Текст книги "Опасна для себя и окружающих"
Автор книги: Алисса Шайнмел
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
шестнадцать
Ладно, знаю: на самом деле он ни разу не говорил, что хочет с ней порвать. Но разве тут нужны слова? Поймите, если он и правда хотел быть с Агнес, то вряд ли изменял бы ей со мной. Очевидно, что он хотел с ней порвать, но не мог, ведь Агнес такая девушка (такая милая), которую ни один парень не захочет обидеть. Так что приходилось держать наши отношения в секрете.
Сейчас Джона, наверное, уже знает, что я здесь. Но он не может меня навестить, ведь это вызовет подозрения. И все-таки, если он в больнице вместе с родителями Агнес, то наверняка делает тонкие намеки, чтобы они поняли: я никогда не навредила бы Агнес. Должно быть, Джона аккуратно объясняет, какой я хороший человек и хорошая подруга, как я любила Агнес. В конце концов, я тоже ни слова ей не сказала о наших отношениях с Джоной.
В любом случае, Легконожка вряд ли позволила бы Джоне меня навестить. Я представляю себе киношную сцену: он врывается в кабинет Легконожки (уж не знаю, где находится этот кабинет) и требует встречи со мной. Потом стучит кулаком по столу, взбегает по лестнице на третий этаж и трясет дверь, пока магнитный замок не сдается под его напором. Затем Джона вламывается внутрь, заключает меня в объятия и целует.
Нет. Такая фантазия больше годится для Люси. Она из тех девиц, которые только и ждут, когда бойфренд их спасет. А мне роль девушки в беде не подходит. И вообще, Джона мне не бойфренд.
К тому же я не хочу, чтобы он меня здесь навещал. В комнате нет зеркала, и я не видела своего отражения с самого приезда. (Если не считать редкого и нечеткого силуэта в оконном стекле, когда снаружи темнее, чем внутри. А это бывает нечасто, потому что свет автоматически включается примерно с рассветом и гаснет на закате.)
Но я и без всяких отражений знаю, что выгляжу ужасно. Я толком не принимала душ с того самого дня, как я здесь. А раньше каждый день мыла голову дорогим шампунем, который пузырился, как пена для ванны, дальше ровно на одну минуту наносила бальзам и наконец укладывала волосы феном.
Надо заработать право на душ.
На всякий случай.
* * *
– Вот же мерзость вонючая, – жалуюсь я, когда доктор Легконожка в следующий раз приходит на сеанс.
– Что ты имеешь в виду? Тебя подавляет твое нынешнее положение?
– Нет. – Вообще-то, да, еще как подавляет, да и кого не подавляло бы; не нужно иметь степень в психологии, чтобы понимать, как тяжело сидеть взаперти. – Я про одежду. – Сунув нос к подмышке, я демонстративно давлюсь. Может, Легконожка привыкла к вони после стольких лет работы с немытыми пациентами, но я не собираюсь привыкать.
– Тебе ведь через день приносят свежую одежду?
– Как будто это поможет, – фыркаю я.
Вонь исходит от меня. Вчера, пока я была на обеде, нам поменяли постельное белье, но волосы у меня такие грязные, что подушка уже снова пропахла ими. Я пропускаю шевелюру сквозь пальцы, пытаясь распутать колтуны. Нам даже не разрешают носить резинки или заколки, чтобы убрать волосы назад и забыть о том, какие они грязные. Теперь-то я начинаю понимать, почему в фильмах заключенных бреют наголо или хотя бы коротко стригут.
– Вы вот говорите, что не хотите отвлекать меня от работы. – Я подчеркиваю интонацией слово «работа», чтобы показать Легконожке, насколько серьезно отношусь к нашим сеансам. – Но как тут сосредоточишься, когда от меня настолько мерзко воняет?
Доктор Легконожка кивает. Она открывает рот, и я заранее готовлюсь подавить раздражение от ее увещеваний, что мне не следует беспокоиться о внешности, что для нас важны не внешние проявления, а глубинная истина. Может, держать меня в черном теле – часть методики: сломать пациента, отнять человеческую сущность, чтобы потом выстроить ее заново в нужном виде.
Однако, к моему удивлению, Легконожка говорит:
– Да, я понимаю, насколько это отвлекает. – Она скрещивает ноги, а затем снова ставит их прямо. Ручаюсь, у них в мединституте преподают язык тела. Ручаюсь, ей в точности объяснили, какие позы помогут пациентам раскрыться: «Спина не слишком прямая (иначе ты выглядишь неприступной), но не сутулься (иначе создается впечатление, что тебе скучно). Не скрещивай руки на груди (это недружелюбно), но обойдись без лишнего энтузиазма (не то пациенты сядут тебе на шею)».
– Я договорюсь, чтобы тебя сводили в душ, – говорит Легконожка, пряча ноги под стул.
Люси отсутствует. Она сейчас на арт-терапии. (По понедельникам, средам и пятницам, говорит она. Представления не имею, как ей удается уследить за днями недели.) Будь Люси здесь, уверена, она сейчас смотрела бы на ноги Легконожки. Сегодня на ней новая пара балеток. Теперь они не розовые, а черные. Доктор вытягивает ноги вперед и поджимает пальцы.
Ее движениям далеко до грации Люси.
– Вы даете мне право на душ? – Я пытаюсь убрать вопросительный оттенок, но не в силах помешать голосу подскочить на октаву выше к концу фразы.
Доктор Легконожка улыбается, словно говоря: «Пока я обещаю тебе один поход в душ. Веди себя хорошо, и получишь еще один».
– Ты многого добилась, Ханна. Я рада, что ты сегодня была со мной откровенна. – О том, что я грязная? – Продолжай в том же духе, и мы обсудим новые привилегии.
Некоторые девочки всегда едят в столовой: и завтрак, и обед, и ужин. (Это я узнала от Рядом-со-мной во время обеда.) Как и Люси, они ходят на арт-терапию, где мастерят корзины и подставки для горшков, хотя в палату плоды своего труда забирать нельзя. Некоторые – например, Королева – обладают территориальным правом: им разрешено гулять под присмотром по территории клиники.
И сейчас доктор Легконожка размахивает этими привилегиями у меня перед носом.
Мой план работает: она заметила, какой хорошей подругой я стала для Люси. Она слышала, как я мила и обходительна с соседками по столовой.
Еще совсем немного, и она отправит меня домой.
Я дожидаюсь, пока доктор Легконожка встанет и повернется ко мне спиной, чтобы сложить стул, и только тогда закатываю глаза.
Разве ее в мединституте не учили не показывать пациентам спину?
семнадцать
Вода чуть теплая и течет тоненькой струйкой, но мне плевать. Я закрываю глаза и представляю, что вода горячая-прегорячая, а напор можно перевести в массажный режим, чтобы струи били между лопаток.
Я открываю глаза. В кабинке нет ни двери, ни занавески, и таких секций здесь восемь штук. (Четыре с одной стороны, четыре с другой. Люси, похоже, сгущала краски, уверяя, что кабинок нет совсем.) Санитарка сидит на привинченной к полу скамейке посреди душевой. На ней халат, но она сняла туфли, когда привела меня сюда, и вода стекает к ее босым ногам. Кафель на полу и стенах светло-коричневый, словно дизайнер помещения намеренно выбрал изначально грязный оттенок. Перегородки между кабинками желтые и прибиты к стене. Здесь так тесно, что при каждом движении я задеваю локтями о стенки.
Я протягиваю руку, и санитарка выдает мне шампунь, затем мыло. (Кондиционер для волос не предусмотрен.) Я мою голову дважды, чтобы наверняка смыть всю грязь.
Кто вообще нанимается следить за девочками-подростками в душе? Может, эта тетка извращенка? Или другой работы не нашлось? Если честно, мне плевать. Главное, я снова чистая.
Хотя не могу не думать о том, почему люди соглашаются здесь работать. Чем руководствовался Стивен, когда взялся защищать психиатра от девочек, на которых навесили ярлык «опасна для себя и окружающих»? Может, его привлекала другая должность – скажем, тюремщика или санитара в психбольнице для взрослых. Может, он согласился на эту вакансию, когда его завернули в других местах. А может, те другие места были дальше от дома, где бы он ни находился, и Стивен выбрал эту работу, потому что сюда удобнее добираться. А может, его девушка трудится на кухне и он предпочел быть поближе к ней.
В конце концов я решаю, что он нанялся сюда от безысходности, потому что больше его нигде не брали. Сложно представить, чтобы здесь работали по велению сердца.
Вот бы еще и ноги побрить, но вряд ли санитарка даст мне бритву. Даже о второй дозе шампуня пришлось буквально умолять.
Люси, наверное, здесь очень тяжело: стоишь голышом, а санитарка пялится прямо на тебя. Впрочем, вместе с Люси моются и другие девочки, так что санитарка вряд ли разглядывает мою соседку столь же пристально, как сейчас меня.
– А где остальные? – Я говорю громко, чтобы перекрыть шум бегущей воды.
– Что?
– Почему я одна на всю душевую? – Я указываю на соседние кабинки: – Пустая трата ресурсов.
– Ты еще не заслужила права мыться со всеми.
Я отворачиваюсь и закрываю глаза, позволяя воде струиться по лицу. Тоже мне радость: мыться с толпой чужих девчонок, которые создают духоту и без конца визжат, что вода слишком горячая или слишком холодная.
Я открываю глаза. Металлическая головка душа покрыта ржавчиной. Вода по-прежнему чуть теплая. У меня мурашки по всему телу.
Будь здесь другие девчонки, я могла бы намылиться целиком, не думая о том, что на меня пялятся.
Это означало бы, что мой план работает и Легконожка видит, что я иду на поправку.
Что я уже не так «опасна для себя и окружающих».
В правое ухо затекает вода. Я сильно трясу головой, чтобы от нее избавиться.
Потом поднимаю руки – теперь уже осторожно, чтобы не стукнуться о стены кабинки, – и позволяю чуть теплой воде окатить мне бока. Дома я принимаю такой горячий душ, что из ванной выхожу вся красная. Дома у меня мягкие полотенца и пушистый халат, и кафель под ногами ярко-белый – его дважды в неделю драит наша домработница.
Дома не пахнет так, будто уборщица накануне вечером вылила на пол ведро хлорки да так и оставила, вместо того чтобы помыть как следует.
Дома у меня три разных шампуня и к ним три разных кондиционера для волос на выбор: мятный, кокосовый и лимонный. Иногда я смешиваю запахи, чтобы найти лучшую комбинацию.
Дома после душа я вся намазываюсь увлажняющим кремом, пока не становлюсь скользкой, как дельфин.
Дома я моюсь в настоящей душевой кабине, а не в узком закутке, где даже не развернуться.
Дома мыться одной не так странно и одиноко.
Здесь же, когда я выключаю воду, меня ждет грубое полотенце и шлеп-шлеп-шлеп моих мокрых босых ступней по коридору к двери с магнитным замком и соседкой-булимичкой, которая сидит на кровати с тонюсеньким матрасом, где с утра просыпаешься с таким чувством, будто тебе не семнадцать, а все семьдесят.
Четыре девочки с сухими волосами, завернутые в полотенца, следуют за другой санитаркой по коридору в противоположном направлении. Они будут принимать душ вместе. Я поворачиваю голову, глядя им вслед.
Здесь хочется мыться не одной, а в толпе других девчонок.
Здесь душ в толпе других девчонок гораздо приватнее, чем в одиночку.
Разве можно здесь сохранить рассудок?
Но сумасшедшим не разрешают вернуться домой, в школу и получить отличные оценки, которые необходимы для поступления в Гарвард, Йель или Стэнфорд.
И сумасшедшим не разрешают заранее подать заявки в университет, потому что сумасшедшим не разрешают контролировать собственное расписание.
Сумасшедшим всю оставшуюся жизнь раздают указания доктора, санитары и медсестры.
Я должна отсюда выбраться.
Любым способом.
восемнадцать
– Восьмое сентября, – объявляю я, когда на следующий день после обеда за нами закрывается дверь.
– Что? – спрашивает Люси.
– Сегодня восьмое сентября.
– Откуда ты знаешь?
– Анни сказала.
– А она откуда знает?
Я пожимаю плечами:
– Может, у нее привилегия на календарь.
Люси хихикает, но мне не до смеха. Восьмое сентября означает, что я здесь уже месяц. Это означает, что доктор Легконожка не торопится с моим лечением, даже не замечая, что ломает мне жизнь.
Это означает, что я пропустила первый день занятий в школе.
Ладно, скажем прямо: многие пропускают первый день школы.
Может, летний лагерь затянулся или родители купили путевку в Италию, не заметив, что даты накладываются на начало учебного года. Иногда школу пропускают из-за чрезвычайных обстоятельств. Может, на каникулах в какой-нибудь тропической стране неожиданно нагрянул ранний не по сезону ураган, все самолеты отменили и неделю-другую невозможно было вернуться домой. В подготовительный класс я попала на две недели позже, что не помешало мне стать круглой отличницей.
Но осенний семестр выпускного класса – совсем другое дело. Оценки этого периода университеты рассматривают под микроскопом, отмечая недочеты, выискивая любой повод отказать в поступлении.
У нас школе очень строгая политика посещаемости: пропустишь контрольную без уважительной причины – тебе ставят двойку. Одной двойки достаточно, чтобы испортить средний балл. И учителя обожают устраивать контрольные в первую неделю после каникул, чтобы посмотреть, насколько знания пострадали от «летнего безделья» – эту фразу произносят таким тоном, будто речь идет о переносимой комарами заразе, от которой еще не придумали прививку.
Я смотрю на кипу любовных романов у меня в ногах. Предполагалось, что я проведу лето на университетских курсах, полной противоположности «летнему безделью». Я сейчас должна быть дома, изучать Чосера и Диккенса по курсу английской литературы. Вместо этого я столько раз прочла эти ужасные книжонки, что могу пересказать их по памяти. Может, на следующем этапе нашего книжного клуба стоит проверить, хорошо ли мы выучили текст.
Когда приходит Легконожка, я не выдерживаю. Мне не хочется показывать ей, как я стремлюсь выбраться, но я не могу не спросить:
– Долго мне еще здесь сидеть?
В ожидании ответа я задерживаю дыхание. Неделя-две – и я еще успею наверстать упущенное время и не испортить ведомость. Три-четыре недели – и средний балл поползет вниз, но все равно останется шанс попасть в университеты второго эшелона, так?
Если дольше, то можно попрощаться даже с «запасными» университетами.
А если еще дольше, меня, пожалуй, оставят на второй год.
Легконожка скрещивает ноги под складным стулом, и ее бумажная униформа шуршит.
– Я знаю, что ты беспокоишься о школе…
– Ну разумеется я беспокоюсь о школе!
– Но тебе нужно сосредоточиться на том, где ты сейчас, а не на том, где ты хотела бы оказаться.
Я качаю головой. Физически невозможно еще больше сосредоточиться на том, где я сейчас. Я помню каждую трещинку и выбоину этих отвратительных зеленых стен. Я изучила каждый бугорок краски на потолке и каждую царапину серого линолеума на полу, прочитала каждую книжку, которую мне дали, по меньшей мере дважды. Куда уж больше?
– Не позволяй своим чувствам… – Легконожка делает паузу, подыскивая верное слово, – препятствовать улучшению. Ты отлично справляешься. Через пару дней я отправлю тебя на совместный душ, а скоро, возможно, ты будешь готова начать арт-терапию.
Я улыбаюсь. От таких привилегий рукой подать до отправления домой, так?
– То есть в итоге я не очень много пропущу в школе?
Легконожка качает головой:
– Не стоит зацикливаться на школе. У нас еще много работы.
– Но вы же сами сказали, что я отлично справляюсь.
– Ханна, еще даже не назначили дату слушания по твоему делу.
– Почему? – Агнес упала четыре недели назад. (Теперь, когда я знаю сегодняшнее число, подсчитать несложно.)
Легконожка пожимает плечами, будто это не так уж и важно, будто хочет сказать: «Судебная система перегружена, сама понимаешь».
– А вы не можете позвонить судье? – спрашиваю я.
– И что я ему скажу?
Я сжимаю губы, кусая их изнутри, чтобы она не видела. «Скажи ему, чтобы назначил дату слушания! Объясни, что это идиотское недоразумение мне всю жизнь сломает!» Я так злюсь, что даже смотреть на нее не могу.
Я слышу голос матери: она ругает судебную систему, которая вынуждает заключенных дожидаться суда в тюрьмах наподобие Райкерс-Айленд. «Просто дети! – воскликнула она как-то раз. – Несовершеннолетние! В общаке».
Она употребила слово «общак» (потом я узнала, чтó оно означает: обычная тюрьма общего режима, а не специальное отделение для несовершеннолетних), будто жаргон ей не в новинку, но на самом деле мама прочитала только одну статью на эту тему.
Интересно, радуется ли она, что меня хотя бы держат с несовершеннолетними?
Легконожка моргает. Она опускает руки и крепко сжимает пластиковый стул с обеих сторон. Боится, что я снова его схвачу. Я поднимаю взгляд и вижу, что Стивен сменил обычную спокойную позу со скрещенными на груди руками на боевую стойку. Пригнулся, вытянув руки перед собой, готовый к прыжку, словно я дикое животное, которое может попытаться сбежать из клетки.
Нет. Я не потеряю свои привилегии. Легконожка должна быть на моей стороне: когда мы наконец увидим судью, она должна сообщить ему, что (по ее профессиональному мнению) я абсолютно нормальна, что родители Агнес вымещали на мне гнев по поводу несчастного случая с их дочерью, а девицы из летней школы просто сплетничали, поскольку они всего лишь маленькие дурочки, склонные раздувать из мухи слона. Может, Легконожка даже напишет сопроводительный отчет для моих заявок в университеты, где разъяснит случившееся и выразит восхищение моей стойкостью перед лицом столь сложной ситуации. А я сочиню вступительное эссе о том, как я преодолела испытание и как планирую помочь другим невинным жертвам обстоятельств.
Вообще-то, если правильно разыграть карты, это даже сработает в мою пользу при поступлении.
Я разлепляю губы и тяжело вздыхаю, чтобы Легконожка решила, будто я смирилась с ситуацией. Легконожка по очереди разжимает ладони, отпуская стул. На Стивена я не смотрю, но слышу, как он откашливается и как его ботинки скрипят по линолеуму. Должно быть, он занял прежнюю позицию.
– Я еще не поставила тебе диагноз, Ханна, – говорит Легконожка. Она назвала меня по имени второй раз за последние пять минут. Наверное, этому ее тоже обучили в институте: «Почаще обращайтесь к пациенту по имени, это подчеркнет близость и внушит пациенту мысль, что вы на его стороне». – Не в твоих интересах меня подгонять.
Диагноз в принципе не в моих интересах, потому что диагнозы ставят больным, а я совершенно здорова.
Неужели Легконожка не понимает, что пребывание здесь гораздо больше «препятствует улучшению», чем все остальное?
За спиной Легконожки, в другом конце палаты, скрипит матрас Люси, когда она поворачивается на кровати. Люси держит над головой книгу, но не читает. Она слушает.
Восьмое сентября.
Пробы в Академии танца через неделю.
Для Люси еще не поздно.
девятнадцать
– Мы обязательно вытащим тебя на пробы, – шепчу я, когда в палате гаснет свет.
Даже в темноте я вижу, как Люси садится на кровати в другом конце палаты:
– И как ты это провернешь?
– Я не говорю, что знаю способ, я говорю, что мы тебя вытащим. Первым делом надо принять решение.
– А вторым?
– Придумать способ.
– Ясно, – скептически говорит Люси, но она заинтригована.
– Напомни мне твое расписание. Когда у тебя арт-терапия?
– По понедельникам, средам и пятницам.
Я качаю головой. Даже в летних лагерях детей не заставляют столько времени посвящать рукоделию. Впрочем, откуда мне знать? Я ни разу не была в лагере.
– Каким образом плетение корзинок помогает при булимии?
– Не знаю. Работу руками считают медитативным занятием. Как будто я забуду про жир и танцы, пока плету корзинку.
– И помогает?
– Да где там, – смеется Люси. – Может, им хватает и того, что руки у меня заняты и я не могу сунуть себе два пальца в рот.
– Какой дорогой ты ходишь на арт-терапию и обратно?
Люси пожимает плечами:
– Не обращала внимания. Меня забирают и ведут вниз.
Я киваю и уточняю:
– Тебя ведут одну или вместе с остальными?
Люси снова пожимает плечами:
– Когда как.
Логично. Остальные наверняка тоже теряют и зарабатывают привилегии, как и я. Получается, иногда им дают разрешение на арт-терапию, а иногда нет.
А значит, иногда группа, направляющаяся на арт-терапию, совсем небольшая, только пара девушек плюс сопровождающий санитар. Невозможно незаметно ускользнуть, если в группе только пара девушек. И невозможно узнать заранее, когда группа будет большой, а когда маленькой, разве что вломиться в кабинет Легконожки и посмотреть в журнале, у кого когда какие привилегии. (Что добавляет лишний пункт к плану, который и без того непрост.)
Я слышу, как Люси ложится обратно на кровать.
– Слушай, спасибо за сочувствие, но твой план, по-моему, застопорился на первом же этапе. За нами слишком пристально следят, чтобы…
– Обед! – перебиваю я восторженно.
– Обед?
– Обед, – повторяю я. – Даже не верится, что я так долго соображала.
– Долго? Тебе хватило трех минут!
– Три минуты и есть слишком долго. – Видимо, взаперти я отупела.
– И как нам поможет обед? Меня сажают с эрпэпэшницами. И за нами очень пристально следят. Каждый прием пищи служит для них поводом удержать булимичек от рвоты, а анорексичек от голодания.
– Аноректичек, – поправляю я.
– Чего?
– Я читала, что по правилам грамматики пациентов с анорексией следует называть аноректиками, а не анорексиками.
– О чем вообще речь?
– Просто хочу убедиться, что мозг здесь не атрофировался окончательно.
– Мозг – это не мускул. Он не может атрофироваться.
Об этом я не подумала. Мысль несколько успокаивает.
– Короче, – торопит Люси, – в чем там заключается твой грандиозный обеденный план?
– За нами пристально следят во время еды. И когда забирают перед едой и ведут вниз в столовую, так?
– Так.
– Но после обеда нас ведут наверх… можно сказать, всем стадом. То есть велят выстроиться в колонну, но не пересчитывают.
– Наверное, им не терпится пообедать самим.
Я пожимаю плечами. Мне не жаль здешних сотрудников. Ладно, хорошо, я в курсе, что работа у медсестер и санитаров тяжелая и малооплачиваемая, и вряд ли так уж весело целыми днями пасти нестабильных и неблагодарных девиц. Мама иногда трудится волонтером в Нью-Йоркской пресвитерианской больнице (разрабатывает благотворительные акции и занимается поиском доноров; с пациентами она не пересекается) и однажды поддержала медсестер, когда те устроили забастовку, требуя повышения зарплаты и сокращения количества рабочих часов. В тот вечер за ужином в нашей столовой (еду, понятное дело, заказали из ресторана: маме готовить некогда) она страстно защищала младший медицинский персонал, а мы с папой согласно кивали.
Когда папе хватило наглости сыграть адвоката дьявола: «Но разве забастовка не подвергает риску пациентов, которые вообще никак не могут повлиять на зарплату медсестер?» – мама встала из-за стола и демонстративно вышла вон.
Папа побежал за ней и попросил прощения, и через пять минут мы с ним снова согласно кивали. По словам родителей, секрет здорового брака заключается в том, чтобы «оставаться на одной волне». (Эту фразу у меня в голове говорит папа.) Даже если «оставаться на одной волне» иногда означает просто кивать в знак согласия.
Тогда я не знала того, что знаю сейчас. Медсестры и санитары держат в руках ключи (или магнитные карты) от всех дверей. Они могут есть и пить, когда пожелают, а не в отведенное время, и они сами выбирают блюдо (пицца? суши?), могут пользоваться ножами (стейк! куриная грудка!). Им не приходится крошечной ложкой вылавливать из супа макароны и малюсенькие фрикадельки. Так что – нет, мне совсем не жаль их, даже если они слишком много работают и слишком мало получают.
Я не пила кофе с тех пор, как меня сюда привезли. Не то чтобы раньше я очень любила кофе. Не припомню, чтобы уповала на кофеин, который приведет меня в чувство после бессонной ночи, или мчалась после школы в кафе на углу за обезжиренным латте с двойной пеной, – ничего такого.
Но если бы мне захотелось, я могла выпить кофе. Я могла есть и пить, что захочу и когда захочу, – все это зависело только от меня самой. Я могла оставить молочные усы над верхней губой или обжечь язык, глотнув слишком горячего капучино.
Здесь нам дают суп комнатной температуры, чтобы мы не навредили ни себе, ни другим («опасна для себя и окружающих»).
Выбравшись отсюда, я буду все супы доводить до кипения и при любой возможности обжигать язык. Я буду пить кофе из тяжелой керамической кружки, а не из пластикового стаканчика, будто здесь у нас вечная вечеринка.
– Ханна? – с тревогой зовет Люси. Она решила, будто я замолчала от расстройства, что не удалось придумать хороший план побега.
Я трясу головой, и голос папы («оставаться на одной волне») исчезает вместе с призрачным ароматом кофе и тяжестью керамической кружки в руке. Вернемся ко второму этапу.
– После обеда некоторые девочки не поднимаются обратно в палаты. Те, у кого есть территориальное право, идут вниз, так? – Они напоминают детсадовцев, которые после еды строем шагают на игровую площадку.
– Так, – соглашается Люси. Это короткое слово звучит совсем по-другому, чем в прошлый раз. Теперь ей интересно. Она верит, что план может сработать.
– Они полагаются на то, что мы сами знаем, куда идти.
– Не настолько уж они на нас полагаются, чтобы позволить гулять где вздумается.
– Ладно, я не так выразилась, но ты ведь понимаешь, о чем я, так?
Люси кивает, и длинные волосы падают ей на плечо.
– Есть только одна проблема, – говорит она.
– Какая же?
– Даже если я выберусь на улицу, как мне попасть в Сан-Франциско?
Надеюсь, в темноте Люси видит блеснувшие зубы и понимает, что я улыбаюсь.
– Этап третий. Тут у меня тоже есть план.







