говорит Знайка. О чем это она? Зачем оживляет какие-то давнишние трупы? Чего она хочет от меня? Чтобы я вспомнил всю ту старинную историю, чтоб отнесся к ней всерьез? Но ведь тогда я вспомню и кражу, и опять отнесусь к ней серьезно. Знайка будто угадывает мои мысли, есть у нее такая способность:
– Почему ты тогда не пришел один? Почему ты тогда не поговорил с Ксаной, почему не выяснил? – настырно пристает она ко мне.
Почему, почему… А может, не очень мне хотелось? Может, не только в этой краже было дело? Может, я тогда уже предполагал, что Ксана мне чужая и никогда не будет своей и понятной? Хотя нет, если я и предполагал это, то только подсознательно. Но кража меня возмутила, оскорбила… Сделай это любая другая девочка, но не Ксана, я бы мог еще объяснить и простить. Но Ксана… Слишком высоко она стояла, чтоб, упав, не разбиться. И не хочу я больше думать об этом. Четко.
– И все-таки это те самые апельсины, – упрямо говорит Знайка, – те самые… А как ты думаешь, зачем она нарисовала рядом другой апельсин? Может, для того, чтоб… ну, чтоб внушить самой себе, что у нее все прошло?
– Что прошло?
– Ну, к тебе… Вон они какие жалкенькие рядом с этим, новым…
Не могу сказать, чтоб ее слова совсем не подействовали на меня. Что-то все же защемило, заболело внутри. Но это так, ерунда. И Вика может не волноваться. В таких случаях самое главное – не дать себе повода для сомнений. Если только начнешь сомневаться, то пиши пропало. Что сделано, то сделано, и никаких фантазий, потому что переделать и исправить я ничего не могу. Четко. А если бы и мог… Ну что бы я сделал? Нет, нет, назад не гляжу.
Я смотрю на Ксану. Она танцует с Горбоносом. Ого, там, наверное, происходит что то серьёзное… Какой он смешной, особенно когда хочет казаться серьезным. Такой весь беленький, как зайчик, лопочет что-то, лопочет, а сам весь красный от смущения. Уж не надумал ли он ей в любви объясниться через столько лет? С него станется. Он только кажется таким тихим и скромненьким, а на самом деле упрям как осёл. Уж если что в голову заберёт, то никогда не откажется от своей глупости. Это упрямство, конечно, безгрешное, и если есть в нем что неприятное, так это ложь, ложь и фальшь… И как это люди всю жизнь не могут расстаться с детской позой? Неужели они не понимают, что это смешно? Впрочем, я становлюсь злым. А людям надо прощать их маленькие слабости и иногда стоит попритушить в себе своё чувство правды.
А Ксана слушает его серьезно, не вздрогнет, не улыбнется… Дожила же ты, бедная, если даже Горбоноса слушаешь без смеха. А все-таки мне ее жалко, такую никудышную. Вот, вроде бы, все есть у человека, а он все равно какой-то жалкий, неуверенный, сомневающийся. И замуж выйти не смогла тоже не случайно, потому что это ещё раз доказывает, что в давних наших с ней детских спорах был прав я, а не она. Она, как и Горбонос, всегда считала своим долгом швырять все, что у нее есть. Расшвырять, раздать, а в ответ ничего не спросить. Но ведь в таких случаях окружающие садятся тебе на шею, и виноват в этом ты сам, а не они, потому что ты развращаешь их своей беспардонной добротой, это уже не доброта, а слабость, и именно так и воспринимается окружающими. Я, например, не злодей какой-нибудь, я тоже помогал людям, но так помогал, чтобы они чувствовали, что помогаю, а мог бы и не помочь. А если ты лезешь со своей назойливой добротой к кому попало и не даешь этим людям понять, что спросишь них что-то в ответ, то не удивляйся, если они не чувствуют себя обязанными тебе. Ах, ты все раздала и просишь на бедность? А кто тебя просил раздавать? Так что сиди и молчи, моя дорогая. Четко.
И всё-таки почему она слушает Горбоноса так серьёзно? Почему так серьёзно глядит ему в глаза? Неужели на нее действует, что он какой-то там клоун и про него говорил сам Марсель Марсо? Нет, женская логика непостижима… А Ксана мало изменилась, взгляд у нее остался прежний Помню, она и на меня так смотрела… А теперь вот на Горбоноса. Да что же это такое, да зачем она так кокетничает, зачем смущает бедного глупенького Горбоноса, с ее стороны это нечестно. Надо подойти к ним и прекратить все это безобразие.
– Потанцевал – и хватит, – сказал я Горбоносу и взял Ксану за руку.
Ух, как он на меня посмотрел! Она как-то машинально положила руку на мое плечо, а сама продолжала смотреть на него с извиняющейся улыбкой. Но меня ты, голубушка, не обманешь. Я-то знаю, что я для тебя представляю больший интерес. Не случайно ты повесила эту маленькую картиночку с апельсинами. Помнишь, значит… А делаешь вид, что тебе Горбонос важнее.
– Ну, как живёшь, Ксана? – спросил я, и голос мой дрогнул помимо моей воли.
– Хорошо, наверное, – с какой-то рассеянной улыбкой, скорей всего наигранной, отвечает она.
– Могла бы уж посмотреть и на меня, а не только на Горбоноса, – говорю я.
– Ах, прости…
– Рассказала бы, как там у тебя твои художественные дела, а?
– Работаю много. Книжки оформляю, особенно люблю детские.
– Что же своих детей не завела?
– Так получилось, Алеша… И вообще, тебе не кажется, что твой вопрос немного бестактен?
– Ну, мы же свои люди…
– Свои? Разве?
– Ну, я по наивности считаю так. Впрочем, бестактных вопросов могу больше не задавать. А вот скажи-ка ты мне, как относятся к твоим картинкам старшие товарищи?
– По-разному, если ты имеешь в виду художников.
– Но они не говорили тебе, что твой уклон в абстракционизм не совсем… м-м… удачен?
– Послушай, Алеша, я же не оцениваю твоей работы, как начальника цеха, так почему ты пытаешься оценивать мою работу? И вообще, нельзя говорить о живописи, зная только ругательное слово «абстракционизм».
Ого, у нее и впрямь прорезаются зубки. И слова находит, и тон такой, что только руками разведешь. Высокомерна стала. Я излагаю свой взгляд на искусство, привожу в пример Врубенса, но она, не дослушав, обрывает меня:
– Алешка, ты такой же темный, как в детстве. Люся Сосновская права: Вика должна была тебя хоть немножко подковать. А Врубенса вообще нет в природе. Есть Врубель и Рубенс. И роднит их только гениальность.
О черт, как я сел в галошу, и именно перед ней. Она же черт знает что про меня теперь подумает. Вон как смотрит, будто на идиота.
– Ну, оговорился я, оговорился… Просто анекдот один вспомнил… это вы привыкли знать все имена, а у меня в голове мои железки, и спутал… Я так работаю, что даже забываю иногда, как меня-то самого зовут. А тут еще работай на понимание искусства.
– Было бы желание, Алеша. Искусство не только для тех, кто им занимается. И вообще, Осокин говорит, что так много работают только те, кто не умеет работать правильно.
– Много твой Осокин понимает в администрировании…
– Почему ж ему не понимать? Он ведь рабочий… И я не знаю, почему ты так высокомерно о нем судишь…
Высокомерно! Это я, оказывается, высокомерен! Я, а не она! Я, видите ли, должен прислушиваться к мнению этого болтливого деятеля Осокина, который сам не пробился, а потому завидует другим. А Ксана рада, что Осокин меня поддел, больше ничего. Но я тут же понимаю всю глупость своих обид и претензий. Ведь вот она, Ксана, рядом, я обнимаю ее за талию и, наверное, выгляжу смешно со своими разглагольствованиями о жизни вообще, после того как Горбонос говорил ей гораздо более конкретные вещи. Ведь мне совсем не хочется ней ссориться и выяснять, какое у нее мировоззрение, я просто, не желая того, вспоминаю свою детскую любовь к ней, и вот уже точно так же, как тогда, мне страшно и больно. Вот почему я бежал от нее тогда: от страха и боли я бежал. Я знал, что не будет во взрослой жизни места вот этой вот любви, что ничего я не добьюсь, если Ксана будет рядом, если будет смотреть на меня своими разными и такими прекрасными глазами, чего-то требовать, куда-то тащить. И эта неуверенность, которая находит на меня в ее присутствии, эти сомнения в себе – это все до добра не доведет. Да уж не был ли я рад, что она тогда украла? Украла, украла, как любая другая дурно воспитанная девчонка… Миф разрушился, идеал разбился. Без идеалов жить легче… О, как смущала меня всегда её идеальность, ее высота! Да, но тогда я, по логике, должен был простить и восторжествовать, встать над ней. Почему ж я этого не сделал? Потому что я брезглив, я принципиален. Но вдруг, прости я тогда Ксану, жизнь пошла бы по-иному? Вдруг она бы научила меня понимать что-то, что всегда понимала сама? И чего я не понимал? Не понимал, не понимаю, признаюсь. Ксана сильна, вот что. И то, что я нагородил о ее слабости и жалкости – неправда. Она сильна, потому что знает что-то, чего не знаем ни Вика, ни я. И неплохой она совсем художник, просто мне хочется, чтоб она оказалась плохим художником, чтоб ей не везло, не везло… без меня. Вот зачем я пришел сюда. Торжествовать. Но почему она на Горбоноса смотрела иначе? Его она считает своим, я меня, значит, нет?
– Ксана… – она не слышит.
– Ксана! – кричу я тогда, чтоб отвлечь ее внимание от Горбоноса, с которым они переглядываются через всю мастерскую. – Ксана, а что было бы, если б мы с тобой не расстались? – с отчаяньем спрашиваю я.
– Но мы не расстались, Алеша, – как-то очень жестко говорит она, – мы не расстались. Просто в один прекрасный… нет, в один ужасный момент ты оставил меня, а я чуть не умерла. Только и всего, Алеша. И я до сих пор не знаю, почему ты так поступил.
– Ты не знаешь и даже не догадываешься?
– Не знаю и даже не догадываюсь. Почему ты такой бледный? Тебе плохо? У тебя что-нибудь болит?
Я хочу сказать ей, что да, болит сердце, болит душа, все болит, потому что все невозможно, потому что мы с ней чужие друг другу, навек посторонние, и меня не может спасти даже мое неверие в любовь. Хорошо не верить, когда некого полюбить… Совесть говорит мне: ты не имеешь права предавать свою жену, она хорошая жена, не сделала тебе ничего плохого, ты должен отвечать за нее, если не захотел в свое время отвечать за Ксану. И вообще, что такого случилось, что я вдруг ставлю все с ног на голову? Неужели только один ее прямой взгляд в глаза мои заставил меня бросить псу под хвост двенадцать лет жизни без нее? Или… Но она же всё лжет, лжет. Она знает, что тогда случилось, и я ненавижу ее за притворство. Но прямо сказать не могу. Как тогда.
– Ну что, пошел по стопам Горбоноса? – рядом с нами стоит Вика и с усмешкой смотрит на меня. А что, если она права? Ведь она тоже знает меня хорошо… И может быть, я, сам того не зная, свожу счеты с Горбоносом? Не хочу, чтоб ему досталось то, что не досталось мне. Может, я просто чётко уловил пульс его любви, перехватил его волну, умираю от кошмарной мелочной зависти и ревности? Ведь я-то знаю, какой серьёзный противник Горбонос, я знаю его волю, его упрямство и его… силу. Вика права, права, как и тогда, когда не пустила меня одного навестить больную Ксану. Она знала, чем мне это грозило.
Но что же тогда получается; я и в молодости был таким черствым и расчетливым, что уже умел расставаться, как я это красиво называл, а на самом деле бросать, покидать в беде? Нет, не может этого быть, ведь явно же были у меня тогда какие-то высшие соображения, и, ложные, но принципиальные…
А Ксана лгунья. Воровка и лгунья с чистыми глазами. Тонкая штучка, которая прекрасно чувствует, что я не скажу вслух то, что знаю. Только так и не иначе. И если я был жесток, то жесток прежде всего отношению к себе самому. Мне так и хочется заорать, что был так виноват, как она думает, что я был только всего-навсего принципиален и честен. Но я не ору… Я думаю: а вдруг не она тогда украла?
– Да, мне что-то внезапно стало плохо… Сказывается напряжение нашей жизни… Идем домой, Вика…
– Идем, – с радостью соглашается Вика, моя добрая, умненькая жена.
Как в бреду иду я следом за ней в прихожую, как в бреду отыскивая на вешалке наши пальто. И тут раздается звонок… Ксана выскакивает в прихожую, а следом за ней, как пришитый, Горбонос. Из дверей мастерской выглядывает Знайка, которой и тут нужно все знать.
Дверь открыта. На пороге стоит какое-то странное существо в кожаной куртке и залихватской кепочке, существо худое и длинное, но с лицом детски щекастым и губастым.
– Ну, чего вы там мне звонили, зачем звали? – говорит Петровская, потому что это, конечно же, она.
Мы все стоим в полном замешательстве, пока нас не выручает восторженность Ляльки Демичевой. Вот доброе существо!
– Петровская, умница, все-таки пришла, все-таки тебе тоже дорог наш коллектив!!! – вопит Лялька и начинает мять и тискать Петровскую, которая переносит все это с кривой улыбкой, однако не очень вырываясь из Лялькиных цепких объятий.
– Но мы все равно уйдем, – шепчет мне Вика. Она выглядит неважно, ей не по себе, и я соглашаюсь, что мы все-таки уйдем. Вика лезет в сумочку за перчатками, жесты ее судорожны и неловки, потому она роняет из сумочки носовой платок. Он шмякается об пол, разворачивается, и мы видим, что на полу лежит брошка, та самая. Как-то нехорошо и жестоко это все получилось, будто выкрик Ксане в лицо: вот ты какая, помнишь? Я стараюсь не смотреть на Ксану, но слышу её вдруг охрипший голос:
– Вика, почему ты не сказала мне, что брошка нашлась? Когда она нашлась?
Я смотрю на Вику и понимаю, что она может не отвечать, хоть и не знаю, как за этот короткий миг я сумел понять, что когда-то моей Викой было совершено что-то грязное и ужасное. Такого лица у своей жены я не видел еще ни разу…
– Мне некогда разговаривать с вами, я не хочу ворошить прошлое, обидное для некоторых. Идём домой, киса, – говорит Вика.
– Идем, – говорю я, потому что мне страшно узнать сейчас что-то, теперь уже бесполезное и ненужное.
– Знакомая вещичка, – бубнит Петровская, рассматривая проклятую брошку.
– Вика, почему ты мне не сказала, что она нашлась? – опять спрашивает Ксана.
– Слышь, старуха, – обращается к Ксане Ильменский, – а я слышал, что это ты вернула Вике брошку. Сначала взяла, а потом вернула… С запиской…
– Я?
– Я тоже так думала…
– Я тоже так слышал…
– Что же выходит: вы все думали, что брошку взяла, а потом вернула Ксана? – спрашивает Петровская. – Но ведь я, вроде бы, сказала, что это сделала я?
– Да при чем тут ты?.. Я ничего не понимаю, нет, лично я не понимаю ничего, – встревает Сажина, как будто именно она «лично» кого-то сейчас интересует. – Вика, ты должна все рассказать… А то мой Боря спросит, а я…
– Ну, что ты к ней пристала? Человек хочет уйти, так пускай уходит, – бурчит Петровская, и я благодарен ей за ее слова.
– Да, конечно, – вдруг соглашается с ней Ксана, – человек устал и хочет уйти. И конце концов, теперь все это уже не важно… – Я не понимаю, почему Вика не принимает их великодушного разрешения уйти, почему она так взрывается, сбрасывает со своего плеча мою руку и кричит:
– Нет, я останусь!!! Я останусь!!! Правда так правда!!!