412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алисса Шайнмел » Опасна для себя и окружающих » Текст книги (страница 15)
Опасна для себя и окружающих
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 18:35

Текст книги "Опасна для себя и окружающих"


Автор книги: Алисса Шайнмел



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

сорок три

Больно.

Бам.

А можно сломать локоть?

Бам.

Причинить себе вред.

Бам.

Причини себе вред.

Бам.

Я тяжело дышу, вся вспотела. Волосы липнут ко лбу.

Бам.

Зачем я это делаю? Я же хотела домой, и теперь меня отправляют домой.

Бам.

Я хотела вернуться к привычной жизни.

Бам.

Жизнь уже никогда не будет прежней – привычной.

Бам.

На этот раз громче.

Бам.

Я стою на цыпочках. Примерно каждый второй удар приходится не по стеклу, а по стене под рамой, потому что до окна я еле дотягиваюсь и целюсь не очень точно. Это не важно. Все равно больно.

Бам.

В палату врывается санитар. Я кричу ему, чтобы подождал.

Бам.

Пусть тащит меня в изолятор для буйных, только сначала пусть позволит разбить стекло.

Бам.

Или локоть. Смотря что разобьется первым. Главное, чтобы разбилось.

Бам.

Колите меня успокоительными, только подождите чуть-чуть, дайте закончить начатое.

Бам.

Он не ждет.

В предыдущий раз ко мне в палату после отбоя ворвались Легконожка и Стивен – когда подействовали лекарства и Люси исчезла. Сегодня это санитар, которого я раньше не видела. Наверное, Легконожка и Стивен уже ушли домой. Может, той ночью было не так поздно. А может, Легконожка сегодня не осталась, поскольку уже не беспокоилась насчет меня.

Я не сопротивляюсь, когда санитар обхватывает меня руками. Я обмякаю, когда он тащит меня из палаты к лифту (тут есть лифт? это на нем меня тогда доставили в изолятор для буйных? не помню) и везет вниз, на первый этаж. Он заталкивает меня в комнату, которую я вижу в первый раз. У стен выстроились два ряда кроватей. Койки разделены занавесками, как в отделении интенсивной терапии, куда положили Агнес, но здесь гораздо меньше трубок и аппаратов.

Санитар укладывает меня на кровать и продолжает держать. (Он, кажется, не замечает, что я не сопротивляюсь.) Подходит медсестра и накрывает меня одеялом до пояса. Затем поворачивает мне руку, чтобы осмотреть локоть.

– Что ты с собой сделала, милая? – бормочет она. Я никогда раньше не видела эту медсестру. Обычно меня раздражает, когда незнакомцы называют меня уменьшительно-ласкательными словечками.

– Сломала? – спрашивает санитар.

Медсестра поднимает мою левую руку. Осторожно выпрямляет ее и сгибает снова, одновременно глядя мне в лицо и пытаясь понять, насколько мне больно.

– Вроде нет, – говорит она. – Но с утра ей светит порядочный синяк.

Она обматывает мне локоть эластичным бинтом. Интересно, известно ли ей, что у меня ни разу не было ни переломов, ни даже растяжения лодыжки?

Санитар стоит надо мной с кожаными ремнями. На секунду я решаю, что он меня ими отстегает в наказание за устроенный переполох.

– А это обязательно? – спрашивает медсестра. – Если она будет вырываться, травма только усугубится.

– Таков протокол в случае подобных инцидентов, – говорит санитар. – Док сама уберет их с утра.

Он наклоняется и пристегивает ремень к металлическому поручню с правой стороны кровати, с моей здоровой стороны. Затем просовывает мою руку через петлю на конце и затягивает ремень у меня на запястье. Ремень изнутри мягкий, не кожаный, обшитый каким-то ворсистым материалом. Похоже на изнанку самых странных в мире замшевых перчаток.

Санитар переходит к другой стороне кровати, и медсестре приходится отодвинуться. Санитар осторожно просовывает мою пострадавшую руку в петлю.

– Даже не сопротивляется, – замечает он. – Наверное, вымоталась.

– Я все равно на всякий случай вколю успокоительное. Не хочу рисковать. Если она начнет вырываться, может еще сильнее повредить локоть.

Меня и раньше не смущало, когда обо мне говорили в третьем лице, будто меня нет рядом. Родители постоянно так делали в ресторанах: с официантами, с метрдотелями, со своими друзьями, которые сидели с нами. Иногда я притворялась спящей, чтобы послушать, как хвалят мое примерное поведение, мое очарование, мою утонченность.

Я чувствую укол шприца. По венам струится успокоительное. Знакомая тяжесть разливается по телу.

– По крайней мере, здесь мы можем за ней приглядеть, – говорит медсестра, цокая языком. Цок. Она бросает шприц в корзину для медицинских отходов.

Когда мне в первый раз вкололи успокоительное, я чувствовала себя совершенно беспомощной и перепугалась, что мне ввели чересчур большую дозу, что сердце будет биться слишком медленно и легкие перестанут поставлять кислород.

И уж точно я не предполагала, что в зафиксированном состоянии мне будет так уютно и спокойно, словно меня завернули в любимый плед. Но сейчас мне нравится ощущение, которое дают успокоительное и фиксаторы.

Медсестра протягивает руку и убирает у меня со лба прядь волос:

– Здесь тебе ничто не угрожает.

Теперь меня точно не смогут отправить домой.

Я представляю опасность для себя.

Я причинила себе вред.

Может, меня оставят здесь навсегда.

Может, так и надо.

Может, только здесь мне ничто не угрожает.

Где добрые медсестры присмотрят за мной.

сорок четыре

Я просыпаюсь от ледяного прикосновения.

Медсестра, видимо, замечает, что я открыла глаза, и говорит:

– Извини, солнышко.

Я качаю головой, еще не до конца очнувшись. Первые секунды я не могу вспомнить, где нахожусь. Я привыкла просыпаться одна в темной палате, а не с медсестрой под боком в ярко освещенном лазарете. Обычно я сплю на левом боку, но сейчас лежу на спине. Я пытаюсь повернуться, но запястья не пускают.

Ага, вспомнила. Меня привязали к кровати.

Я моргаю и верчу головой. С обеих сторон пустые койки. Видимо, я единственная пациентка, у которой ночью случился срыв.

– Я не хотела тебя будить, но лучше поскорее приложить лед к локтю.

К локтю. Моему локтю. Левому.

В старые времена люди считали леворукость проклятием. Мама мамы моей мамы была левша, жила в Польше до Второй мировой войны, и ей привязывали левую руку за спиной, заставляя пользоваться только правой.

И уж конечно, в старые времена люди считали способность видеть несуществующие вещи признаком одержимости, а не симптомом заболевания.

Я смотрю на локоть. Он распух и увеличился примерно раза в два. Когда медсестра снимает бинт, я вижу, что кожа сильно покраснела, и представляю, как под ней скапливается кровь, постепенно сворачиваясь и превращаясь в темно-фиолетовый синяк. Я поднимаю руку (насколько могу, учитывая ремень на запястье), но медсестра меня останавливает.

– Лучше не двигаться, – говорит она, опуская локоть обратно на пакет со льдом, который лежит у меня сбоку. Когда кожа касается холодной поверхности, по телу пробегает дрожь.

Медсестра кладет сверху на локоть еще один пакет со льдом:

– Посмотрим, удастся ли снять отек.

«Дохлый номер», – думаю я, но ничего не говорю.

– Доктор скоро будет здесь. – Она ласково похлопывает меня по плечу и отходит. Это не та же медсестра, что вчера ночью, но особой разницы между ними нет. У обеих одинаковое выражение лица: они меня жалеют.

К моему удивлению, всего через несколько минут появляется Легконожка. Когда медсестра сказала, что доктор скоро будет здесь, я решила, что она имеет в виду врача, который осмотрит мне руку, поменяет повязку, назначит обезболивающее. Но сейчас в ногах кровати стоит Легконожка. Темные волосы собраны в неаккуратный хвост пониже затылка.

– Не хочешь рассказать мне, что случилось? – зачем-то спрашивает она. Естественно, медсестра уже рассказала ей, что случилось. Может, ее вызвали посреди ночи, разбудили. Может, Легконожке пришлось вылезти из кровати, чтобы ответить на звонок, не разбудив мужчину (женщину?) рядом. Я вдруг понимаю, что не знаю, замужем она или нет (она не носит колец), и не знаю, есть ли у нее дети. Я не знаю, где она выросла или где сейчас живет.

Меня наверняка снова посадят в изолятор для буйных, чтобы я опять не причинила себе вред. Стивен, наверное, ждет за занавеской, чтобы отвести меня в обитую войлоком палату. Может, даже окошечко в двери закроют подушкой. Легоножка объяснит мне, что после случившегося меня нельзя оставлять в помещении с окнами.

– Просто скажите, сколько дней пройдет, – говорю я наконец.

– Сколько дней пройдет? – эхом откликается Легконожка.

– Пока вы не отпустите меня обратно в мою палату.

Моя палата. Мой локоть. Мой диагноз.

А в изоляторе можно лежать с ледяной повязкой? Локоть так распух, что его ни согнуть, ни выпрямить; он застрял в промежуточном положении.

– Ханна, мы переведем тебя в палату уже вечером. Перелома нет, так что держать тебя здесь необязательно.

Необязательно?

– Разве вы не боитесь, что я снова себе наврежу? – Я сильнее прижимаю локоть ко льду под ним. Становится больнее.

Легконожка садится на край кровати:

– А ты планируешь снова себе навредить?

Я качаю головой. Не потому, что не собираюсь причинять себе боль, а потому, что никаких конкретных планов у меня нет. Я вообще ничего такого не планировала.

У меня никогда в жизни не было так мало планов.

– Мы подкорректируем состав медикаментов, – продолжает Легконожка.

Я жду, что она пообещает добавить к препаратам стабилизаторы настроения, пообещает больше не лишать меня снотворного, пообещает отныне постоянно держать меня хотя бы на половинной дозе успокоительных, но вместо этого Легконожка говорит:

– Я добавлю к твоим лекарствам антидепрессанты.

– Депрессия не входит в мой диагноз.

Люси жаловалась, что ее заставляют пить антидепрессанты, хотя никакой депрессии у нее нет.

Стоп. Люси не существует.

Интересно, сколько времени пройдет, прежде чем мне уже не придется себе об этом напоминать.

Я делаю глубокий вдох. Медленно выдыхаю.

– Попытка навредить себе может указывать на депрессию. – Легконожка улыбается. Настоящая улыбка, не профессиональная. – Не волнуйся, тебя все равно скоро отпустят домой.

Я пытаюсь сесть, но ремни удерживают меня в лежачем положении. Пакет со льдом соскальзывает с локтя, и Легконожка наклоняется его поправить. Я чувствую тепло ее тела.

– Вы все равно отправите меня домой? – повторяю я недоверчиво.

– Конечно.

– Но я пыталась себе навредить. У меня депрессия. Вы же сказали.

Легконожка снова улыбается и наклоняется поближе, как будто мы старые подружки, решившие посекретничать. На ней опять очки, а не линзы.

– Веришь или нет, тут нет ничего необычного; многие пациенты с твоим диагнозом проходят через период депрессии. И не стоит забывать, что диагноз перевернул весь твой внутренний мир. Совершенно нормально чувствовать грусть или злость, прежде чем ты примиришься со своей болезнью.

Неужели Легконожка не понимает, что в моем случае нет ничего «обычного» и «нормального»?

Она похлопывает меня по ноге и встает:

– Пусть ты идешь на поправку, но ты потеряла подругу.

– Я потеряла Агнес пару месяцев назад. – Вполне достаточно времени, чтобы привыкнуть к ее отсутствию.

Легконожка качает головой.

– Я не про Агнес, – поясняет она. – Ты потеряла Люси.

Я смотрю на доктора с удивлением:

– Но Люси ненастоящая. Вы же сами меня в этом и убедили.

– Для тебя она была настоящей.

Легконожка так спокойно об этом говорит, как будто скучать по галлюцинации совершенно нормально.

Бесит, что она видит меня насквозь. Она будто знает, что я не могу забыть Люси. Каждый раз, когда я о ней думаю, мне приходится напоминать себе, что она воображаемая. Я как старушка с Альцгеймером, которая постоянно забывает, что муж умер, и вынуждена каждый раз заново оплакивать его, когда ей об этом напоминают.

Я никогда не скучала по другим подругам, по настоящим девочкам. Когда дружба заканчивалась, я уже была готова двигаться дальше.

С Люси я не готова.

– Не волнуйся, – повторяет Легконожка. – Я прослежу, чтобы твоего домашнего врача в Нью-Йорке предупредили насчет вчерашнего происшествия.

– У меня нет домашнего врача. В смысле, психиатра.

У меня есть врач общего профиля, к которому я хожу, – к нему же ходит и мама. (Родители перестали водить меня к педиатру после четырнадцати.) У меня есть стоматолог, а еще однажды я была у невролога, когда у меня три дня подряд болела голова. Он прописал мне кодеин, и все тут же прошло.

– Мы с твоими родителями уже нашли подходящего человека, – объясняет Легконожка. Странно думать, что она разговаривала с родителями у меня за спиной. – Все готово.

Все готово.

На старт, внимание, марш.

Даже не верится, что мой план остаться в клинике провалился, а план выбраться удался.

сорок пять

Меня отводят обратно в мою палату. Там не осталось ни следа вчерашней истерики (первой в моей жизни). Мне так и не удалось разбить стекло, так что окно выглядит по-прежнему. Выходит, даже к лучшему, что я его не расколотила. Иначе меня бы, наверное, поместили в другую палату, по крайней мере, пока чинят окно.

Я, естественно, больше не привязана к кровати, но левая рука висит на шее в фиксаторе и забинтована так туго, что кровь пульсирует под тканью. Синяк, уже меняющий цвет с красного на фиолетовый, выглядывает из-под повязки с обеих сторон. Я не жаловалась, когда медсестра – та же, что приняла меня ночью, – бинтовала мне руку, но боль, видимо, отразилась у меня на лице, потому что сестра пробормотала:

– Извини, милая, но нужно туго закрепить локоть, чтобы ты ненароком не сделала еще хуже.

Так что, если вдуматься, я по-прежнему связана.

Чуть позже приходит санитарка, чтобы отвести меня в душ. Она снимает, а затем снова накладывает повязку, чтобы я не намочила бинты. Я моюсь одна, под пристальным взглядом санитарки, но теперь совместный душ не кажется мне привилегией, которую я пока не заработала. Санитарка просто следит, чтобы я не повредила локоть еще сильнее.

Когда приходит время ужина, мне не приносят еду в палату, а ведут в столовую с другими девочками. Кэссиди – Королева, – увидев меня, машет рукой, указывая на скамейку напротив. Похоже, она на меня не злится. Может, Легконожка объяснила ей, что я тоже изо всех сил стремлюсь попасть домой. Я не прочь сесть за стол Королевы, стать частью ее свиты, даже всего на пару дней.

Может, она уже раздобыла новый телефон. Может, мне наконец удастся написать Джоне, – нет, мне не удастся написать Джоне. Не потому, что у меня нет его номера, а потому, что у Джоны нет телефона. Еще у него нет карманов, рук, пальцев.

Я смотрю в другой конец зала, на эрпэпэшниц: три стола, не больше четырех девушек за каждым, и возле каждого свой санитар. Все точно так же, как в тот раз, когда там сидела Люси. Только вот Люси там никогда не сидела.

В конце концов я сажусь рядом с Анни. Волосы у нее опять грязные – потеряла привилегию на душ, говорит она мне, но не объясняет причин, а я не спрашиваю. Она пускается в свой обычный монолог. Интересно, избыток энергии у нее от лекарств?

На ужин сегодня куриный суп комнатной температуры, но держать ложку правой рукой слишком сложно, так что после нескольких неуклюжих попыток я отодвигаю поднос в сторону. По крайней мере, когда я вернусь домой, еда будет горячей. Может, мама с папой отведут меня в ресторан, чтобы отпраздновать мое возвращение. Может, мы поедим суши. Или устриц. (Ни то, ни другое – не горячие блюда, но здесь нам их все равно не видать.) Когда я впервые ела устрицы, папа очень мной гордился. Может, мы сходим в тот дивный ресторанчик в Сохо с шикарным выбором морепродуктов. Как только я нынешней весной сдала госэкзамены, мы с папой отметили это событие обедом с устрицами. И пусть оценки еще не объявили, папа заявил, что уже мной гордится.

Заявил, что всегда мной гордился. Я помню, как он смотрел на меня в тот день, будто не мог поверить в свою удачу: ведь дочка дает ему столько поводов для гордости. (Наверное, почти все отцы время от времени так смотрят на своих детей.)

Интересно, увижу ли я еще тот папин взгляд?

Может, он больше ни разу не захочет устроить мне особый ужин.

Может, он больше ни разу не захочет отпраздновать мои достижения.

Анни все говорит и говорит. Я смотрю на суп, который не могу есть, и жду, когда санитар скажет, что пора подниматься наверх.

* * *

На следующий день после обеда я иду вместе с теми, у кого есть право на прогулку. (Несмотря на ночную истерику, Легконожка позволила мне выйти на улицу, хотя и напомнила, что я – как и остальные девушки с территориальными привилегиями – не останусь без сопровождающего.) Я следую за группой других пациенток к двери, где мы с Люси – нет, где я видела, как девочки выходят из здания шестнадцатого сентября. Санитар сканирует наши браслеты и выдает каждой тускло-серую кофту, прежде чем выпустить на улицу. Еще несколько санитаров уже снаружи, готовы за нами приглядывать, следить, чтобы мы не отходили слишком далеко. Сегодня холоднее, чем в сентябре. На груди кофты белыми буквами вышито название клиники, а сама кофта пахнет так, как будто вчера ее уже надевали. Мне еле удается протиснуть забинтованную руку в рукав.

Остальные пациентки выбегают вперед, глядят на солнце, гладят ладонями кору секвой, выстроившихся вдоль дорожки перед нами. Девушки похожи на второклашек, которых на перемене выпустили во двор.

Я подставляю лицо солнцу. Тепло лучей ощущается так же, как и до приема лекарств. Я наступаю на шишку, и хлипкие тапочки не могут защитить ступню от острых выступов. Я прикусываю губу, чтобы не заплакать, складывая на груди здоровую руку поверх забинтованной.

Может, когда я вернусь домой, я повторю каждый шаг, который когда-либо делала. Вернусь в каждый магазин, куда заходила, перечитаю каждую книгу, съем еще раз каждое блюдо, которое мне понравилось, пересмотрю заново каждый фильм. Как я иначе пойму, что не вообразила их? Легконожка говорит, что симптомы, скорее всего, появились недавно, но точно она не знает.

Я составлю список того, что не изменилось.

1. Тепло солнечного света.

2. Боль оттого, что наступаешь на острый предмет.

Возможно, вся жизнь уйдет на то, чтобы отделить реальность от выдумки.

От этой мысли на меня накатывает такая усталость, что я сажусь прямо на землю. Закрываю глаза и жду, когда ко мне подойдет санитар, поднимет на ноги и отведет внутрь.

Прежде чем отправить меня в палату, у меня забирают кофту, чтобы завтра ее могла надеть другая девушка.

сорок шесть

Легконожка вручает мне таблетки и выписывает меня. Ну, если точнее, она вручает таблетки моей маме – пузырек синих антипсихотиков, пузырек желтого успокоительного и, наконец, пузырек розовых таблеток, антидепрессантов, – и ведет нас к себе в кабинет на последнюю беседу. Она говорит, что таблеток хватит до конца месяца. Затем нужно подойти с рецептом в нашу аптеку в Нью-Йорке.

Она всегда так и говорит: «мы», «наша», – но самой Легконожки там, конечно, не будет, и рецепт только мой. Не ее, и не моих родителей. (Даже если родителям и придется каждый месяц платить за лекарства.)

Я никогда раньше не была в кабинете Легконожки, и меня поражает его очевидное отличие от остальных помещений клиники.

Мы с мамой сидим в массивных креслах с деревянной основой и кожаными сиденьями, совсем непохожих на дешевый пластиковый стул, который Легконожка приносила на наши сеансы. Доктор сидит за письменным столом в кресле с высокой спинкой, лицом к нам. Кабинет находится на первом этаже. Папа стоит за нами, и я представляю, как его рука нерешительно маячит у меня над плечом, поскольку он не знает, безопасно ли меня касаться.

Это просто воображение, не галлюцинация.

Ничего страшного.

Вдоль стен тянутся деревянные стеллажи, уставленные учебниками и пособиями. На одной из полок я замечаю ряд томов классической литературы.

– Не знала, что у вас тут столько книг, – перебиваю я доктора. Локоть у меня все еще забинтован и висит на перевязи через плечо. Ладонь прижата к груди, будто я собираюсь произносить клятву, вот только рука не та. – Я бы с огромным удовольствием прочитала «Анну Каренину» вместо бесконечных любовных романов, оставленных медсестрами.

«Анна Каренина» послужила бы превосходным поводом для дискуссии в нашем книжном клубе.

– Одной первой строчки нам с Люси хватило бы на пару дней обсуждения.

«Все ли счастливые семьи похожи друг на друга? Верно ли, что каждая несчастливая семья несчастлива по-своему? Обсуждаем».

Рядом со мной мама громко сглатывает. Я перевожу взгляд с книг на нее. Мама покраснела.

И я снова теряю Люси.

Может, Легконожка и прислала мне «Джейн Эйр» несколько дней назад. Я оглядываю полки в поисках пустого места, где могла стоять книга. Не исключено, что чтение классической литературы – это привилегия, которую я незаметно для себя заслужила, или Легконожка хотела показать, что мне еще повезло: «Смотри, как раньше поступали с психически больными: их запирали на замок и выкидывали ключ». А может, она думала, что я буду идентифицировать себя с первой миссис Рочестер – женщиной, которая свыше ста лет после выхода книги считалась злодейкой, пока некоторые читатели не задались вопросом: может, тут не все так просто?

– А скоро она забудет своих воображаемых друзей? – спрашивает папа.

Легконожка откидывается на спинку кресла. Ее одежда – доктор сегодня в обычной бумажной форме; после нашего разговора ее ждут другие пациенты – шуршит при движении.

Вчера она разрешила мне носить обычную пижаму, но я не видела особого смысла просить маму привезти ее, раз уж я все равно скоро уезжаю.

– И вообще, – добавила я, – только представьте, каких бед я могла натворить, если бы в ту ночь на мне была настоящая пижама. – Я помню, как легко порвались зеленые штаны, когда я попыталась затянуть их на шее. – Настоящие пижамы здесь не просто так считаются привилегией, которую нужно заслужить.

Легконожка тогда улыбнулась настоящей улыбкой. Она заявила, что доверяет мне и не сомневается: больше я не буду причинять себе боль.

– С чего вы взяли? – спросила я.

– Если бы ты хотела снова сделать себе больно, ты бы не признала, что обычная одежда может представлять опасность.

Сейчас Легконожка поворачивается к моему папе и говорит:

– Это не воображаемые друзья.

– Но она все еще говорит о беседе с человеком, которого тут никогда не было! – Тон у папы недовольный, как будто ему не нравится здешнее обслуживание.

Так он и разговаривает в гостиницах и ресторанах: «В таком дорогом заведении напитки из мини-бара должны быть включены в стоимость», «Мы сидим здесь уже двадцать минут, а официант до сих пор не принял заказ», «Им хватает наглости называть это месиво непеченым шоколадным тортом?».

Я впервые осознаю, что папа попросту грубиян.

– Люси была здесь, – спокойно возражает Легконожка. – Просто мы с вами не могли этого видеть. У Ханны мозг работает иначе.

Вот вечно она делает акцент на моем имени. Будто подчеркивает, насколько я отличаюсь от родителей. Разделяет нас.

– Галлюцинацией называется феномен, когда мозг воспринимает образ без соответствующего стимула извне. На самом деле Ханна может помнить Люси и Джону лучше, чем настоящих друзей, ведь она сама их создала. Это называется «эффект неосознанной генерации». Галлюцинаторные воспоминания бывают очень прочными.

– Но на таблетках… – Мама запинается, потом продолжает: – Она снова станет нормальной, так?

– Я предпочитаю не использовать термин «нормальный». Как и «сумасшедший», – добавляет Легконожка. Она улыбается своей мединститутской улыбкой: мол, я знаю, как вам тяжело понять. – Как я уже говорила, у Ханны мозг работает по-другому. Не забывайте, что мы имеем дело с болезнью, с медицинской проблемой.

На слушании Легконожка сравнила мою болезнь со сломанной ногой. И сказала, что вправила кость и наложила гипс. Но сломанные кости – это не заболевание, и тем, кто сломал руку или ногу, обычно не приходится следить за собой, после того как снимут гипс. С другой стороны, возможно, кость, которая однажды уже ломалась, в будущем тоже подвержена риску перелома.

– Таблетки и терапия – не волшебное исцеление, – продолжает Легконожка. Она хочет сказать: «Ханна никогда не будет такой же, как вы. Вообще-то, начнем с того, что она и раньше не была такой же, как вы». – Это часть плана лечения.

– Вы сказали, что симптомы под контролем, – возражает папа, будто Легконожка продавец, который пытается его облапошить.

– Я сказала, что мы справляемся с симптомами, – терпеливо поправляет Легконожка.

Я не эксперт в языке тела, но мама вдруг отклоняется от меня, словно боится заразиться, словно наследственный недуг может передаваться и предыдущему поколению. Ноги у нее скрещены, и мыски обуви смотрят в противоположную от меня сторону. На ней дизайнерские туфли с каблуком-рюмочкой – наверху их наверняка конфисковали бы, ведь даже каблуки в три сантиметра представляют опасность. Полосы на мамином бежевом пиджачке идеально сочетаются по цвету со стильными синими брюками длиной чуть выше щиколотки. Когда я была маленькая и мама еще возила меня в школу и обратно, я не сомневалась, что наряды у моей мамы куда шикарнее, чем у остальных. Строго говоря, она одевалась как все: пиджак, пара отутюженных брюк, но непременно добавляла к образу стильную деталь: яркий шелковый шарфик, идеально нанесенные стрелки на веках, туфли с изящным каблуком. Когда мы ходили по магазинам, то даже в самые тесные примерочные отправлялись вдвоем, чтобы тут же оценить друг на друге новую вещь.

Теперь я гадаю, захочет ли мама вообще находиться так близко ко мне.

Я ерзаю в кресле. С утра перед встречей у меня был выбор, что надеть: юбку с блузкой, которые мама купила для слушания, или леггинсы и футболку, в которых меня привезли сюда пару месяцев назад. Я выбрала новый наряд, но надела под юбку леггинсы, потому что боялась замерзнуть в самолете. Легконожка помогла мне засучить левый рукав блузки поверх перевязанной руки. Теперь я жалею, что натянула леггинсы. Лучше бы я замерзла, зато мама одобрила бы наряд.

Я почему-то вспоминаю Кэссиди. Она где-то тут. Может, на групповой терапии или на занятиях по плетению корзин. Если бы я осталась, то могла бы отвоевать у нее трон. Лучше быть королевой здесь, чем жалким уродом снаружи, так?

– Нам придется всю жизнь следить за проявлением симптомов Ханны. – Легконожка снова говорит «нам», будто по-прежнему останется рядом, хотя вряд ли мы с ней увидимся после этой беседы. Ее, наверное, научили этой технике в медицинском: «Включайте себя в план лечения, чтобы родители чувствовали себя не так одиноко, забирая свежедиагностированного отпрыска домой». – Для подобных заболеваний, как у Ханны, характерны подъемы и спады. Представьте себе рак, который переходит в ремиссию, а затем, совершенно внезапно, появляются метастазы и пациент снова оказывается в больнице.

– Но если диагностировать рак на ранней стадии, можно остановить его распространение, – перебивает папа. – Вы сказали, что рано отследили симптомы.

Папа хочет услышать, что Легконожка «пресекла недуг в корне», но она не собирается (просто не может) этого говорить.

– С годами Ханне нужно будет корректировать набор препаратов. Возможно, вы предпочтете новый курс лечения. Ваш врач в Нью-Йорке поможет взвесить преимущества и возможные побочные эффекты.

Интересно, замечают ли родители смену местоимений в речи Легконожки: «ваш» врач, а не «наш» врач, хотя и не «врач Ханны». Может, этому ее тоже научили в институте: «Перед самым уходом напомните родителям, что теперь ответственность лежит на них. Вы не всегда будете рядом и готовы помочь».

– Как я сказала, исцеления не существует. Но с болезнью можно справляться.

Хотя мозг у нас работает по-разному, я уверена, что родители, как и я, слышат подтекст: «Сейчас болезнь Ханны под контролем, но время от времени обострения могут снова приводить ее в места вроде этого». (Может, мы с Легконожкой еще встретимся.)

Не знаю, как родители реагируют на возможную перспективу моего возвращения в клинику – с ужасом или облегчением. Им, наверное, неприятно слышать, что я могу снова попасть сюда. С другой стороны, возможность избавиться от меня при любых осложнениях даст им шанс отдохнуть от ненормальной дочери. Они скинут меня на попечение врачей, а сами отправятся на дорогой европейский курорт. Как остальные берут отпуск на работе, родители возьмут отпуск от меня.

Совсем недавно я и представить такого не могла. Чуть ли не всю жизнь я не сомневалась, что родители хотят проводить со мной как можно больше времени, – так они говорили, и я им верила.

Но, может, они отказывались от няни не потому, что стремились быть рядом со мной. Может, им просто было недосуг. И я вписалась в их образ жизни – дорогие путешествия, роскошные рестораны – вовсе не потому, что «родилась взрослой»: им попросту не приходило в голову, что ребенка можно растить по-другому.

И не исключено, что они с нетерпением ждали, когда семейное гнездышко опустеет с моим отъездом в университет. Может, после стольких лет, в течение которых они везде таскали меня с собой, их радовала перспектива побыть наедине. Может, поэтому папа так настаивал на летней школе: не ради «расширения кругозора», а чтобы они с мамой пару месяцев отдохнули от меня?

Может, они больше никуда не захотят брать меня с собой.

– Вы уверены, что она достаточно здорова, чтобы ехать домой? – наконец спрашивает папа.

Он стоит у меня за спиной, и я не вижу его лица, зато вижу мамино. На нем написана надежда: они не очень-то хотят забирать меня.

Легконожка кивает:

– С грамотной помощью пациенты с таким заболеванием, как у Ханны, живут полной жизнью: оканчивают университеты, находят работу, выходят замуж, как и остальные молодые люди.

Я гадаю, перед сколькими родителями она произносила такую речь за годы практики, скольких отцов и матерей она пыталась предостеречь от ассоциации дочери с бомжихами в Центральном парке, которые в тридцатиградусную жару носят пальто и пускаются в долгие разговоры с людьми, которых видят только они сами.

Легконожка продолжает:

– Люди с таким диагнозом, как у Ханны, пишут книги, работают юристами, хирургами, психологами – кем угодно. Возможно, ее путь более тернист, чем у других, но и он способен привести к сияющим вершинам.

Легконожка улыбается. Может, она вспомнила, как меня беспокоила угроза отстать от школьной программы. Я не сомневалась, что заключение в клинике разрушит мне всю жизнь. Теперь мой доктор глядит не на родителей, а на меня и подчеркивает:

– У тебя вся жизнь впереди.

Легконожка переводит взгляд на моих родителей.

– Позвольте напомнить, – говорит она терпеливо (сегодня она все утро говорит исключительно терпеливо), – что здесь нет вины Ханны. – Она делает паузу. – Ханна не виновата в том, что случилось с Агнес.

– Но вы сказали, что у нее были галлюцинации, и кто знает, что она могла… – Папа не заканчивает.

Вот как.

Родители не просто стыдятся меня. Во всяком случае, не только стыдятся. Они еще и боятся. В день слушания Легконожка пыталась убедить не только судью и даже не только родителей Агнес.

Легконожка сказала, что пациенты с моим диагнозом «с большей вероятностью» могут нанести вред себе, а не окружающим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю