Текст книги "Опасна для себя и окружающих"
Автор книги: Алисса Шайнмел
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Алисса Шайнмел
Опасна для себя и окружающих
A Danger to Herself and Others
Alyssa Sheinmel
Перевела с английского Екатерина Юнгер
Published by Sourcebooks Fire, an imprint of Sourcebooks, Inc
P.O. Box 4410, Naperville, Illinois 60567-4410
(630)961-3900
Excerpt from «The Summer Beach» from Dog Songs © 2013 by Mary Oliver. Reprinted with permission.
All rights reserved
Copyright © 2019 by Alyssa Sheinmel Cover designed by Jennifer Heuer
Cover image © Thomas Shanahan/ Getty Images
© Юнгер Е. А., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке. ООО «Поляндрия Ноу Эйдж», 2020 Каллиграфия на обложке Алексея Вайнера
* * *
часть первая
внутри
раз
Когда я только сюда приехала – когда меня сюда привезли, – мужчина в синих штанах и такой же рубашке, которые на первый взгляд казались сделанными из бумаги, задавал мне вопросы. Я отвечала, а он делал заметки, пристроив планшет с листком бумаги на левом бедре и держа ручку в правой руке. Я левша, так что тут мы с ним не похожи.
– Назови свое имя, – начал он.
Я мысленно ответила: «Что значит имя? Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет»[1]1
У. Шекспир. Ромео и Джульетта (пер. Б. Пастернака). – Здесь и далее примеч. пер.
[Закрыть].
Я сидела; он стоял. Планшет был у меня на уровне лба, и когда мужчина шевельнул ногой, кромка папки чуть не задела меня по лицу. Мужчина натянуто улыбнулся. Зубы у него были желтые и кривые. Он сказал:
– Не усложняй.
Значит, Шекспир для вас – это сложно?
– Назови свое имя, – повторил он.
Я закрыла глаза. Положим, имя – первое, что принадлежит тебе в жизни, но если вдуматься, оно не совсем твое. Его выбирают родители. До тебя оно могло принадлежать хоть миллиону человек. Или даже конкретному человеку, если тебя назвали в чью-то честь. Мое имя начинается на «Х» в честь покойной маминой тети Хильды, потому что так уж принято у евреев: мы носим с собой мертвецов с самого рождения. Многие называют детей в честь умерших родственников, но, насколько я знаю, только для нас это обязательно. Мама говорит, что ни в коем случае нельзя называть детей в честь того, кто еще жив, хотя я не замечала, чтобы она ходила в синагогу, так что вряд ли можно полагаться на ее знание правил. Так или иначе, мама настояла, чтобы меня назвали в честь Хильды, которая умерла, когда мама была беременна, и с которой они были очень близки. Мама однажды сказала мне, что называть меня Хильдой даже не собиралась. Она считает это имя слишком старомодным.
Поэтому: Ханна.
Милое имя. Для хорошей девочки. Если подумать, даже еще более старомодное и традиционное, чем Хильда. Я к тому, что в Библии вряд ли найдется хоть одна Хильда.
Ханна – это вам не Агнес.
Ханна готова играть в игры, из которых, по мнению Агнес, мы начинаем вырастать.
«Нет, не просто начинаем вырастать, – возражала Агнес. – Мы уже много лет как выросли из этих игр. Через пару месяцев мы будем выпускницами!» Но при этом она смеялась, так что я не сомневалась, что уговорю ее сыграть.
Вернемся к мужчине с планшетом.
Мы оба знали, что мне совершенно не обязательно называть ему свое имя. Наверняка ему уже сообщили все данные до моего прихода. Он нацарапал что-то в моей истории болезни. Уголок планшета уперся ему в живот, и я гадала, больно ли ему, или он уже ничего не чувствует под своей бумажной униформой. Я не видела, что он пишет, но буквы у него наверняка не расползались в разные стороны, раз он не левша.
Может, леворуких стоит учить писать справа налево, а не слева направо. (А в языках, где и так уже пишут справа налево, в обратном направлении писали бы праворукие.) Так честнее. В детском саду самые плохие отметки у меня были за чистописание – хотя тогда нам еще не ставили настоящие отметки. В нашей школе обходятся без традиционных пятерок, четверок и троек до седьмого класса. Я вот о чем: если подумать, совершенно нечестно было сравнивать мое правописание с тем, как писали праворукие дети. Я оказалась единственной левшой в классе. Учительнице пришлось достать для меня специальные ножницы, но я с ними так и не справилась. В итоге пользовалась ножницами для правшей. Я где-то читала, что каждый год двадцать пять левшей погибают, пользуясь вещами для праворуких.
Может, даже ножницами.
Мужчина с планшетом провел меня вверх по лестнице (два пролета) и дальше по коридору к этой комнате. Я хотела спросить, как там Агнес. Хотела узнать, с ней Джона или нет. К тому моменту, как меня сюда привезли, Агнес уже неделю лежала в больнице; Джоне вполне хватило бы времени приехать. Может, он держит ее за руку. Может, наклонился поцеловать в лоб. Я ни разу не видела, как они целуются по-настоящему. Джона говорил, Агнес стесняется делать такие вещи у меня на глазах, хотя мы с ней соседки и лучшие подруги.
Почти через двое суток после того, как Агнес попала в больницу, приехали ее родители. Я сидела у ее кровати, когда они зашли. И дальше врачи уже не пустили меня обратно к ней в палату, потому что я не член семьи. Тогда я еще подумала: раз появились родственники, докторам уже не придется, как раньше, делать ради меня исключение из правил, чтобы Агнес не оставалась одна. Впрочем, она-то была в коме. Так что кто знает, понимала она, что одна, или нет. Когда приехали родители, Агнес еще лежала в интенсивной терапии, а туда пускают не больше двух посетителей, и отец с матерью сидели с Агнес почти постоянно.
Когда ее увезли в больницу, я ночевала одна в нашей комнате в общежитии, где мы вместе с Агнес жили с самого начала летней школы, то есть почти два месяца. Каждый день я ездила на такси в больницу и обратно. (Я подумывала снять номер в отеле поближе к больнице, может даже в том, где остановились родители Агнес, но в итоге отказалась от этой идеи.) Однако меня ни разу больше не пустили в палату к Агнес.
До сих пор помню, как она выглядела, когда я видела ее в последний раз, еще до приезда родителей: в горло уходит трубка, приклеенная скотчем к губам; в вену левой руки воткнута игла, по которой из пластикового пакета, висящего на крючке над кроватью, поступает какая-то жидкость (лекарство? физраствор? питательная смесь?). Однажды Агнес призналась мне, что ненавидит уколы; по крайней мере, когда ей воткнули иглу, она была без сознания. Ее светлые волосы казались всего на пару оттенков темнее белых простыней на постели.
К тому моменту, как меня привезли сюда, Агнес была уже не в интенсивной терапии, но все еще в коме, все еще с трубкой, приклеенной к губам. Врачи считали, что в таком состоянии слишком опасно переводить ее в больницу поближе к дому.
Когда врачи меня спросили, что случилось, я все рассказала. «Легкий как перышко, твердый как сталь». «Я никогда не». «Правда или действие». Родители Агнес после приезда тоже спросили меня, что случилось, я и им рассказала. И конечно, рассказала полицейским.
Мама Агнес никогда не слышала про игру «легкий как перышко», так что мне пришлось объяснить, как в нее играют: один человек ложится на землю, остальные встают вокруг, подкладывают под него по два пальца и повторяют: «Легкий как перышко, твердый как сталь», пока девочка (или мальчик, но в данном случае девочка) не поднимается в воздух. Миссис Смит пришла в такой ужас, будто и впрямь сочла детскую забаву сатанинским ритуалом, позволяющим участникам летать по воздуху.
Я объяснила, что вдвоем в «легкий как перышко» не сыграешь. И что, естественно, никто на самом деле не летает: просто все участники медленно поднимают, а затем опускают того, кто лежит в середине. Я сказала миссис Смит, что у нас с Агнес ничего не получилось и мы перешли к «я никогда не» – пытались выведать друг у дружки секреты, – но скоро нам надоело, и в итоге мы стали играть в «правду или действие».
Я объяснила, что такое «правда или действие», если вдруг миссис Смит и про эту игру ничего не знает. (Надо по очереди спрашивать друг друга: «Правда или действие?» Если выбираешь «правду», то обязана честно ответить на любой вопрос. Если выбираешь «действие», делаешь все, что тебе скажут.)
На следующий день меня привезли сюда.
Я не сопротивлялась, не стала кричать, вырываться и убеждать всех в своей невиновности, как обычно показывают в фильмах. Я знала, что это просто недоразумение, которое разрешится, как только родители Агнес немного успокоятся. Они наверняка еще в шоке и ничего не соображают от горя. В конце концов, у них дочь только что выпала из окна третьего этажа. Но скоро они поймут: если бы я и правда была виновата, зачем бы я стала сидеть у постели Агнес (или, если точнее, в комнате ожидания, раз в палату меня больше не пускали), где меня так легко найти. Им нужно было кого-то обвинить, и я оказалась единственной подходящей кандидатурой. Их дочь была моей лучшей подругой. В таких обстоятельствах мне ничего не оставалось, кроме как послужить козлом отпущения.
Комната здесь семь на восемь. Не метров, естественно, а шагов: за столько шагов я прохожу расстояние от одной стены до другой. У меня было достаточно времени, чтобы сосчитать. Может, стоило считать дни, а не шаги, чтобы знать, сколько я уже здесь нахожусь, но сложно уследить за временем, когда новый день ничем не отличается от старого. Из мебели есть только узкая кровать, где я сплю, и пустая кровать у другой стены. Единственный свет, кроме флуоресцентных ламп на потолке, падает из небольшого квадратного окна в стене напротив двери. Окно не в самом центре, а чуть ближе к той кровати, на которой сплю я. Ночью из щели под дверью просачивается тонкая полоска света, потому что в коридоре лампа горит круглосуточно. Свет на потолке работает, видимо, по таймеру. Я точно не знаю, в какое время он гаснет, но таким образом мне дают понять, когда просыпаться и когда ложиться спать.
Стены здесь сложены из крупных блоков. Не кирпичных и не каменных, а из какого-то искусственного материала, с фальшивыми трещинками и сколами, – будто палату пытались сделать менее казенной; будто это поможет ее обитателю забыть, где он находится.
Кого-то – может, того же, кто выбрал крупные блоки, – посетила блестящая идея покрасить стены в зеленый. Может, он решил, что так палата будет выглядеть натуральнее, но зеленые стены выглядят натурально только в одном случае: если они покрыты мхом или плющом, а здесь мох и плющ не растут, и даже если бы росли, цвет у них совсем не такой, как здешний унылый рвотно-зеленый, который напоминает о пустующих кабинетах в подвале нашей школы, где, говорят, в стенах нашли асбест. Учимся мы в классах выше уровня земли и без всякого асбеста, выкрашенных в желтый, синий или даже фиолетовый, потому что чьи-то родители вычитали, будто фиолетовый цвет стимулирует работу мозга.
Здесь туманно, но дождь никогда не идет. Я встаю на цыпочки, выглядываю из своего маленького окошка наружу и жду, когда те несколько кустов, которые мне видны, высохнут и погибнут.
два
«Выросли из этих игр». «Выросли из этих игр». «Выросли из этих игр».
Фраза крутится у меня в голове, как назойливый мотив. Ее произносит голос Агнес, а не мой. Как будто она со мной рядом. Я почти вижу, как она откидывает за плечи длинные светлые волосы. Они у нее тоньше моих, зато послушнее. А мои к тому же каштановые. Гораздо скучнее, чем волосы Агнес. Во всяком случае, так, наверное, считал Джона.
С другой стороны, он как-то сказал, что каштановые волосы в сочетании с зелеными глазами выглядят выразительно. Это прозвучало не комплиментом, а, скорее, констатацией факта.
«Выросли из этих игр».
Из игр не вырастают. Просто сами игры меняются. Казалось бы, человек с таким взрослым именем, как у Агнес, должен это понимать.
«Да брось, Агнес. Будет весело».
«Не уверена, что под словом „весело“ мы понимаем одно и то же», – возразила Агнес. Но она улыбалась, так что хоть чуть-чуть ей все-таки было весело.
«Легкий как перышко, твердый как сталь». «Легкий как перышко, твердый как сталь». «Легкий как перышко…»
Когда я произношу эти слова вслух, они отражаются от уродливых блочных стен, как свет маяка, и приводят за собой доктора Легконожку. На самом деле ее зовут не так. Ее настоящее имя – Прия Чаран (она представилась при встрече, ясное дело), но я прозвала ее Легконожкой, потому что она носит балетки, которые при каждом шаге легонько шлепают по полу. И под балетками я имею в виду не стильную обувь без каблука, которая обрела популярность благодаря Одри Хепбёрн. Мой доктор носит именно балетки. Причем даже не нарядные сценические туфли, какие бывают у профессиональных танцоров, а мягкие тапочки наподобие чешек, которые родители покупают детям на первое занятие танцами.
У них нет шнурков и жесткой подошвы. Никаких острых или тяжелых деталей. Их не используешь в качестве оружия. Доктор Легконожка носит балетки, потому что так ей спокойнее находиться рядом с пациентками вроде меня.
И это, я вам скажу, полный бред. Дело не в том, что я бы ничего такого не сделала (обещать не могу – кто знает, как отразится на психике вынужденное одиночное заключение в замкнутом пространстве?), а в том, что доктор Легконожка постоянно носит с собой ручку и планшет с моей историей болезни, совсем как тот мужчина, который спрашивал мое имя, когда меня только привезли сюда. Может, у них один планшет на всех. Когда доктор пришла ко мне в первый раз, я попросила показать мне историю болезни, и она повернула планшет ко мне – так, что видна была только первая страница.
Так вот, все эти предметы – планшет, ручка, даже толстая папка с историей болезни – могут при случае пригодиться. Если нужно.
Вот почему доктор Легконожка никогда не приходит ко мне одна.
– Кто это? – спросила я в первый день. Хотя это мог быть и пятый, и десятый день. Говорю же, я не считала. Так или иначе, тогда доктор Легконожка появилась впервые, поэтому можно считать тот раз точкой отсчета.
– Это мой коллега Стивен, – ответила она, указывая на огромного мужчину, который стоял в дверях, точно вышибала самого популярного в городе ночного клуба.
Когда доктор Легконожка заходит в палату, дверь остается открытой, но Стивен такой крупный, что за ним не видно ни света в коридоре, ни моих товарищей по несчастью (пациентов? заключенных?), которые могли бы там прогуливаться. Им тоже меня не разглядеть.
– Что он здесь делает?
– Наблюдает, – ответила доктор Легконожка. – Он студент.
Я вздохнула. Разумеется, я не рассчитывала встретить в таком месте лучших врачей города, но все-таки не ожидала, что мое дело передадут настолько некомпетентному специалисту, как Легконожка. Во-первых, она держит меня взаперти, что точно не пошло бы мне на пользу, будь у меня и правда проблемы с психикой. Во-вторых, даже мне известно, что такие доктора должны завоевывать доверие пациентов. А какое уж тут доверие, если в ответ на один из первых моих вопросов она так откровенно соврала?
Стивен действительно наблюдал, но вовсе не ради обучения. Он был здесь для того, чтобы присматривать за мной. Чтобы доктору Легконожке не пришлось оставаться со мной наедине.
Потому что я «опасна для себя и окружающих».
Эта фраза тоже крутится у меня в голове. Но произносит ее не голос Агнес. Агнес такого не сказала бы, потому что раньше, пока я не попала сюда, про меня никто такого не говорил. А когда я здесь оказалась, у Агнес в горле уже торчала трубка, так что она при всем желании не могла бы ничего сказать.
У меня в голове эта фраза звучит сама по себе, ее никто не произносит. Потому что я ее ни разу не слышала. Она была написана на первой странице моей истории болезни, которую показала мне доктор Легконожка.
Вверху страницы стояло мое имя: Ханна Голд.
Под ним значились дата рождения, мой нью-йоркский адрес, анамнез (ангина в одиннадцать, тонзиллит в тринадцать).
А еще ниже два пункта: «В стационар для наблюдения» и «Пациентка может представлять опасность для себя и окружающих».
– Так вот почему меня тут заперли? – спросила я. – Потому что вы думаете, будто я опасна?
– Ты здесь ради своей же безопасности.
Меня раздражал монотонный тихий голос Легконожки.
– И ради безопасности окружающих, – добавила я.
Легконожка не ответила.
«Пациентка может представлять опасность для себя и окружающих».
Ненавижу, когда говорят: «Может, да, а может, и нет». Абсолютно бессмысленное выражение. В слове «может» уже подразумеваются и да, и нет. Незачем уточнять. Утверждение, будто я могу представлять опасность для себя и окружающих, само по себе означает, что могу и не представлять.
Я вздыхаю и обхожу палату вдоль и поперек. Даже если я здесь застряла, не следует забывать про упражнения. Я не хочу растолстеть. Не хочу, чтобы мускулы атрофировались. Не хочу, чтобы меня привязали к кровати и кормили насильно, как девушек с расстройствами пищевого поведения дальше по коридору. Ну, по крайней мере, мне представляется, что дальше по коридору есть такие девушки. Вообще-то, я еще не видела ни одного пациента, но иногда я слышу, как открываются и закрываются двери, как приглушенные женские голоса постепенно приближаются, а затем затихают, когда их обладательницы проходят мимо. Не раз я слышала девичьи крики, но стены слишком толстые, чтобы разобрать слова. Может, пациентки не хотят принимать лекарства. А может, жалуются на замки в дверях. (Я так думаю, что все двери заперты, как и у меня.) Или девушки возмущаются, что их вообще сюда упрятали. Они-то не пришли спокойно и тихо, как я. Разумеется, остальные пациентки находятся здесь потому, что у них на самом деле проблемы. Я в клинике по недоразумению, так что нет смысла паниковать.
Так или иначе, доносящиеся до меня звуки подтверждают, что хотя бы часть остальных пациенток (все они девушки, судя по голосам) не сидит взаперти в палате, как я. Я встаю между кроватями и выполняю несколько приветствий солнцу. Когда я была маленькая, мама часто брала меня с собой на занятия йогой, куда она ходила подтянуть живот.
Может, заключение положительно скажется на коже. Может, когда все это закончится, я окажусь обладательницей вечно молодого лица, как те жертвы похищения, которые полжизни проводят в подземных бункерах и после спасения выходят в мир с нежной кожей, не тронутой лучами солнца. Может, мое идеальное лицо станет символом выживания, знаком солидарности с похищенными девушками, своего рода униформой: нас всех держали взаперти против нашей воли.
Впрочем, я не собираюсь здесь надолго задерживаться. Я же говорю, это просто недоразумение.
Восемь шагов. Поворот. Семь шагов. Поворот. Я бы предпочла двигаться вдоль стен, будто нарезая круги в спортзале, но мешают кровати.
Доктор Легконожка не пользуется второй кроватью. Не в том смысле, чтобы спать на ней или вроде того, но когда она приходит побеседовать со мной, то приносит с собой складной стул и садится в центре комнаты, спиной к пустующей кровати, а я устраиваюсь на той, где сплю. Может, Легконожка не хочет сидеть на кровати, дабы сохранить официальный тон общения. Мы с ней, в конце концов, не соседки по комнате в студенческом общежитии. Она не Агнес.
Агнес даже не знала, что мы с Джоной мутили. Имя у него, как и у меня, библейское, в честь Ионы, но это не показатель: мы с ним не Библию вместе изучали. Впрочем, если подумать, в Библии такого тоже хватает.
Я смотрю в окно. Закат и рассвет здесь выглядят одинаково. Расползается туман. Повсюду, куда ни глянь, растут секвойи. Сгущаясь, туман оседает на ветвях, и капли падают на крышу. Похоже на дождь, но настоящего дождя нет.
Я говорила, что вижу из окна только кусты, но это неправда. На самом деле мы посреди леса.
Сначала я соврала.
три
Вот что я запомнила, когда меня сюда привезли (с тех пор я не выходила из палаты, так что больше ничего не знаю).
Здание трехэтажное, и я на третьем. Лифта здесь нет; по крайней мере, меня к нему не приводили. Я поднималась по лестнице за мужчиной с планшетом. Стены на лестнице такого же рвотно-зеленого цвета, как и в палате.
Когда мы шли мимо второго этажа, я слышала крики. Не вопли, а нечто вроде гомона, который доносится из класса, полного непослушных детей. Еще так шумят подростки, толпящиеся в кафетерии (ведь здесь наверняка есть столовая).
Первый этаж: регистратура, приемный покой, экстренная помощь, кабинеты.
Второй этаж: столовая, учебные классы (или вроде того).
Третий этаж: длинный коридор с закрытыми дверьми, за которыми, надо думать, находятся палаты пациентов. Интересно, внутри они одинаковые или разные? Например, в зависимости от причины, по которой человека сюда положили.
Возможно, здесь есть и подвал, но, кажется, в Калифорнии подвалов не делают из-за угрозы землетрясений. К тому же здание как бы встроено в скалу, так что для подвала пришлось бы долбить дыру в подножии. Слишком хлопотно для такого учреждения.
Сразу видно, что это не одна из тех построек, которые в прошлой жизни использовались для других целей. Знаете, как больницы превращаются в пансионаты, потом в тюрьмы, а потом в дорогие апартаменты, потому что у здания «крепкая основа»? Но здесь не тот случай. Дом спроектирован именно как клиника. Для чего еще пригодится длинная трехэтажная коробка, встроенная в скалу?
Мое окно обращено к лесу, но готова поспорить, что окна с другой стороны здания выходят на Тихий океан. Не уверена на сто процентов, но вроде бы иногда я чую солоноватый морской воздух.
Интересно знать, кто додумался построить здесь клинику. Здание уродливое, но вот места больше подходят для высококлассного курорта, где городские богачи тратят тысячи долларов, чтобы отдохнуть и расслабиться, будто не подозревая о том, что миллионы людей отдыхают и расслабляются совершенно бесплатно.
С другой стороны, прекрасное расположение наверняка помогает убедить таких родителей, как мои, отправить сюда детей. Так и вижу, как матери говорят дочерям: «В горах Санта-Круз просто замечательно. Ты будто на каникулах».
Так вот.
Если не покидаешь палату, окружающим приходится идти на некоторые уступки.
Уступка 1: утка.
Мне несколько раз в день предоставляют возможность сходить в туалет дальше по коридору, но в комнате все равно есть утка – «на всякий случай». Вообще-то, я даже предпочитаю пользоваться ею: так я хотя бы сама решаю, когда удовлетворять свои физические потребности. Считается, что пользоваться уткой унизительно, но я не соглашусь. Есть своеобразная роскошь в том, чтобы писать не сходя с кровати. И в том, что за тобой убирают другие. Даже смывать самой не нужно.
Уступка 2: еда.
Мне приносят еду на подносе три раза в день. Наверное, блюда те же самые, что дают в столовой другим девочкам, которых не считают «опасными для себя и окружающих». Думаю, можно с уверенностью сказать, что никто не выбирает время приема пищи; скорее всего, режим питания строго соблюдается вне зависимости от того, в палате ты ешь или в столовой. Сегодня утром мне принесли хлопья «Чириос» с медом и орехами, ну или дешевую подделку под «Чириос». Я хотела было сказать, что ненавижу мед, но вряд ли мне предложат меню. Этим летом Джона завтракал хлопьями «Чириос» почти каждый день, хотя, по нашим подозрениям, столовая общежития тоже закупала дешевую подделку, что Джона считал безобразием, если учесть, какую сумму родители платят за летнюю школу. Может, тут за продукты отвечают те же поставщики, что и в общежитии, где я раньше жила. Но даже хлопья из внешнего мира не способны создать иллюзию того, что у нас тут все нормально.
Джона, где бы он ни был, и сейчас, наверное, завтракает хлопьями «Чириос».
Уступка 3: одежда и мытье.
В палате нет шкафа. Нет вообще никакой мебели, кроме двух кроватей. Мне через день приносят смену одежды. Ткань тоньше бумаги, и штаны держатся благодаря коротеньким завязкам, которые приходится затягивать двойным узлом на талии. Думаю, одежду тоже специально так спроектировали, чтобы ее не удалось использовать в качестве оружия. Завязки на штанах слишком маленькие, их даже вокруг шеи не обернешь, чтобы удавиться. Пожалуй, при большом желании можно обмотать шею штаниной и затянуть потуже. Но тогда тебя найдут голой по пояс, а это даже хуже, чем сидеть взаперти.
Кроме того, штаны такие тонкие, что наверняка расползутся на бесполезные ошметки, не причинив никакого вреда.
Раз в день (или вроде того) медсестра (не санитар) приносит мне ведро с теплой водой и мочалку, и я устраиваю нечто вроде обтирания. Медсестра не сводит с меня глаз. Может, большинство пациентов оставляет одежду на себе, но я раздеваюсь догола и моюсь начисто, только чтобы показать: мне нечего стыдиться.
Доктор Легконожка говорит, что скоро мне, возможно, позволят принять душ. Но она не объясняет причину отсрочки, а я не собираюсь спрашивать. Слишком очевидно, что она только этого и ждет; и вообще, несложно догадаться, что запреты связаны с моим статусом «опасна для себя и окружающих».
Есть, конечно, и другие уступки. Но эти три можно назвать главными.







