355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни » Текст книги (страница 24)
Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни
  • Текст добавлен: 4 июля 2017, 23:00

Текст книги "Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)

ВИЛЬМЕССАН[88]88
  Вильмессан, Жан-Ипполит (1812–1879) – газетчик; основал в 1854 году литературный еженедельник «Фигаро», куда привлек много талантливой молодежи, впоследствии – известных писателей; в 1865 году преобразовал «Фигаро» в ежедневную политическую газету; в этом виде она выходит до настоящего времени.


[Закрыть]

Я захожу иногда – если необходимость или случай направят в ту сторону мои шаги – подстричь бороду и волосы у Леспеса. Любопытный, чисто парижский уголок представляет собой эта большая цирюльня, занимающая весь угол дома Фраскати, между улицей Вивьен и Монмартрским бульваром. Ее клиентура – весь Париж, иными словами, бесконечно малая часть парижан, проводящая время между театром Жимнаэ и Оперой, Нотр-Дам-де-Лоретт и биржей в полной уверенности, что она одна существует на свете: биржевые зайцы, актеры, журналисты, не считая легиона вечно спешащих, суетящихся бездельников и гуляк. Двадцать – тридцать мастеров беспрерывно завивают и бреют этот люд.

За всем присматривая и не спуская глаз ни с бритв, ни с банок помады, расхаживает по заведению хозяин Леспес, подвижной человечек, который мог бы разжиреть от достигнутого благополучия (он очень богат), если бы от ненасытного тщеславия его не знобило, как в лихорадке. Двадцать лет тому назад в доме Фраскати, на котором лежит для меня печать предопределения, в тех самых антресолях, где теперь стригут бороды, помещалась контора «Фигаро». Вот коридор, отдел подписки, касса, а за проволочной решеткой круглый глаз и крючковатый нос папаши Лежандра, вечно раздраженного, редко любезного, – попугай, превращенный в кассира! Вот редакционная комната («Посторонним вход воспрещен!»-написано на матовом стекле двери); здесь несколько стульев и огромный стол под зеленым сукном. Так и вижу все это перед собой, вижу и себя самого: я робко сижу в уголке и прижимаю к груди свою первую статью, свернутую и перевязанную с отеческой заботой. Вильмессан еще не приходил, мне велели подождать, и я жду.

В тот день за зеленым столом было человек шесть. Они разбирали газеты, писали, смеялись, беседовали, курили; адская стряпня подвигалась весело. Среди них находился краснолицый низенький человек с зачесанными кверху седыми волосами, придававшими ему сходство с Рике из одноименной сказки Перро. Это был Поль д'Ивуа, знаменитый хроникер, которого за огромные деньги переманили из «Курье де Пари», короче говоря, тот Поль д'Ивуа, чье баснословное жалованье (оно было баснословным по тем временам, но теперь не показалось бы таковым) вызывало зависть и восхищение в литературных пивных. Он писал улыбаясь, как человек, довольный собой; четвертушки бумаги выходили почерневшие из-под его пера; я же смотрел, как пишет и улыбается г-н Поль д'Ивуа.

Вдруг раздаются тяжелые шаги и веселый голос с хрипотцой – Вильмессан! Перья скрипят, смех прекращается, папиросы исчезают, один Поль д'Ивуа поднимает голову и смеет непринужденно созерцать божество. Вильмессан. Превосходно, дети мои, я вижу, работа у вас кипит… (Полю д'Ивуа, добродушно.) Вы довольны своей заметкой? – Поль д'Ивуа. Кажется, она мне удалась. – Вильмессан. Тем лучше, это очень кстати, потому что это ваша последняя… – Поль д'Ивуа (побледнев). Последняя? – Вильмессан. Да, да, я не шучу… От ваших статей мухи дохнут… Об этом в один голос говорят на бульварах… Вы и так слишком долго морочили нам голову. – Поль д'И в у а (встает). А наш договор, сударь? – Договор? Ничего себе шутка! Попробуйте потехи ради обратиться в суд! Я прочитаю на судебном заседании одну из ваших статей, и тогда посмотрим, какой договор заставит меня печатать такую чепуху.

Вильмессан был способен привести свою угрозу в исполнение, и Поль д'Ивуа не подал жалобы. Манера встряхивать редакцию, как старый ковер, настолько поразила наивного юношу, каким я был тогда, что по спине у меня побежали мурашки. Мне захотелось провалиться сквозь землю вместе с моей несчастной рукописью, нелепо свернутой трубочкой. Это впечатление я никогда не мог побороть. С тех пор я часто встречал Вильмессана, он был всегда любезен со мной, и, однако, я неизменно чувствовал дрожь ужаса, которую, наверно, ощущал Мальчик-с-пальчик при виде людоеда.

Скажем справедливости ради, что после смерти Поля д'Ивуа, столь грубо им уволенного, тот же Вильмессан – св. Венсан де Поль в образе людоеда – выплачивал пенсию его детям. «Добр он или зол?»[89]89
  «Добр он или зол?» – название комедии Дидро.


[Закрыть]
Трудно сказать. Комедия Дидро как будто написана о нем. Добр? Да, без сомнения! Но и зол тоже, все зависит от дня и часа. Нисколько не погрешив против истины, художник мог бы написать с него два портрета: один слащавый, другой жестокий, один черный, другой розовый, портреты непохожие друг на друга и вместе с тем похожие на оригинал.

И тому, кто захотел бы привести характерные примеры этой странной двойственности, не пришлось бы далеко ходить.

Перед войной я познакомился с почтенным человеком, отцом семейства, служащим главного почтамта на улице Жан-Жака Руссо. При Коммуне этот человек не уехал из Парижа. Питал ли он тайную слабость к восстанию? Не поручусь, что это не так. Или он подумал, что поскольку письма все равно будут приходить в Париж, кто-то должен их сортировать, разносить? Вполне возможно. Вероятнее же всего, ему нелегко было сняться с места, имея на руках жену и двух взрослых дочерей. В тогдашнем Париже было немало растерявшихся бедняг, которые становились инсургентами силою вещей и сражались на баррикадах, сами не зная почему. Во всяком случае, несмотря на приказы Тьера,[90]90
  Имеются в виду листовки версальского правительства с призывом саботировать Коммуну.


[Закрыть]
мой друг остался в своей конторе, за своим зарешеченным окошком, и продолжал разбирать письма под грохот битвы, словно ничего особенного не произошло, однако он не пожелал принять от Коммуны ни повышения, ни прибавки. Когда Коммуна пала, он был тут же выброшен на улицу, уволен накануне выхода на пенсию да еще почел себя счастливым, что избежал военного трибунала. Для него началось жалкое, нелепое существование. Он не посмел сообщить семье о своем увольнении; каждое утро дочери подавали отцу свежую крахмальную сорочку (служащий должен быть опрятен), старательно, с шутками и смехом завязывали ему галстук и, как в прежние дни, целовали его на пороге в обычный час, полагая, что он отправляется в свою контору. В контору? Где она, эта контора, прохладная летом, хорошо натопленная зимой, где так спокойно текло время? Теперь приходилось бегать под дождем и снегом в тщетных поисках места, возвращаться вечером с тяжелым чувством, лгать, выдумывать басни о несуществующем начальнике, о мифическом коллеге и притворяться веселым. (Я вспомнил об этом бедном человеке при создании папаши Жуайеза в моем романе «Набоб»; он тоже ищет место и обманывает дочерей.) Я изредка встречал старика, он надрывал мне сердце. Его бедственное положение побудило меня обратиться к Вильмессану. Вильмессан, подумал я, подыщет ему что-нибудь в «Фигаро» по административной части. Увы, все места были заняты. Да и подумать только – коммунар! Какой поднялся бы шум, если бы выяснилось, что Вильмессан пользуется в своей газете услугами коммунара! Однако история о дочерях, о белоснежных рубашках и завязывании галстука, видимо, разжалобила добросердечного людоеда.

– Идея! – воскликнул он. – Сколько зарабатывал в месяц ваш протеже?

– Двести франков.

– Вот что; я буду давать вам для него двести франков в месяц, пока он не подыщет себе места. Он по – прежнему будет ходить в свою несуществующую контору, дочери по-прежнему будут завязывать ему галстук…

И в заключение этой тирады неизменное: «Ничего себе шутка!»

Шутка и впрямь удалась: три месяца старик получал свое скромное пособие. Затем, найдя наконец место, он так свирепо экономил, так туго стягивал пояс, что в одно прекрасное утро принес мне шестьсот франков и трогательное благодарственное письмо для г-на Вильмессана, чье имя я ему открыл и которого он от души считал своим благодетелем, несмотря на различие политических убеждений. Я отнес и то и другое Вильмессану.

– Ничего себе шутка! – воскликнул он. – Я же подарил ему эти деньги!.. А он хочет их вернуть… Это со мной впервые. Да еще коммунар! Ничего себе шутка!

Возгласы, смех, восторг! Вильмессан даже откинулся на спинку кресла. Следующий штрих дополнит портрет этого человека: веселый, довольный и своим добрым поступком и тем, что он не попал впросак, одолжив неблагодарного – такое чувство вполне естественно даже у заядлого скептика, – Вильмессан машинально перебирал полученные шестьсот франков и раскладывал их на шесть маленьких кучек. Вдруг он обратился ко мне:

– Посмотрите, Доде: для верного счета тут недостает пяти франков.

В самом деле, недоставало пяти франков – жалкой золотой монетки, провалившейся куда-нибудь за подкладку. Несмотря на весь его восторг, в Вильмессане сразу проснулся делец.

Таков этот сложный человек, в сущности, очень рассудительный, очень хитрый, несмотря на мнимую непосредственность и простодушие: ведь при первом знакомстве с ним так и кажется, что он готов всему поверить, даже тому, что Тулуза находится по соседству с Блуа, а башенки Шамборского замка отражаются в одном из рукавов Гаронны.

Вильмессан возвел фамильярность в принцип в частной и даже в общественной жизни, но, разумеется, по отношению к другим, ибо к собственной особе он неизменно требовал уважения. Как-то после появления одного из убийственных откликов, которые Вильмессан вставлял в газету под самый конец, когда печатные станки работали полным ходом, его вызвали к председателю Законодательного корпуса (это было при империи). Если не ошибаюсь, речь шла о пресловутой статье «В деле замешан Морни», о которой, наверно, помнят старые завсегдатаи бульваров. Герцог был разгневан или притворялся разгневанным, но уроженец Блуа не растерялся.

– Как, герцог! Вы меня вызвали не для того, чтобы наградить орденом?.. Этот парижский страж в каске, с запечатанным пакетом в руках, может гордиться-он так меня взволновал… Мои редакторы уже готовят иллюминацию… Ничего себе шутка, всем шуткам шутка!..

И тут же история, анекдот, остроумное, чисто парижское словцо, преподнесенное с громким смехом; при этом проникновенный вид, затаенное и все же явное лукавство, как бы говорящее: «Мы понимаем друг друга, герцог!» – и неудовольствия как не бывало.

В другом месте, например, у Персиньи,[91]91
  Персиньи, Жан-Жильбер-Виктор (1808–1872) – политическим деятель времен империи, дважды занимавший пост министра внутренних дел.


[Закрыть]
фамильярность не так хорошо ему удавалась, и Вильмессан замечал порой, что в этой холодной, официальной атмосфере самые головокружительные его буффонады замерзают на лету и падают бездыханные. Но Морни все ему прощал; этот человек был без ума от Вильмессана, и благодаря его верховному покровительству «Фигаро» мог себе позволять любые вольности. Зато с каким уважением, с каким пиететом сотрудники газеты относились к председателю! Помню, они даже собирались воздвигнуть ему алтарь в углублении стены редакции, как духу-покровителю, как одному из ларов. И все же это не помешало «Фигаро» напечатать на самом видном месте статью Анри Рошфора о драматургии г-на де Сен-Реми (литературный псевдоним герцога) – статью едкую, как пробирка с кислотой, острую и неприятную, как сотни иголок, забытых на кресле.

– Что имеет против меня господин Рошфор? Я не сделал ему ничего дурного! – говорил герцог с наивным самомнением, свойственным даже наиболее сметливым государственным мужам, когда они марают бумагу.

А Вильмессан удрученно восклицал в ответ:

– Это ужасно!.. При мне такая статья никогда не прошла бы… Я в отчаянии… Но в тот день меня не было в редакции… Мерзавцы воспользовались этим… Я не читал корректуры.

Герцог мог думать все что угодно об этих извинениях, а между тем пресловутый номер газеты вызвал много шума; его вырывали друг у друга, раскупали нарасхват. Этого и нужно было Вильмессану.

Как видно из сказанного, Вильмессан больше и превыше всего любил свою газету, что придавало цельность этому странному, противоречивому характеру. После первых неуверенных шагов, перемен курса по воле случая, обследования всех румбов розы ветров он нашел, наконец, правильный путь и, не колеблясь, понесся прямо вперед. Газета стала делом его жизни.

Создатель «Фигаро» и само детище были похожи друг на друга. Смело можно сказать, что никому еще не было так по плечу избранное им дело, как оказалось оно по плечу Вильмессану. Человек поразительно деятельный, живой, подвижной, несмотря на свою грузность, воздержанный, как бывали люди в прежние времена, хотя это и удивляло современников, не пьющий, не курящий, не боявшийся ни шума, ни неприятностей, ни приключений, в сущности, не очень щепетильный, всегда готовый выбросить за борт любые предрассудки, никогда не имевший глубоких политических убеждений, но с удовольствием щеголявший несколько платоническим легитимизмом, по его мнению, весьма изысканным, Вильмессан был незаменимым капитаном отважного пиратского судна, которое двадцать лет бороздило моря под королевским флагом с геральдическими лилиями.

Он тираничен, капризен, но загляните ему в душу, и интересы газеты всегда объяснят вам причину его тирании или каприза. Перенесемся в год 1858 от Рождества Христова в кафе «Варьете» или «Верой». Четверг, одиннадцать часов утра, «Фигаро» только что вышел, Вильмессан завтракает. Он беседует, рассказывает анекдоты, которые поместит в следующем номере, если они вызовут смех, или забудет, если они потерпят неудачу. Он слушает, спрашивает: «Что вы думаете о статье NN?» – «Превосходная статья». – «Он талантлив, правда?»– «Очень талантлив!». Вильмессан возвращается в редакцию сияющий. «Где NN? Позовите NNL Вот кто талантлив!.. Талантливее всех!.. Париж только и говорит о его статье!» И NN поздравляют, за ним ухаживают, ему прибавляют жалованье. Четыре дня спустя, за тем же столом, тот же сотрапезник заявляет, что статья того же NN скучна, н Вильмессан приходит в редакцию уже не сияющий, а взбешенный, и не для того, чтобы прибавить жалованье NN, а чтобы свести с ним счеты. Очевидно, после такой консультации за грушей и сыром и произошла сцена Вильмессана с Полем д'Ивуа, которая так поразила мою юношескую неискушенность.

Какое дело Вильмессану до редактора! Одного он уволит – другой найдется, а новичок всегда бывает лучше всех. По его мнению, всякий человек «носит свою статью в брюхе», надо лишь вызволить ее оттуда. Монселе сочинил по этому поводу премилый анекдот. Вильмессан встречает на улице трубочиста, приводит его в редакцию «Фигаро», умывает, усаживает перед чистым листом бумаги и говорит: «Пиши!» Трубочист пишет, и получается превосходная статья. Таким образом, через «Фигаро» прошел весь Париж, прославленный и неведомый, все те, кто умеет водить пером по бумаге. И не один добрый малый, сам переживший историю вроде истории с четверостишием Сент-Олера,[92]92
  Сент-Олер, Франсуа-Жозеф (1643–1742) – военный, в старости – поэт-дилетант, прославившийся при дворе своими четверостишиями-экспромтами; за них он был избран в Академию.


[Закрыть]
пользовался минутной известностью за удачную находку в пятнадцать строк. Но чудо больше не повторялось, и этих людей объявляли выжатыми, как лимон, и выжатыми Вильмессаном. Я знавал в Париже множество таких исписавшихся людей. Патриархальные времена, когда достаточно было пятнадцати строк, чтобы исписаться!

Вильмессан отнюдь не презирал литературу, напротив! Человек малообразованный, он питал к хорошо пишущим людям, «владеющим слогом» (его словцо), уважение крестьянина к латыни сельского кюре. Но он чувствовал в глубине души – и вполне справедливо, – что все это годится для толстых книг, для академий. И ковригам подобного веса и размера он предпочитал для своей лавочки изысканное парижское пирожное. В моем присутствии он говорил как-то Жувену[93]93
  Жувен, Бенуа-Жан-Батист (1810–1886) – журналист и критик, ведущий сотрудник «Фигаро» со дня его основания, зять Вильмессана.


[Закрыть]
с цинизмом, скрашенным чистосердечной прямотой:

– Вы старательно отделываете свои статьи, они написаны просвещенным человеком, это всякий поймет. Статьи ваши превосходные, ученые, великолепно написанные, и я их печатаю. Но в моей газете их никто не читает.

– Никто не читает? Быть того не может!

– Хотите пари? Пусть Доде будет свидетелем. Я помещу словечко Камбронна[94]94
  «дерьмо». Этим словом во время битвы при Ватерлоо oi ветил генерал Камбронн на предложение противника сдаться в плен (см. Гюго, «Отверженные», глава «Последнее каре»).


[Закрыть]
посредине вашего изысканнейшего периода, и, если кто-нибудь это заметит, я проиграл!

Беспристрастность свидетеля обязывает меня признать, что Жувен отказался от пари.

ПЕРВЫЙ ФРАК

Как заказал я свой первый фрак? Какой портной идиллических времен, какой нежданный г-н Диманш[95]95
  Г-н Диманш – персонаж комедии Мольера «Дон Жуан» (1665), доверчивый и сговорчивый заимодавец главного героя.


[Закрыть]
поверил моим фантастическим обещаниям и принес мне однажды утром новехонький фрак, артистически завернутый в кусок зеленого люстрина? Трудно сказать. Об этом честном человеке у меня не сохранилось воспоминаний – столько портных прошло с тех пор через мою жизнь, – если не считать задумчивого лба и больших усов, которые мерещатся мне в лучезарной дымке. Зато фрака я никогда не забуду. Это было двадцать лет тому назад, а он все еще живет в моей памяти, словно отлитый из нетленной бронзы. Какой воротник, молодые люди, какие отвороты! А главное, какие фалды, скроенные на манер птичьего хвоста! Брат, человек опытный, сказал мне: «Фрак необходим, если ты хочешь выдвинуться в свете!» Он очень рассчитывал на эту ветошь для моей грядущей славы.

Мой первый фрак был обновлен у Огюстины Броан.[96]96
  Огюстина Броан (1824–1893) – актриса Французской комедии, автор нескольких остроумных пьес.


[Закрыть]
И вот при каких обстоятельствах, достойных того, чтобы поведать о них потомству.

Томик моих стихов только что вышел из печати, свежий, девственный, в прелестном розовом переплете. Газеты упомянули о нем. Даже «Офисьель». Я был поэтом и не каким-нибудь, а издающимся, преуспевающим, чьи книги выставлены в витринах. Меня удивляло, что люди не оборачиваются, когда я в свои восемнадцать лет шествую по улице. Я положительно ощущал на лбу ласковое прикосновение короны из газетных вырезок.

Однажды мне пообещали достать приглашение на вечера Огюстины. Кто именно? Обещали, черт возьми! Нетрудно вообразить себе этот чисто парижский тип, это собирательное лицо, похожее решительно на всех, этого любезного, ниспосланного богом человека, который сам по себе ничто, но всюду принят и всюду может вас ввести, хотя вы и не знаете в точности, кто он, однодневного, минутного друга, чье имя покрыто мраком неизвестности.

Конечно, я согласился – и с радостью! Подумать только: быть приглашенным к Огюстине, знаменитой актрисе, которая пленяла зрителей белозубой улыбкой героинь Мольера, тамвшей в себе и что-то от поэзии Мюссе: ведь если она и играла субреток во Французском театре, то Мюссе написал у нее свою комедию «Луизон»; словом, к Огюстине Броан, чей ум и острые словечки восхвалял весь Париж, к женщине, носившей на шляпе пока еще не обмакнутое в чернила, но уже тонко заостренное перо голубой птицы, именно голубой – цвета того времени, когда она будет подписывать «Письма Сюзанны».[97]97
  серия статей Огюстины Броан в «Фигаро». Псевдоним был избран ею потому, что Сюзанна в «Женитьбе Фигаро» была одной из ее коронных ролей.


[Закрыть]

– Счастливчик! – сказал брат, помогая мне одеваться. – Теперь твоя карьера обеспечена.

В девять часов я вышел из дому.

Огюстина Броан жила тогда на улице Лорда Байрона, в конце Елисейских полей, в одном из кокетливых особняков, о которых мечтают начитавшиеся романов провинциалы с поэтической душой. Решетка, садик, крыльцо в четыре ступеньки под маркизой, полная цветов передняя, а рядом гостиная, зеленая, ярко освещенная гостиная, которую я никогда не забуду…

Как я поднялся по лестнице, как вошел, как назвался, – не знаю. Слуга доложил обо мне, но мое имя, к тому же невнятно объявленное, не произвело на общество ни малейшего впечатления. Помню только, что женский голос сказал: «Тем лучше, – еще один партнер!» Очевидно, танцоров не хватало. Какое вступление в свет для лирического поэта!

Огорченный, униженный, я смешался с толпой гостей. Как описать мою растерянность?.. Минуту спустя – новая неприятность: мои длинные волосы, робкий, сумрачный взгляд вызывали любопытство. Вокруг меня шептались: «Кто это?.. Посмотрите…»-и слышался смех. Наконец один из гостей сказал:

– Да это валахский князь!

– Валахский князь?.. Ах, вот оно что!..

Надо думать, что в этот вечер ждали валахского князя. Пришпилив мне этот ярлык, общество оставило меня в покое. Вы не поверите, как тяготил меня весь вечер этот узурпированный титул. Сперва партнер для танцев, затем валахский князь. Неужели люди не видели моей лиры?

К счастью, новость, передаваемая из уст в уста, отвлекла гостей и от безымянного танцора и от валахского князя. Браки были тогда в большой моде среди женского персонала Комедии, и большинство этих романтических союзов подготовлялось на средах Огюстины Броан, где вокруг хорошеньких актрис Французского театра теснился цвет официальной прессы, банковского дела и императорской администрации. Мадемуазель Фикс,[98]98
  Фикс, Дельфина-Элеонора (1831–1864) – актриса Французской комедии, одна из лучших исполнительниц современного репертуара.


[Закрыть]
тонкой актрисе с удлиненными еврейскими глазами, суждено было выйти замуж за крупного финансиста и умереть во время родов; мадемуазель Фижак,[99]99
  Фижак, Огюстина (1824–1883) – актриса Французской комедии; два года пробыла в монастыре, затем снова вернулась в театр, но в 1865 году бросила сцену и вышла замуж за управляющего универсальным магазином «Весна».


[Закрыть]
восторженная католичка, уже мечтала о торжественном освещении своих будущих магазинов на бульваре Османа, как это делают с кораблем перед спуском его на воду; Эмили Дюбуа,[100]100
  Эмили Дюбуа (1838–1871) – актриса Французской комедии, одна из лучших исполнительниц ролей «инженю» в комедиях Мольера.


[Закрыть]
сама белокурая Эмили, обреченная из-за своей хрупкой красоты вечно играть роли инженю, грезила о флердоранже под покровом материнской шали; что до Мадлен Броан,[101]101
  Мадлен Броан (1833–1904) – актриса Французской комедии.


[Закрыть]
прекрасной, величественной сестры Огюстины, то она не думала о замужестве, напротив, она готовилась расторгнуть свой брак, предоставив Марьо Юшару досуг и материал для создания четырехактной пьесы «Фьяммина». Зато какой взрыв вызвала в этой среде, насыщенной матримониальным электричеством, мгновенно распространившаяся весть: «Гюстав Фульд женился на Валери»![102]102
  Валери (Вильгельмина-Жозефина Симонен, 1836 – ум. после 1889) – актриса Французской комедии. Ее побег в Лондон к Поставу Фульду (1836–1884) и брак с ним относятся к 1858 году. Написала под псевдонимом «Гюстав Аллер» несколько романов и сборников стихов.


[Закрыть]
Гюстав Фульд – сын министра, Валери – прелестная актриса!.. Теперь все это уже позади. После бегства в Англию, писем, адресованных в газеты, издания брошюр, войны в духе Мирабо[103]103
  Отец Оноре Мирабо. видного деятеля Французской революции, Виктор Мирабо (1715–1789), по прозвищу «Друг людей», терпеть не мог своего старшего сына; он насильно отдал его в военную школу, затем, после того как тот стал офицером и залез в долги, дважды добивался его ареста. Первый намфлет Оноре Мирабо «Опыт о деспотизме» во многом навеян его враждой с отцом.


[Закрыть]
против отца, столь же неумолимого, как «друг людей», после самого романтического из романов, закончившегося более чем буржуазно, Гюстав Фульд последовал примеру Марьо Юшара и написал пьесу «Графиня Романи»,[104]104
  «Графиня Романи» – написана Гюставом Фульдом в соавторстве с Дюма-сыном.


[Закрыть]
красноречиво изобразив в ней свои злоключения, а мадемуазель Валери позабыла о том, что она г-жа Фульд, и стала подписывать псевдонимом Гюстав Аллер томики, озаглавленные «Добродетель», с красивой картинкой на нежно-голубом переплете. Великие страсти нашли успокоение, окунувшись в литературную ванну. Но в тот вечер зеленая гостиная Огюстины была объята тревогой, смятением. Чиновные мужчины качали головой и, выпятив губы, заявляли: «Положение серьезное!.. Очень серьезное!» До меня доносились обрывки фраз: «Все приходит в упадок… Уважение потеряно… Императору следовало бы вмешаться… Священные права… Родительский авторитет». А женщины открыто, доброжелательно принимали сторону влюбленных, только что сбежавших в Лондон: «Ведь они любят друг друга!.. Почему бы отцу не согласиться?.. Он министр, ну и что же?.. Со времени революции у нас, слава богу, нет больше ни Бастилии, ни Фор-л'Евека!» Представьте себе гостиную, где все говорят разом, и в этом шуме звенит, словно колокольчик, искристый смех Огюстины, маленькой, толстенькой, веселой, с красивыми, близорукими глазами навыкате, удивленными и блестящими.

Наконец волнение улеглось, и началась кадриль. Я тоже танцевал, как же иначе? И танцевал довольно плохо для валахского князя. По окончании кадрили я глупо застыл на месте, скованный своею близорукостью; вооружиться моноклем мне не хватало смелости, носить очки я считал недостойным поэта, а без очков боялся расшибить себе колено о мебель или ткнуться носом в чей – нибудь корсаж. Вскоре голод и жажда усугубили мои мучения, но за целое царство я не посмел бы войти вместе со всеми в буфет. В ожидании, когда он опустеет, я подошел к группе государственных мужей, напустив на себя важность и притворившись, что мне не до соблазнов буфета, откуда доносился вместе со смехом и стуком ложечек о фарфор тонкий запах горячего чая, испанских вин и печенья. Наконец, когда все вернулись танцевать, я отважился… Вхожу – никого нет…

Какое восхитительное зрелище! При свете канделябров стоят бокалы, графины, высится гора хрусталя, белая, ослепительная, прохладная, точно снег, освещенный солнцем. Беру рюмку, хрупкую, как цветок; стараюсь не сжимать ее из боязни переломить ножку. Чего бы выпить? Ну же, смелей, никто меня не видит! Не выбирая, я ощупью хватаю графин. Должно быть, в нем киршвассер, – он искрится как расплавленный алмаз. Нальем себе немного; я люблю его аромат, напоминающий о лесной чаще, терпкий аромат диких плодов. И я, как гурман, наливаю по капле прозрачный напиток. Поднимаю рюмку, подношу ее к губам. Что это? Чистейшая вода. Какая гадость! Раздается взрыв хохота – черный фрак и розовое платье, которых я не заметил, любезничали в уголке и теперь забавляются моей ошибкой. Хочу поставить рюмку на место, но я смущен, пальцы у меня дрожат, рукав задевает за что-то… Один бокал падает, за ним второй, третий! Я оборачиваюсь, фалды доканчивают дело, – белая пирамида с диким грохотом летит на пол и разбивается на бесчисленные сверкающие осколки, словно рухнувший айсберг.

На шум прибегает хозяйка дома. К счастью, она так же близорука, как валахский князь, и князю удается незаметно улизнуть из буфета. Все равно, вечер для меня испорчен. Разбитые рюмки и графины лежат на моей совести, как преступление. Я думаю лишь о том, чтобы уйти. Но мамаша Дюбуа, ослепленная моим княжеским титулом, задерживает меня, не желает отпускать, пока я не приглашу танцевать ее дочь, хуже того – двух ее дочерей. Я отказываюсь, ускользаю от нее, направляюсь к выходу, но тут высокий старик с тонкой улыбкой и лицом не то епископа, не то дипломата останавливает меня. Это доктор Рикор, с которым я только что обменялся несколькими словами, он тоже считает меня валахом. «Вы живете в отеле „Сенат“, князь, мы с вами близкие соседи, подождите меня. Я подвезу вас в своей карете». Хорошо бы принять приглашение, но я пришел без пальто. Что подумает Рикор о валахском князе, не имеющем мехов и дрожащем от холода в одном фраке? Надо поскорее убежать, вернуться домой пешком, невзирая на снег и туман, только бы никто не заметил моей нищеты. Плохо видя по близорукости, в крайнем смущении я подхожу к двер-и, но путаюсь в портьерах. «Вы забыли пальто, сударь!»-кричит мне вдогонку лакей.

И вот я на улице в два часа ночи, вдали от дома, в опустевшем городе, замерзший, голодный, без гроша в кармане. Вдруг меня осеняет: «А не пойти ли на Центральный рынок?» Я много слышал об этом рынке и о кабачке Гедра, открытом всю ночь, где подают за три су превосходный капустный суп. Да, черт возьми, я пойду на рынок. Я сяду за столик, как праздношатающийся, как ночной бродяга. Мне не до гордости. Дует ледяной ветер, в животе у меня пусто. «Королевство – за коня», – сказал тот, другой, я же говорил, труся рысцой по улице: «Мое княжество, мое валахское княжество – за тарелку супа в теплом месте!»

Грязное, скудно освещенное заведение Гедра – настоящий вертеп с виду – помещалось под колоннадой старого рынка. Впоследствии, когда сомнамбулизм вошел в моду, мы, будущие писатели, часто проводили там ночи напролет, облокотясь на стол, куря и беседуя о литературе. Но в первый раз, признаться, я чуть было не сбежал, несмотря на голод, при виде закопченных стен, дыма, посетителей, которые либо храпели, прислонившись к стене, либо лакали суп, как псы, при виде фуражек уличных донжуанов, огромных белых фетровых шляп рыночных грузчиков, грубых блуз огородников и засаленных лохмотьев пригородных бродяг. Однако я вошел, и, должен сказать, мой фрак никого не удивил. В Париже не редки зимой фраки без пальто, обладатели которых насыщаются капустным супом за три cy. Впрочем, суп оказался превосходным, душистым, как огород, дымящимся, как кратер. Я съел целых две порции, несмотря на несносный обычай, подсказанный, видимо, спасительной недоверчивостью, приковывать к столу цепочкой ложки и вилки. Я расплатился и, подбодренный сытной похлебкой, направился в Латинский квартал.

Представьте себе мое возвращение – возвращение поэта, который бежит по Турнонской улице, подняв воротник фрака, а перед его глазами, слипающимися от усталости, мелькают вперемешку элегантные силуэты светских людей и голодные тени завсегдатаев рынка; добравшись до отеля «Сенат», он отряхивает снег с ботинок, постукивая ногами о каменную тумбу, а в это время фонари подъехавшей двухместной кареты озаряют фасад соседнего старинного особняка, и кучер доктора Рикора кричит: «Отворите, пожалуйста!» Парижская жизнь состоит из подобных контрастов.

– Пропавший вечер! – сказал мне брат на следующее утро. – Тебя приняли за валахского князя, и ты не помог успеху своей книги. Но не все потеряно. Ты наверстаешь упущенное, когда пойдешь с повторным визитом к Огюстине Броан – надо же поблагодарить ее!

Поблагодарить за рюмку воды – какая ирония! Целых два месяца я не мог отважиться на этот визит. В один прекрасный день я все же решился. Помимо официальных сред, Огюстина Броан принимала у себя в воскресенье утром самых близких людей.

В Париже добропорядочный утренний прием начинается не раньше трех, а то и четырех часов дня. Приняв всерьез по своей наивности слово «утренний», я явился ровно в час, думая, что опоздал.

– Что же ты так рано пришел г-окликнул меня белокурый мальчуган лет пяти-шести, в бархатной курточке и вышитых штанишках, который катался по зимнему саду на большой заводной лошадке.

Этот молодой человек произвел на меня огромное впечатление. Я поклонился его белокурым волосам, лошадке, бархату, вышивкам и, не посмев уйти, поднялся на второй этаж. Хозяйка дома заканчивала свой туалет, и мне пришлось просидеть с полчаса в полном одиночестве. Наконец она входит, щурится, узнает валахского князя и, чтобы завязать разговор, спрашивает: «Так вы не на скачках, князь?» На скачках? Это я-то, который в жизни не видел ни скаковых лошадей, ни жокеев!

Наконец я устыдился своей роли, и сердце неожиданно подсказало мне, что делать. Да к тому же яркое солнце, аромат весеннего сада, вливавшийся в открытое окно, отсутствие всякой торжественности, эта маленькая женщина, улыбающаяся и добрая, и еще множество других вещей придали мне смелости, и я открыл свое сердце Огюстине Броан, все сказал, во всем признался разом, а именно в том, что я не валах и не князь, а всего-навсего поэт и виновник приключения с рюмкой киршвассера; я поведал и об ужине на рынке, и о моем плачевном возвращении, и о моих страхах юного провинциала, и о моей близорукости, и о моих надеждах, и все это было сдобрено забавным произношением, свойственным моей родине. Огюстина Броан хохотала, как сумасшедшая. Вдруг раздается звонок.

– Это мои кирасиры, – говорит она.

– Какие кирасиры?

– Двое кирасир, которых мне обещали прислать ив шалонского лагеря. Говорят, у них удивительные способности комических актеров.

Я хотел было уйти.

– Нет, нет, останьтесь. Мы будем репетировать «Ослиное молоко», а вас я представлю как влиятельного критика. Садитесь сюда, на диван, рядом со мной.

Входят два долговязых молодца, робких, натянутых, багровых от смущения (один из них, кажется, и по сей день где-то играет). Ставится ширма, я сажусь поудобнее, и представление начинается.

– Они совсем не плохо играют, – говорит мне вполголоса Огюстина Броан, – но что за сапоги!.. Обратите внимание на сапоги, господин критик!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю