355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни » Текст книги (страница 32)
Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни
  • Текст добавлен: 4 июля 2017, 23:00

Текст книги "Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)

В театрике на улице Гэте, где впоследствии дебютировал Муне-Сюлли,[206]206
  Муне-Сюлли, Жан (1841–1916) – актер Французской комедии, один из крупнейших французских трагиков.


[Закрыть]
Лафонтен прошел школу актерского мастерства. Он играл в Со, в Гренеле, с книгой в руке разучивал роли в пригородных омнибусах, декламировал Бушарди[207]207
  Бушарди, Жозеф (1810–1870) – драматург, автор множества мелодрам.


[Закрыть]
на дорогах. Он добился своего. Слух об его успехах перекинулся через мосты, докатился до бульваров, и вскоре Анри Лафонтен был принят в театр Порт – Сен-Мартен, где выступил в комедии «Кин»[208]208
  пьеса Дюма-отца, впервые поставленная в театре Варьете в 1836 году.


[Закрыть]
вместе с Фредериком, который сразу полюбил его и заставил трудиться в поте лица. «Идем, малыш!» – говорил мэтр, выходя из театра. И он уводил к себе домой, на бульвар Тампль, ученика, измученного пятичасовой игрой на подмостках. Глаза юноши слипались, щеки горели от грима и от света газовых рожков, но до сна было далеко! Ужин был уже подан, все канделябры в гостиной зажжены. Оба актера наспех ели, пили, затем учитель давал ученику какой-нибудь сюжет, поручал разыграть драматическую сценку, а сам опускался в кресло и придвигал к себе графин с вином. «Ну, валяй!» – говорил он.

Превосходный актер, Лафонтен часто рассказывал мне об одной из этих импровизированных сцен. «Представь себе, – сказал ему Фредерик, развалясь на диване, – что ты мелкий чиновник, женился три года назад… Сегодня день рождения твоей жены, которую ты обожаешь… В ее отсутствие ты купил букет, подарок, приготовил вкусный ужин вроде нашего… И вдруг, накрывая на стол, ты находишь письмо и узнаешь, что она подло тебя обманула… Постарайся, чтобы я прослезился… Начинай!» Лафонтен тут же принимается за дело, ставит прибор добросовестно, без обмана – Фредерик не любил шутить, когда речь шла об аксессуарах, – кладет букет на стол, посмеивается, бросает вокруг умиленные взгляды, затем, дрожа от нетерпения и от радости, открывает ящик, где хранится подарок, находит письмо, машинально читает его и испускает душераздирающий крик, в который пытается вложить все отчаяние, вызванное крушением своего счастья!.. «Скажу вам по секрету, я был доволен собой, – признавался мне славный Лафонтен, со смехом рассказывая об этом злоключении, – я считал, что мой крик правдив, искренен, трогателен, я чуть было сам не заплакал… Как бы не так!.. Вместо ожидаемых похвал я получаю сокрушительный пинок пониже спины… Это не очень меня смутило – я уже привык к повадкам моего учителя; поразила меня главным образом его критика: „Как, осел! Ты любишь женщину больше всего на свете, ты слепо веришь ей, слепо! – и при первом взгляде на письмо сразу все понимаешь, во всем убеждаешься, веришь всему, что сказано в этой бумажонке?.. Да ты спятил!.. Вот что! Садись сюда и смотри, как я буду пить отраву капля за каплей“».

С этими словами он сам принимается за дело… Открывает ящик… «Что такое? Письмо…» Он вертит его и так и эдак, пробегает непонимающим взглядом, снова бросает в ящик и продолжает накрывать на стол… «Странное все-таки письмо!» Он опять берет его, внимательно читает и, пожимая плечами, швыряет на стол. «Да нет, это неправда, это не может быть… Она придет и все объяснит…» Но как дрожат у него руки, когда он заканчивает сервировку стола!.. А взгляд прикован к письму… Не в силах совладать с собой, он снова перечитывает его… На этот раз он понял, рыдания подступают к горлу, душат его; он со стоном падает на стул… Это было поразительное зрелище! Лицо великого актера все больше искажалось при каждом чтении. Вы видели воочию, как действовал тот яд, который он поглощал глазами. Фредерик уже не мог остановиться и в пылу вдохновения продолжал разыгрывать сцену. Он содрогался всем телом, бросал свирепый взгляд на дверь. Его жена, видимо, только что появилась на пороге. Он подпускал ее как можно ближе и неожиданно выпрямлялся, страшный в своем гневе, с письмом в руке: «На, читай!» И, не дожидаясь ответа, угадав по ужасу жены, что все это правда, что письмо не солгало, он, как пьяный зверь, начинал кружиться на месте, тщетно подыскивая слова, и, по-прежнему влюбленный, несмотря на свое бешенство, стремясь излить на что угодно, но только не на жену снедавшую его жажду разрушения, он хватал стол за ножки и бросал его на другой конец гостиной со всем, что на нем находилось, – с лампой, с посудой…

Вышеописанный пинок пониже спины посвятил Лафонтена в великие актеры, подтвердив, что он достоин своего ремесла. Без уроков Фредерика бордоский юноша не сумел бы сдержать, ввести в русло свой необузданный нрав. Южная кровь и способствовала и мешала его успеху. Она не только подсказывала актеру блестящие импровизации, но и вызывала его гневные вспышки, бестактности – столкновения в его душе добра и зла. Несмотря на блестящее дарование, Лафонтен мог стать неудачником, возвышенным безумцем, сведенным с ума своим артистическим темпераментом, помноженным на темперамент южанина. К счастью, он поступил в театр Жимназ, где проработал десять лет под руководством замечательного учителя. Те, кому довелось видеть в кресле, на авансцене, старика Монтиньи, угрюмого, насупленного, который заставлял актеров повторять по десять, по двадцать раз одно и то же место, который приводил к повиновению самых непокорных, самых упрямых, который был вечно недоволен достигнутым и добивался совершенства, те могут похвалиться, что знали настоящего директора театра. Благодаря этим урокам Лафонтену удалось отшлифовать свой талант. Монтиньи смирил неуемный пыл актера, заставил его носить негнущийся офицерский воротник в «Дворянском сыне»[209]209
  «Дворянский сын» – водевиль Бейяра и Бьевнля, впервые поставленный в театре Жимназ в 1852 году.


[Закрыть]
-пьесе, которую Лафонтен снова сыграл в Одеоне несколько лет тому назад, обуздал его южную живость, надев на него отличный фрак мужа из «Дианы де Лис».[210]210
  «Диана де Лис»– пьеса Дюма-сына, впервые поставленная в театре Жимназ в 1853 году.


[Закрыть]
Бордосец вставал на дыбы, грыз удила, но вышел из рук Монтиньи укрощенным, вышколенным, безупречным. И теперь он всегда вспоминает своего старого учителя со слезами на глазах.

ЗАМЕТКИ О ПАРИЖЕ
Кормилицы

Нет ничего прелестнее прогулки кормилиц с младенцами в Люксембургском саду или Тюильри, между часом и двумя, по первому веселому солнышку, при шелесте первых листочков.

Встретившись в укромном уголке сада, кормилицы прохаживаются группами, в чепцах с развевающимися лентами, или сидят на стульях, раскрыв большой зонт, подбитый розовым или голубым шелком, который отбрасывает ласковую тень на личико младенца. И пока тот спит под тонким покрывалом, среди пенистых кружев, впитывая всем своим крошечным тельцем живительное дыхание весны, кормилица, довольная, отдохнувшая, с улыбкой счастливой роженицы, гордо поднимает голову, смотрит вокруг победоносным взглядом, смеется и болтает с приятельницами.

Здесь собралось кормилиц пятьдесят, одетых в костюмы национальные, но измененные, облагороженные, которые придают торжественности королевского сада старомодную поззию, свойственную комической опере. Головные уборы разнообразны и великолепны: яркие шелковые повязки гасконок и мулаток, традиционные чепчики бретонок, огромные черные легкокрылые бабочки эльзасок, аристократические уборы арлезианок, огромные булавки с золотыми шарами уроженок Беарна, ажурные, как шпицы соборов, чепцы нормандок, торчащие над косматыми шиньонами.

Воздух мягок, клумбы благоухают, набухшие почки каштанов источают запах смолы и меда. Там, возле бассейна, военный оркестр играет вальс. Кормилица поводит плечами, малютка пищит, а прогуливающийся солдатик становится краснее своего красного помпона перед этим строем землячек, которых он находит очень похорошевшими.

Такова кормилица на прогулке, парадная, разряженная, преображенная, благодаря тщеславию родителей младенца и полугодовому пребыванию в столице. Но если вы хотите видеть настоящую кормилицу, надо застать ее тотчас по прибытии в Париж, в одном из странных заведений, именуемых конторами по найму, где на потребу изголодавшихся парижских младенцев торгуют молоком женщин-матерей. Контора находится неподалеку от Ботанического сада, на одной из тихих улиц, оставшихся провинциальными в центре Парижа, со своими пансионами, табльдотами, домиками, окруженными садами, где живут старики ученые и мелкие рантье, разводящие кур. На фасаде старинного здания с большим крыльцом – вывеска, на которой розовой краской выведено только одно слово: «Кормилицы».

Перед дверью скучливо расхаживают обтрепанные женщины с детьми на руках. Входим: пюпитр, зарешеченное окошечко, медный корешок бухгалтерской книги, скамьи, на которых сидят посетители, словом, извечная контора, одинаково холодная и строгая и на рынке и в морге, ведает ли она отправкой слив или регистрацией трупов. А здесь продают живой товар.

Если вы производите впечатление человека «порядочного», вас избавляют от ожидания на скамейке и вводят в гостиную.

Обои цветочками, красный плиточный пол, натертый до блеска, как в монастырской приемной; над камином, где под двумя стеклянными колпаками стоят букеты бумажных роз, портреты маслом хозяина и хозяйки в золотых овальных рамках.

Хозяин ничем не примечателен: физиономия бывшего торгового агента или разбогатевшего мозольного оператора. Хозяйка, женщина весьма упитанная, улыбается всеми тремя подбородками; она ожирела от легкой жизни, но в лице и в глазах у нее сквозит что-то жесткое, недаром она привыкла управлять человеческим стадом. Иногда хозяйкой становится честолюбивая акушерка, но чаще всего это бывшая кормилица, обладающая деловыми способностями.

Бедная крестьянка в далеком прошлом, она пришла в контору по найму, быть может, в эту самую, чтобы продать вместе с молоком год своей молодости. Она расхаживала перед дверью вместе с другими, голодная, держа на руках ребенка; вместе с другими она протирала грубую шерстяную юбку, сидя в ожидании на каменных скамьях.

Теперь положение изменилось: она богата, пользуется известностью. Односельчане, помнящие, что она уехала в лохмотьях, отзываются о ней с уважением. У себя в деревне она авторитет, чуть ли не провидение.

Год выдался неурожайный, землевладелец требует уплаты. Вечером, у очага, протягивая широкие ладони к огню, муж говорит:

– Фрази, послушай-ка!.. Молоко у тебя хорошее, деньги дороги… Почему бы тебе не поехать в Париж на заработки? Не так уж это страшно. Хозяйка конторы – наша, деревенская, она нас знает и живо подыщет тебе хорошее место.

Фрази уезжает, за ней другая. Мало-помалу это входит в привычку – алчность довершает то, что было начато по бедности. Теперь всякий раз, когда рождается ребенок, его положение ясно и судьба определена заранее. Он останется дома и будет вскормлен козьим молоком, а материнское молоко, проданное за хорошую цену, пойдет на покупку поля или на расширение луга.

Всякая повелительница кормилиц, всякая хозяйка конторы по найму извлекает главную выгоду из своего родного края – Оверни, Савойи, бретонских ланд или лесистых склонов Морвана. Заметим, что торговля кормилицами в Париже подвержена тем же колебаниям, что и деревенская жизнь. Кормилицы редки в урожайные годы, зато их много в голодное время. Но какой бы ни был год – хороший или плохой, кормилиц днем с огнем не сыщешь во время жатвы или сбора винограда, в разгар полевых работ.

Сегодня в конторе по найму, видимо, есть что предложить. Не считая кормилиц, которые расхаживают у входа в деревянных башмаках, двадцать – тридцать женщин толпятся под окном, в небольшом садике, превращенном во двор, которому придают весьма мрачный вид поломанные бордюры буксуса, истоптанные клумбы и детские пеленки, которые сушатся на веревке между гибнущим фиговым деревом и высохшим кустом сирени. Вокруг сада выстроились грязные будочки; своей отталкивающей наготой они напоминают не то соломенные хижины негров-рабов, не то лачуги каторжан. В них и ютятся кормилицы с детьми, пока не поступят на место.

Они спят на складных кроватях, дыша спертым воздухом, под несмолкаемый крик младенцев, которые разом просыпаются, едва закричит один, и начинают орать хором, ловя неопрятную материнскую грудь. Недаром кормилицы предпочитают проводить время в садике, – здесь они ходят из угла в угол с отсутствующим видом душевнобольных, присаживаясь лишь для того, чтобы заштопать чулки, или наложить на старую-престарую юбку лишнюю заплату – лоскут землисто-серого, линялого желтого или выцветшего голубого цвета, словом, тех тонов, которые от избытка утонченности парижская мода заимствует у деревенской нищеты.

Но вот в гостиной появляется хозяйка, одетая кокетливо и строго: волна бантов цвета пуншевого пламени на черном монашеском корсаже; взгляд ее суров, голос медоточив.

– Вы желаете кормилицу?.. За семьдесят франков в месяц?.. Превосходно… У нас большой выбор за эту цену…

Хозяйка отдает приказ. Дверь отворяется, входят восемь-десять кормилиц с детьми на руках. Они топчутся на месте, затем покорно выстраиваются, стуча грубыми башмаками и теснясь, как пугливые овцы… Не подходят? Живо – десять других!.. Те же опущенные глаза, та же робкая униженность, те же обветренные, загорелые щеки цвета коры, цвета земли. Хозяйка представляет кормилиц, расхваливает свой товар.

– Здоровая, чистенькая, как стеклышко… Молоко у нее превосходное… Взгляните на малютку!..

Малютка и в самом деле хорош, он всегда хорош. В заведении имеются два-три младенца, которыми заменяют наиболее тщедушных детей.

– Когда у вас появилось молоко, кормилица?

– Три месяца назад, сударь.

Молоко всегда трехмесячное: Взгляните сами:' из расстегнутого корсажа вырывается длинная белая струя, богатая деревенскими соками. Но не слишком доверяйтесь видимости – это запасная грудь, которую никогда не дают ребенку. Следовало бы взглянуть на другую, дряблую грудь, но она стыдливо прячется. Да и кроме того, молоко скапливается после нескольких дней полного отдыха.

Между тем хозяйка разливается соловьем и с властностью собственницы, с привычным бесстыдством выставляет напоказ несчастных, испуганных женщин.

Наконец выбор сделан, кормилица нанята; остается расплатиться. Хозяйка проходит за решетку и подводит счет. Ужасный счет! Сперва столько-то процентов в пользу заведения, затем долг кормилицы за пищу и кров. Что еще? Дорожные расходы. Все? Нет, остается заплатить «доставщице», которая возьмет ребенка у матери и отвезет его в родную деревню.

Печальное путешествие! Доставщица ждет, чтобы набралось пять-шесть младенцев, и увозит их, упаковав, как кур, в большие корзины, из которых торчат одни головки. Далеко не все дети выдерживают пребывание в нетопленных вокзалах, тряску на жестких скамейках третьего класса, кормление молоком из соски или сахарной водичкой через тряпку. Мать передает нескончаемые наставления тетке и бабушке. Ребенок, отнятый от ее груди, беспокоится, пищит. Мать целует его в последний раз и плачет. Правда, ее слезы искренни лишь наполовину – деньги, страшные деньги, которые она любит всем своим крестьянским нутром, скоро их высушат. И все же эта сцена надрывает сердце и наводит на печальные думы о разлуке рабов с семьями.

Кормилица берет свой багаж – немного тряпья в узелке.

– Как! Это все, что у вас есть?

– Ах, добрый господин, мы живем так бедно!.. Ей – богу, нечем наготу прикрыть.

И правда, у нее почти нет вещей. Прежде всего надо преобразить ее, одеть. Она все это предусмотрела. Первая забота кормилиц, как и флибустьеров, отправляющихся на разбой, – приехать налегке, без громоздкого багажа; вторая забота – приобрести большой сундук для «припасов». В самом деле, сколько бы вы ни холили, ни баловали введенную в ваш дом дикарку, чей грубый голос, непонятный говор, стойкий запах коровника и сена так не Подходит к изысканности парижского интерьера, сколько бы вы ни смывали с нее загар, ни учили ее правильно выражаться, следить за чистотой тела и опрятностью одежды, в кормилице, самой смышленой, самой расторопной, то и дело проступает неотесанная бургиньонская или морванская мужичка. Под вашей кровлей, у вашего очага она остается врагом, крестьянкой, попавшей из своего унылого края, из беспросветной нужды в сказочный мир роскоши.

Ей хочется иметь все, что она видит, все унести туда, в свою дыру, в свое жилище, где у нее корова и муж. В сущности, для этого она и приехала, ее навязчивая идея – «припасы».' Припасы – поразительное слово, на языке кормилиц оно приобретает растяжимость и размеры глотки боа. Припасы – это подарки и жалованье, все, что ей выплачивают и дают, все, что можно подобрать и украсть, старый хлам и набитая кубышка, все, что кормилица собирается разложить по приезде перед завистливыми соседями. Ради того, чтобы увеличить, пополнить эти священные припасы, ваш кошелек и ваше сердце подвергаются постоянным иабегам. Впрочем, вы имеете дело не с одной кормилицей: ее сообщниками выступают муж, бабушка и тетка; в глухой деревушке, неизвестной вам даже по названию, целая семья, целое племя замышляет против вас хитрости, достойные краснокожих. Каждую неделю приходит письмо, написанное неуклюжим, замысловатым почерком, заклеенное серым хлебом и припечатанное игральной костью.

Сперва вас умиляют эти смешные, наивные послания с их сложной орфографией, витиеватым слогом, кручеными и перекрученными фразами, на манёр шапки, которую вертит в руках крестьянин, не желающий показать свое смущение. Умиляет и тщательно выведенный на конверте адрес, вроде тех, что встречаются в военных рассказах Дюраидо:

«Европа, Франция, Париж, департамент Сена, Третий округ, Вогезская улица, дом восемнадцатый, госпоже, госпоже Фрази Дарнель, кормилице у господина» и т. п.

Погодите! Вы не долго будете восхищаться этими перлами деревенского простодушия. Все они посягают на ваш кошелек, все подсказаны крестьянской хитростью и идиллическим мошенничеством.

«Пишу тебе, чтобы довести до твоего сведения, драгоценная и достойная супруга, – только не говори об этом нашим уважаемым хозяевам и благодетелям, потому что они, пожалуй, опять захотят дать тебе денег, а злоупотреблять никогда не годится…»

Затем следует подробное описание страшной грозы, которая все опустошила в деревне – урожая как не бывало, хлеба побиты, трава на лугах полегла. Дождь льет у них в доме как под открытым небом, потому что град продырявил крышу, а боров, редкостное животное, которое собирались зарезать на Пасху, сдох от разрыва сердца при первом ударе грома.

В другой раз подохла корова, старший мальчик сломал себе руку или на птицу напал мор. На одну и ту же крышу, на одно и то же поле обрушиваются невероятные беды, подобные казням египетским. Все это грубо, нелепо, шито белыми нитками. Нужды нет, делаешь вид, что веришь россказням, снова и снова даешь денег, иначе берегись! Кормилица не станет жаловаться, просить, нет, но она надуется, будет потихоньку плакать, стараясь, чтобы ее слезы заметили. А когда кормилица плачет, младенец кричит, потому что от горя «портится кровь», а от «испорченной крови» молоко становится горьким. Скорее заполним почтовый перевод, и пусть кормилица смеется.

Еженедельные потрясения не мешают, однако, кормилице ежедневно заботиться о своих «припасах». Надо раздобыть распашонки для своего малыша, несчастного сиротки, который там, в деревне, сосет козье молоко, достать себе юбку, пальто мужу, подобрать с разрешения хозяев все, что валяется, всякие ненужные мелочи, место которым на помойке. Впрочем, разрешение не всегда спрашивается – кормилица вывезла из деревни странное представление о собственности добрых парижан. Женщина, которая в родной деревне не возьмет яблока на участке соседа, спокойно, без зазрения совести, разграбит весь ваш дом. Для зуава обобрать араба или колониста не означает красть, а «положить в карман», «поживиться». Разница огромная! Также и для кормилицы – украсть у горожанина значит «пополнить свои припасы».

Несколько лет тому назад у меня пропали два серебряных прибора – ей-богу, на основе личного опыта я мог бы прочесть цикл лекций о кормилицах! Были заподозрены слуги, пришлось сделать обыск, открыть сундуки. У меня уже сложилось представление о «припасах», и я начал с сундука кормилицы. Нет, ни один тайник сороки-воровки на церковной колокольне, ни одно дупло дерева, где ворон-коллекционер складывает награбленное добро, не являли такого нагромождения блестящих и ненужных предметов: пробки от графинов, дверные ручкн, пряжки, осколки зеркала, катушки без ниток, гвозди, шелковые лоскуты, обрывки серебряной бумаги, рекламы модных магазинов, а на самом дне, под всеми этими «припасами», два серебряных прибора, в свою очередь, ставшие «припасами».

Кормилица не сознавалась до последней минуты; она клялась, что не виновна, говорила, что взяла приборы без злого умысла, вместо рожка для ботинок. И все же она не захотела откладывать свой уход до утра. Она боялась, что мы одумаемся, «пошлем за жандармами». Было темно, шел дождь. И на наших глазах кормилица, безмолвная, злая, ставшая и в самом деле дикаркой, не пожелав даже, чтобы ей помогли, таща обеими руками сундук, набитый драгоценными «припасами», скрылась волчьей поступью под сводами лестницы.

Представьте себе, что ваш ребенок поручен заботам такой женщины… Вот почему совсем нелишне постоянно наблюдать за ней. Стоит предоставить кормилице свободу – и она не вынесет его гулять, чтобы он побыл на солнышке и подышал свежим воздухом под деревьями сквера. В сущности, Париж утомляет ее. Она предпочла бы посидеть без света у камина, с ребенком на коленях, и, нагнувшись к огню, как в деревне, забыться часика на четыре тяжелым сном крестьянки. Очень трудно внушить кормилице, чтобы она не клала грудного ребенка к себе на кровать. Зачем нужна колыбель? Чего только не придумают эти горожане! Не лучше ли иметь младенца у себя под боком и давать ему грудь, как только он закричит, не вставая и не студясь? Правда, иной раз его и придавишь во сне, но это редко случается.

Кроме того, по убеждению крестьян, грудной ребенок ест все, что угодно, и его можно безнаказанно пичкать кислыми сливами и зелеными грушами. А он между тем подхватывает желудочную болезнь и умирает, несмотря на врачебный уход. В другой раз из-за того, что младенца уронили или тихонько дали ему подзатыльник, у него начинаются судороги, менингит… Да, нашим парижанкам следовало бы прислушаться к совету Жан-Жака и самим кормить грудью детей! Правда, это не всегда осуществимо в душной атмосфере большого города, где у стольких матерей не бывает молока!

Но что сказать о провинциалках, которые без всякой нужды, просто по беззаботности и от лени, отдают своих грудных детей на два-три года в крестьянскую семью, которую они и видеть не видели? Большинство младенцев в таких условиях умирает. Выжившие возвращаются домой неузнаваемыми – это уродливые человечки с деревенскими повадками, говорящие грубыми голосами на варварском диалекте.

Помнится, я жил как-то в провинции, на Юге, и друзья предложили мне совершить экскурсию к Гарскому мосту. Мы собирались устроить пикник на каменистом берегу реки, под тенью развалин. «Малыш» моих друзей был отдан кормилице, жившей в тех местах, и мы решили мимоездом повидать его. Одним словом, увеселительная прогулка! Приглашаем соседей, нанимаем карету. Поехали! Навстречу ветру, солнцу и обжигающей, слепящей пыли. Проехав час, мы замечаем на возвышенности, среди белой, как снег, дороги темное пятно. Пятно приближается, растет. Это поджидающая нас кормилица. Карета останавливается, в дверцу подают кричащего младенца.

– Какой чудесный малыш!.. Как он похож на мать!.. Скажите, кормилица, он здоров?

Все в карете целуют ребенка, умиляются, затем передают обратно маленький орущий сверток, и мы мчимся дальше, оставив кормилицу и младенца на южном солнцепеке в облаке раскаленной, скрипящей под ногами пыли.

– Вот так-то и вырастают крепкие дети… – скажете вы.

Согласен. Ребенку, который все это выдержит, ничто уже не страшно в жизни.

Диковинные салоны

Среди бесчисленных причуд нашего времени нет причуды более веселой, странной, более богатой забавными неожиданностями, чем бешеное увлечение вечерами, танцами, чаями, которое свирепствует с октября по апрель во всех слоях парижской буржуазии. Даже самые скромные семьи, живущие в захолустных уголках Батиньоля и Левалуа-Перре, желают вести светскую жизнь, иметь свой салон и приемный день. Я знаю безумцев, которые каждый понедельник отправляются пить чай на улицу Кроличья Нора.

Еще полбеды, когда люди получают выгоду от устройства этих празднеств. Например, врачи, которые открывают свой кабинет и хотят, чтобы их знали в округе, родители, имеющие дочь-бесприданницу, преподаватели декламации и учительницы музыки, которые приглашают раз в неделю семьи своих учеников. В таких вечерах всегда есть что-то от школьных занятий, от экзаменов – голые стены, жесткие стулья, натертый паркет без единого ковра, вымученное оживление и чуткая тишина, наступающая при словах учителя: «Господин Эдмон прочтет нам сцену из „Мизантропа“; или: „Мадемуазель Элиза сыграет „Полонез“ Вебера“».

Но сколько несчастных устраивают приемы без смысла, без пользы, просто ради удовольствия принимать, терпеть раз в неделю неудобства, собирая у себя человек пятьдесят, которые уйду! поздно вечером, насмешливо улыбаясь! Гостиная бывает обычно слишком мала, узка, гости беседуют в неудобных позах пассажи* ров омнибуса. Квартира становится неузнаваемой, все перевернуто вверх дном, всюду закоулки, портьеры, ширмы с сюрпризами, и при виде гостей растерявшаяся хозяйка дома то и дело кричит: «Не сюда!» Порой какая-нибудь дверь нескромно приотворяется, и вы замечаете на фоне кухонной стены хозяина, измученного беготней, вымокшего под дождем, – он вытирает шляп; носовым платком и торопливо жует кусок холодного мяса у заваленного посудой стола. Танцуют в коридорах, в спальнях, из которых вынесена вся мебель, и, не видя вокруг ничего, кроме люстр, бронзовых бра, драпировок и фортепьяно, гости недоумевают: «Где же хозяева будут спать?»

Я знавал очень странный дом в этом роде: комнаты были там расположены анфиладой и разделены ступеньками, словно лестничные площадки, и гости, собравшиеся в глубине помещения, как бы восседали на подмостках, пренебрежительно взирая оттуда на вновь прибывших, укороченных, скрытых до подбородка в провале первой комнаты. Представьте себе, как там было приятно танцевать! Не важно! Раз в месяц в этом доме устраивали грандиозный вечер. Из маленького кафе напротив приносили скамейки, а заодно появлялся и официант в лаковых башмаках и белом галстуке, единственный из приглашенных, у которого были золотые часы на золотой цепочке. Надо было видеть, как взволнованная, растрепанная, раскрасневшаяся от хлопот хозяйка бегала за этим человеком из комнаты в комнату и кричала: «Господин официант!.. Господин официант!..»

А публика на этих вечерах! Всегда одни и те же люди – их встречаешь всюду, – они знают, ищут и притягивают друг друга. Целое сборище пожилых дам и молодых девиц в претенциозных и поблекших туалетах. Бархат на платьях бумажный, перкалин заменяет шелк. Чувствуется, что старая бахрома, смятые цветы и линялые ленты подбирались и приметывались, как бог на душу положит, под одобряющие слова: «Сойдет! Вечером не будет заметно». Женщины густо пудрятся, нацепляют на себя фальшивые драгоценности и поддельные кружева: «Сойдет! Вечером не будет заметно…» Занавески на окнах приобрели непонятный цвет, мебель разваливается, ковры расползаются: «Сойдет! Вечером…» Вот чего стоят эти празднества, зато в три часа утра хозяева с гордостью видят, как к двери их дома подкатывают четыре фиакра, привлеченные светом канделябров, и совершенно напрасно, ибо гости чаще всего уходят пешком и совершают на рассвете длинные переходы по линии отсутствующего омнибуса. Девушки шествуют под руку с отцами, всунув атласные туфельки в деревянные башмаки.

Сколько я перевидал смехотворных салонов! На каких нелепых вечерах я ни появлялся в своем первом фраке, наивный провинциальный мальчик, знавший жизнь по Бальзаку и считавший своим долгом бывать в свете! Надо подобно мне исколесить в течение двух лет весь буржуазный Париж, чтобы понять, до чего доходит безумное увлечение приемами. Все это уже далеко. Помню, однако, гостиную в чиновничьей квартире, где из-за тесноты фортепьяно придвигали к кухонной двери. Стаканы с сиропом ставили прямо на ноты, а когда раздавались звуки трогательного романса, прислуга подходила послушать пение и облокачивалась на крышку инструмента.

Так как несчастная пленница не могла выйти из кухни, хозяин брал на себя все хлопоты по дому. Вижу его перед собой как живого: дрожа от холода в тонком фраке, он тащит из погреба огромные куски каменного угля, завернутые в газету. Бумага рвется, уголь катится по паркету, а между тем за фортепьяно продолжают петь: «Хорошо слушать всплески весла…»

А вот и другое диковинное помещение на шестом этаже: лестничная площадка служила там прихожей, перила – вешалкой, а разрозненная мебель была вдвинута в спальню, единственную комнату, которую хозяева отапливали и освещали, что не мешало ей оставаться холодной и темной из-за нищеты, которая обитала в пустыне заброшенных комнат. Бедные люди! Часов в одиннадцать они простодушно спрашивали вас: «Здесь не слишком жарко?.. Вам не хочется освежиться?..» И они распахивали окна. И все же это было лучше ядовитого на вид сиропа и черствого печенья, тщательно хранившегося в течение нескольких недель. Я знавал хозяйку дома, которая по вторникам клала сушить на окно кучки мокрого чая и заваривала его затем два-три понедельника подряд. Да, если у буржуа появляется какая-нибудь причуда, трудно сказать, до чего они могут дойти. Нигде, даже в самой богемной богеме, я не встречал таких странных типов, как в буржуазных кругах.

Припоминаю даму в белом, которую мы прозвали дамой с «осадками», потому что она вечно вздыхала и жаловалась на «осадки» в желудке… Мы так и не узнали, что она имела в виду.

А толстая мамаша, жена преподавателя юридических наук, которая привозила с собой на танцы учеников мужа, непременно иностранцев, в том числе закутанного в меха молдаванина и перса в длинной юбке!

А господин, который велел напечатать на своих визитных карточках: «Всемирный турист», желая этим сказать, что он совершил кругосветное путешествие!

А старуха крестьянка в салоне у выскочек, на три четверти глухая и помешанная, в безвкусном шелковом платье, которой дочь говорила жеманно: «Мамочка! Господин NN хочет продекламировать нам стихи!» Ничего не понимая, несчастная старуха ерзала в кресле и бормотала с растерянной идиотской улыбкой: «Вот как? Хорошо, очень хорошо!..» В том же доме коллекционировали родственников великих людей. Вам заявляли под большим секретом: «Сегодня вечером у нас будет брат Амбруаза Тома», или: «Двоюродный брат Гуно», или: «Тетушка Гамбетты». Но не сам Гамбетта и не сам Гуно, какое там! Наконец, в другом доме… но я умолкаю: примеры можно было бы приводить до бесконечности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю