Текст книги "Литература русского зарубежья (1920-1990): учебное пособие"
Автор книги: Альфия Смирнова
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Б. Зайцев был человеком глубоко религиозным, христианское учение составляло основу его жизненной философии. Вот почему обращение к личности преподобного Сергия, его принципам было для писателя таким важным шагом. «В тяжелые времена крови, насилия, свирепости, предательств, подлости – неземной облик Сергия утоляет и поддерживает. Не оставив по себе писаний, – говорит Зайцев, – Сергий будто бы ничему не учит. Но он учит именно всем обликом своим: одним он утешение и освежение, другим – немой укор. Безмолвно Сергий учит самому простому: правде, прямоте, мужественности, труду, благоговению и вере» (II, 65). В трагические для России годы автор размышляет о необходимости этого святого для родины. «Век татарщины» и век революционных перемен одинаково губительны, по мнению Б. Зайцева. Поэтому написание книги о Сергии Радонежском в 1924–1925 гг. стало своего рода выражением состояния его души. Разгулу стихии, кровавой сущности и насилию революции писатель противопоставил скромность, смирение, подвижничество, созидание Сергия.
Неистовый голос повествователя, философа и блестящего психолога слышится в прямых авторских высказываниях, начиная с вступления 1924 г., предпосланного биографическому произведению: «Как святой, Сергий одинаково велик для всякого. Подвиг его всечеловечен. Но для русского в нем есть как раз и нас волнующее: глубокое созвучие народу, великая типичность – сочетание в одном рассеянных черт русских. Отсюда та особая любовь и поклонение ему в России, безмолвная канонизация в народного святого, что навряд ли выпала другому» (II, 14).
Авторские рассуждения об аскетизме «борьбы за организованность человеческой души», о «живой душе», «стремившейся к очищению и направлению», о предназначении «жизни человеческой», о чуде как нарушении «естественного порядка» свидетельствуют о напряженных поисках ответов на волнующие его «вечные» вопросы.
В воссоздании облика выдающегося церковного деятеля Древней Руси писатель впервые демонстрирует экспрессивную мощь своей новой поэтической манеры. Б. Зайцев намеренно уходит от прежней поэтической изысканности, используя скупые, неброские словесные краски.
Повествование начинается с рождения Сергия Радонежского (в детстве Варфоломея) в семье ростовских бояр, живших далеко не роскошно, «по справедливости, в почтении», «в помощи бедным и странникам», и заканчивается смертью героя. С самого начала жизни писатель находит в Сергии самую близкую для себя и русского человека национальную особенность – скромность подвижничества, которая и приведет его героя впоследствии к монашеству: «особое влечение к молитве, Богу и уединению» (II, 20), был он «слишком скромен, слишком погружен в общение с Богом».
Облик Сергия Радонежского в обрисовке Б. Зайцева аскетически прост. Он пронизан авторской любовью. Внешность будущего святого очерчивается в соответствии с его образом жизни и миропониманием. Писатель решается предположить, была ли улыбка на лице Сергия и, если была, сравнима ли она с «веселостью» св. Франциска, Серафима Саровского? В мирских делах он вел себя «не как начальник» (II, 44). Был «огородником», «пекарем», «водоносом», «портным». «Чистое делание» порождает, по мнению автора, «плотничество духа». Из уединенного «пустынника и молитвенника» Сергий постепенно превращается в активного церковного деятеля.
Б. Зайцев точен и строг в слове. Он воссоздает облик пока еще не святого, а обыкновенного человека. Исповедуя прихожан, Сергий обладал «даром поддерживать благообразный и высокий дух просто обаянием облика» (II, 29), стремясь некорыстными целями упрочить свою карьеру. Считал, что «дарения» принимать не годится, «запрещал просить». Всячески отстранялся от борьбы за церковный престол, происходившей после смерти митрополита Алексия между Митяем, епископом Дионисием Киприаном, архиепископом Пименом, хотя они, «грызшие друг друга, всячески старались привлечь к себе Сергия» (II, 48).
Как и большинство зайцевских героев, Сергий не умел, а точнее, не хотел защищать себя. Уход его из монастыря из-за ссоры с братом Стефаном, основание новой пустыни на реке Киржач расценивается писателем как аскетический подвиг. Когда братия монастыря вдруг начала роптать, игумен не впал в гнев пастырский, не принялся обличать своих «детей» за греховность, он, уже старик, взял посох свой и ушел в дикие места, где основал скит Киржач. И другу своему, митрополиту московскому Алексию, не позволил возложить на себя золотой крест митрополичий: «От юности я не был златоносцем, а в старости тем более желаю пребывать в нищете» (II, 46). Сергий обладал благородством души, тонкостью ощущений. Но это не слабый человек, сила его как раз заключается в том, что он рождает в людях стремление к единению и к внутреннему самосовершенствованию.
Следуя традициям житийной литературы, Б. Зайцев не преминул обратиться и к «чудам» Сергия, хотя предварительно оговорил, что только в период «озаренной зрелости», пройдя «путь самовоспитания, аскезы, самопросветления», он сможет творить чудеса. Чудеса связаны с обычными мирскими делами. В монастыре испытывали недостаток в питьевой воде – после молитвы Сергия над небольшой лужей из этого места забил ключ, образовался ручей. Исцеление ребенка и тяжелобольных, физически и духовно, а также умение проявить духовную власть подтверждают чудодейственность натуры будущего святого.
Произведение Б. Зайцева воссоздает историческое время. Писатель называет Сергия человеком эпохи, ее выразителем, и считает, что появление такого святого на Руси предопределено эпохой. В повести вырисовывается и время автора: в лирических отступлениях речь идет об очищении души, к коему прибегали Гоголь, Толстой, Соловьев, совершая паломничество в Оптину пустынь. По мнению писателя, Сергий – тот «тип «учительного» старца», который возник в Византии и оттуда перешел к нам».
Повествование о Сергии Радонежском больше обращено к вечному, к мыслям о том, что присутствие человека на земле кратковременно и в этот небольшой срок ему предоставляется возможность для творчества.
В произведении Б. Зайцева ощущается совершенно особая позиция автора, свойственная, с одной стороны, лирической прозе, когда писатель фактически выступает от имени своих героев, а с другой – Б. Зайцев настолько осторожен, что это скорее взгляд со стороны, уважительный, «почтительно отстраненный»4. А. Шиляева точно подметила, что повествование о русском святом написано в жанре не жития, а художественной новеллы, хотя в целом древнерусская традиция не отвергается.
Чтобы не «отяжелить» повесть авторским присутствием, Б. Зайцев, кроме вступления, написанного в высоком «штиле», дал еще и примечания, выполненные не в традиционной форме уточнений, толкований отдельных слов, выражений, исторических дат, а зачастую в виде авторских рассуждений, вынесенных как бы за скобки, чтобы не разрушить гармоничного облика Сергия Радонежского.
Познание жизни преподобного Сергия выступает как самопознание автора. Воссоздавая действительность, писатель демонстрирует свой способ мышления. Сергий Радонежский часто остается в «молчании», его сущность отражена не в словах, а в поступках, которые как бы комментирует Зайцев, поэтическим словом раскрывая мир души святого.
Позицию лирического субъекта в этом произведении можно назвать монологической, она принципиально не полемична и не диалогична, даже суверенна. Здесь она господствует, что проявляется в членении текста, в предметности изображаемого мира, в ритме. Принято считать Б. Зайцева прозаиком-поэтом с врожденным чувством лада. В книге «Преподобный Сергий Радонежский» это чувство направлено на выражение христианского мировидения. По словам писателя, в самом православном богослужении заложена гармония, «величайший лад, строй, облик космоса».
Книги «Афон» и «Валаам» явились результатом реальных путешествий писателя на Святую гору (1927) и в Валаамский монастырь (1936). Обе книги вводят читателя в монашеский мир, раскрывая его «светоносность» и «тишину». Главная задача писателя – показать внутреннюю, духовную сторону русских монастырей, которые он считал хранителями духовности и культуры. И Афон, и Валаам для Б. Зайцева – это прежде всего русские монастыри.
Путешествуя в ту, ушедшую Русь, Б. Зайцев воскрешает жанр древних хожений, один из самых популярных в Древней Руси и редко встречающийся в ХХ в. В обеих книгах легко выделяются основные композиционные части хожений: вступление, движение к цели путешествия, описание пребывания на месте паломничества и возвращение. Кульминацией хожения любого паломника становится приобщение к Божескому, очищение и просветление души, увидевшей «свет святой».
В «Афоне» и «Валааме» представлено описание церковных служб, но оно имеет эстетическое значение. Это скорее повествование светского человека и художника, обращающего внимание на красоту, торжественность, величие происходящего. Манера письма остается у Б. Зайцева прежней: спокойной, ровной; служба занимает его внимание и ум, тогда как у древних авторов господствует взволнованно-восторженная интонация. Описание служб не является завершением центральной части хожения, как это имело место в древнерусских текстах. Кульминационными оказываются у Б. Зайцева воспоминания о России и размышления, связанные с ее современным состоянием.
Исчезает из обеих книг писателя и важное для паломников повествование о мощах святых, а в образах пути и проводника древнерусские традиции словно переплетаются с западноевропейскими (Данте). При создании образов святых Зайцев использует каноны агиографической литературы, с которыми он был хорошо знаком. Описание природы утрачивает знаковую сущность, а выполняет, скорее, поэтическую функцию, приобретая импрессионистическую окрашенность.
Образная система в «Афоне» и «Валааме» в основном традиционна, хотя претерпевает и некоторые изменения. Наряду с характерными для древнерусских хожений образами Святой Земли, святых и автора-путешественника, писатель вводит образы светских хожений. Итак, продолжая традиции паломнических путешествий, Борис Зайцев создает литературные «хожения» ХХ в., особенностью которых становятся сплав различных жанровых форм, отсутствие жестких канонов и открытость авторской позиции.
Как бы особняком в зарубежном творчестве Зайцева стоят писательские биографии – «Жизнь Тургенева» (1932), «Жуковский» (1951) и «Чехов» (1954), написанные в импрессионистической манере и не имеющие точных аналогов в русской литературе. Метод создания биографий можно определить как «метод вчувствования». Обычный, свойственный Зайцеву лирический импрессионизм, тенденция к стилизации характеризуют его письмо. Биографические очерки написаны с повышенным вниманием к религиозной теме в творчестве Тургенева, Жуковского, Чехова – писателей, которых он считал более близкими себе по духу. Появление жанра биографии в творчестве Б. Зайцева было закономерным, оно подготавливалось многолетними поисками и явилось результатом всего предыдущего художнического опыта.
Главное в произведениях Зайцева не ситуация, не фабула (очень часто она отсутствует), не движение, а состояние души, стилевая же манера способствует выражению пантеистического ощущения мира. При создании биографических очерков писателя интересовали не столько точность в передаче примет повседневной жизни героев, сколько стремление проникнуть в их духовный мир, понять чувства, мысли.
В литературоведении до сих пор нет четкости в определении жанра этих произведений. Их называют и «романами», и «художественными биографиями», и «беллетризованными произведениями». В биографических очерках Б. Зайцева «Жизнь Тургенева», «Жуковский», «Чехов» нашла отражение одна из важнейших черт этого жанра – создание автопортрета. Прием «портрет в портрете», выражение авторского «я» характерны для биографической прозы Зайцева. Рисуя образы любимых писателей, автор одновременно пишет и свой портрет. Перед читателями возникает облик человека, верящего в преобразующую силу любви, видящего в этом прекрасном чувстве светлое, идеальное начало. Автор биографических очерков верит в бессмертие души, он не боится смерти физической. Б. Зайцеву близко ощущение мистической связи влюбленных, которая, по его мнению, продолжается и после смерти. Любовь, считает писатель, способна вести человека к духовному совершенствованию, к вере.
Героями биографических повествований явились не просто конкретные, реально существующие личности, выдающиеся деятели литературы, а люди, близкие создателю произведений и духовно, и творчески: Жуковский и Тургенев – земляки Зайцева, а Чехов – его литературный учитель.
Использование мемуарно-документального, литературно-критического и биографического материалов помогло Б. Зайцеву выявить в произведениях своих предшественников приметы духовной жизни, внутренних переживаний. Автор не стремится к подробному литературоведческому анализу, связывая жизнь писателей с их творениями.
Во всех трех светских биографиях обнаруживаются и житийные черты. Концепция личности в них вбирает в себя характерные для героев всех биографий Зайцева черты «русских святых» в жизни и в литературе, живых людей. В «Жуковском» проступает особая близость двух писателей, когда автор переводит свою речь в несобственно-прямую речь поэта-певца «во стане русских воинов». И тогда идеи нравственного самосовершенствования, искания и обретения веры в Бога становятся еще очевиднее.
В биографических очерках о И.С. Тургеневе, В.А. Жуковском и А.П. Чехове воплотились этико-эстетические представления писателя, претерпевшие значительную трансформацию в результате исторических катаклизмов, потрясших Россию и мир в целом.
Одним из главных памятников «уходящей» России и самым значительным произведением Б. Зайцева является его автобиографическая тетралогия «Путешествие Глеба»: «Заря», «Тишина», «Юность», «Древо жизни», над которой писатель работал без малого двадцать лет (1934–1953). Вместе с другими крупными писателями русского зарубежья: А. Куприным («Юнкера»), И. Буниным («Жизнь Арсеньева»), И. Шмелевым («Лето Господне», «Богомолье»), вдали от родины, по впечатлениям детства, отрочества, молодости он создает «историю одной жизни», «наполовину автобиографию».
От романа к роману мы прослеживаем странствия Глеба – мальчика, отрока-гимназиста, юноши-студента, наконец, писателя, который находит прибежище на чужбине, не сетуя и кротко воспринимая мировые бури. Замечательно, что и детские впечатления, с «вхождением в Россию» (поездки на лошадях, «с медлительной основательностью прошлого»), и даже обретение себя как писателя («Я возвращался однажды в Москву из Царицына, дачной местности, где жил Леонид Андреев… <… > У этого вагонного окна я и почувствовал ритм, склад и объем того, что напишу по-новому»)5 – все с путешествием связано, все – путешествие Бориса-Глеба.
Главная мысль тетралогии, как, впрочем, и всего позднего творчества Зайцева, может быть определена его словами, высказанными в одном из очерков о любимой (можно сказать, второй после России родины – духовной) Италии: «Времени нет. Пока жив человек <…>. Бывшее полвека столь живо, а то живее вчерашнего…». И в другом месте: «Все достойное живет и в вечности этой». И хотя герой тетралогии – это второе «я» писателя (даже имя прозрачно намекает на другого русского святого, неразрывно с Глебом связанного, – Бориса, также павшего от рук убийц, подосланных Святополком Окаянным), подлинным центром всего произведения становится Россия, ее тогдашняя (вечная) жизнь, ее уклад, ее люди, веси и грады.
С первых строк романа «Заря» постепенно открывается детский мир восьмилетнего мальчика Глеба. Он – сын инженера, заведующего рудниками Мальцевских заводов, живет в усадьбе в селе Усты на реке Жиздре; у него мать «красивая, с холодноватым выражением правильного, тонкого лица, спокойная и небыстрая в движениях»; сестра Лиза, кузина Соня, прозвищем Собачка, бабушка Франя, полька и католичка – «гоноровая пани Франциска Ивановна», няня Дашенька «с благообразно-увядшим лицом, кроткими, бесцветными глазами, запахом лампадного масла» и гувернантка – «балтийская светловолосая Лота». Русская семья, простая русская деревня, спокойное и ровное течение обычной жизни, внешне ничем не примечательной, с ее немногими и нехитрыми событиями.
Автор в соответствии со своими стремлениями не только передает колорит и дух России рубежа веков, но и переживает свое прошлое заново, погружается в ту безвозвратно ушедшую эпоху сквозь призму мыслей и чувств ребенка. Становление, взросление его души определяют основную сюжетную линию первых двух романов автобиографического повествования. Природа, родной дом, сияющие в солнечных лучах небесные и земные краски – все то, что составляет «Божий мир», наполняется новым значением, сокровенным смыслом.
Мальчик испытывает особенное волнение, предчувствие своего природного дара художника и не может не мечтать, не фантазировать. Сущее представляется чудом, хочется все увидеть, испробовать. В сердце ребенка звучат струны, отвечающие голосами природы. По мере взросления Глеба его слияние с окружающим происходит на более высоком уровне: он находит в природе отголоски своего внутреннего состояния. Автор часто подчеркивает соотнесенность чувств героя и настроя природных стихий. Пейзажные описания заключают в себе психологическую функцию, нередко становятся зеркальными отражениями того, что происходит в душе Глеба. Его самочувствие находит своеобразное зрительное воплощение в живописных описаниях полей, реки, сада. «Глеб лежал на диване, читал Тургенева «Первую любовь»… читал неотрывно и, кончив, с мутной, но счастливой головой спустился вниз… калиткою он вышел в парк… Капли падали острым серебром. Глеб никого не слышал» (367).
Полное и безраздельное слияние героя с бытием, природой, своеобразный кульминационный момент мы обнаруживаем во второй части тетралогии – в романе «Тишина». Тишина, покой, умиротворение живо доносят гармонию переживаемого момента и сущности жизни в целом: «Старыми и заунывными, но исполнявшимися голосами молодыми, полными силы, радости жизненной, входила в него Россия калужская – диковатая, но могучая, чернобровая, сероглазая, в домодельных поневах и красных ластовицах на рубахах, вольная и широкая, как сама… Ока, вся в пении… Мать Земля. Мать Россия дышала благодатью своего изобилия и мира» (158).
С огромной силой звучит в тетралогии мотив судьбы. Он передан и через немногочисленное окружение Глеба – его отца, мать, бабушку, сестер, кузину и др.; и через лирический голос автора, постоянно напоминающий о том, что и эти люди, и эта прекрасная страна стояли на краю гибели. На «зарю», «тишину», красоту России и ее «божественный свет» надвигается тьма: в концепцию судьбы вплетается и мотив обреченности.
Самое высокое и трепетное для Б. Зайцева религиозное чувство формируется в душе Глеба под влиянием родной атмосферы. Уже подростком он переходит от интуитивного чувствования Бога к осознанной вере в Христа через колебания, искания, страдания, споры с преподавателями Закона Божьего. Утвердиться в истинности православного учения снова помогают крепкие узы связи с русской землей, отечественным укладом, духовной культурой России.
И заключительные страницы последней, четвертой книги «Древо жизни» навеяны путешествием – поездкой Зайцева с женой в июле– сентябре 1935 г. в «русскую Финляндию», на Валаам. Комментарием к ней могут служить письма Зайцева к другу и любимому художнику – Бунину.
«Скоро уже два месяца, как мы в отъезде, дорогой Иван! – писал Зайцев первого сентября 1935 г. из Келломяк, на берегу Балтийского залива. – И недалеко время, когда будем «грузиться» назад. Пока что путешествие наше удалось редкостно. Начиная с безоблачного плавания, удивительного приема здесь и вплоть до вчерашнего дня, когда был совершенно райский осенний русский день. На Валааме провели девять дней. Много прекрасного и настоящего. (Остров весь в чудесных лесах, прорезан заливами и озерами. Луга, цветы, по дорогам часовенки. Скиты, старички-отшельники – много общего с Афоном. Мы иногда целыми днями слонялись. Жаль только, масса туристов. В мон[астырской] гостинице толчея.)
Уже три недели живем вновь в Келломяках – немолодом, огромном доме. Теперь тут пансион. В авг[усте] (первой половине) было порядочно народу, сейчас мы одни. У нас две комнаты (и отдельный крытый балкон в цветах) выходят в зелень. Это была усадьба. Перед моим окном сад, яблони, цветы, дальше мосты, дорога – и море. Виден Кронштадт. Это очень волновало первое время. Теперь привыкли. Иван, сколько здесь России! Пахнет колосом, только что скосили траву в саду. Вера трясла и сгребала сено, вчера мы с ней ездили на чалом меринке ко всеношной в Куоккалу, ременные вожжи, запах лошади, все эти чересседельники и хомуты… (Вечером идешь по аллее: яблони, цветут настурции, флоксы, георгины. Вдали, в темноте, лампа зажжена на стеклянной террасе… Притыкино.) И еще: запахи совсем русские: остро-горький – болотцем, сосной, березой. Вчера у куоккальской церкви – она стоит в сторонке – пахло ржами. И весь склад жизни тут русский, довоенный <…>.
Были ужасающие грозы – дней пять подряд. Сейчас хорошо! Мечтаю о сухом и солнечном сентябре, последние дни прекрасно. Хожу по лесу, собираю грибы (как Сергей Иванович Кознышев). Дятлы работают нынешней осенью замечательно! Эти прогулки доставляют давно не испытанную радость – от елей, мха, дятлов, грибов и всего того добра, чем Россия так богата. Да, тут я понял, что очень мы отвыкли от русской природы, а она удивительна и сидит в нашей крови, никакими латинскими странами ее не вытравишь»6.
В своем «Путешествии Глеба» Зайцев ничего не «выдумывает», а «летописует», наслаивая кольцевые напластования «древа жизни». В его благодарной памяти особое место занимает образ матери. К ней в первых книгах сходятся нити повествования; она, с младенчества и до возмужания Глеба, сопровождает его: «Матери шел семьдесят пятый год. Старилась она медленно. Трудно было ее сломить. Войны, революции гремели, близкие умирали, жизнь менялась, мать же со своей всегдашнею прохладой в прекрасных с молодости глазах, в темно-скромной одежде, опираясь слегка на палку, когда выходила, являла все тот же прежний непререкаемый облик, призраком проплывающий над окружающим – все уже другое, она одна прежняя, для Ксаны – бабушка (так, впрочем, ее многие называли), для взрослых, даже для комиссара Федора Степаныча, которому говорила «ты» – барыня» (447).
Верно, и сам Глеб-Борис унаследовал от матери внутреннюю непреклонность при внешней доброжелательности и готовности прийти на помощь. Но, как и все в «Путешествии Глеба», эта героиня, источающая свет и добро, принадлежит миру реальному, земному и движется в ином, духовном, хочется сказать, измерении инобытия. Г. Адамович недаром писал: «Весь тон и склад повествования у Зайцева двоится, оно внешне спокойно, но временами напоминает реку, которая вот-вот начнет дрожать и пениться перед тем, как перейти в водопад. Самый реализм у Зайцева, при наличии метко схваченных черт, зыбок и восстанавливает как будто не подлинную жизнь, а сновидение»7.
Названием последнего романа можно обозначить основной сюжетный мотив тетралогии. Древо жизни – это течение, «золотой узор» жизни как таковой. Возникает ассоциация с родовым деревом. Семья Глеба, его жена и дочь – это как бы одна ветвь общего бытия, логическое продолжение жизни земной, позволяющая понять ее закономерность.
Кроме того, древо – древнейший и многозначный символ. Дерево в романе становится символом вечного движения, обновления, душевного пробуждения, что позволяет герою преодолеть внутренние сомнения: «Глеб много бродил один. Подымаясь боковой аллейкой в парке… выходил… к двухсотлетнему кедру, простиравшему вширь темные, зонтикообразные лапы. Суровое и вековое, суховатое и чужеземное было в этом дереве из Ливана, наперекор годам все утверждавшим бытие свое…» (557). Между человеком и кедром есть некая «перекличка»: оба оказались на чужой земле и оба пустили в нее глубокие корни. Бессознательно Глеб ищет пример для собственного восхождения к истине. Кедр для него – олицетворение некой незыблемости, твердости. У вековечного ствола герой находит родное его душе пристанище, это островок дома на чужбине.
Нельзя отказать Б. Зайцеву в глубоком интересе и к другой ипостаси библейского символа. Ведь самую жизнь Глеб связывает с творчеством. И за границей герой оказывается потому, чтобы беспрепятственно продолжать труд своей жизни: «Глеб лишний раз уверялся, что тогда его несла неодолимая сила, ему надо было жить, осуществлять то, для чего он пришел в этот мир – это главное, и этого нельзя было здесь сделать. Значит… что могло его остановить?» (455). Речь идет об обретении художником истины. Земля питает своими живительными соками корни дерева жизни, дает силы для творчества, одухотворяет земной путь человека. Художник четко придерживается традиции русского искусства, его понимания, «согласно которому оно есть источник озарения и умудрения» (36).
Светлой мудрости исполнены страницы «Древа жизни». Чувство единения с миром и непреходящее ощущение присутствия в нем Всевышнего рождают у героя трепетное ощущение умиротворения, веру в высшую Истину: «Стало легче дышать… и вот он тогда… прочитал надпись (“Да хранит тебя Господь”) – часы медленно стали бить, возвещая с высоты Божьего дома мир и благоволение всем душам, всем бедным, заблудшим и грешным, как и великим святым» (498). Православное, просветленное всепрощение читается в романе Зайцева.
Единство малого и большого, тяготение людских устремлений к Божественной мудрости – таков главный смысл романа «Древо жизни» и всей тетралогии Б. Зайцева. В ней сильно авторское «стремление к вечности, неукротимое желание найти нечто выше грусти, горя, земной любви, то, чему в зримом мире соответствует голубая звезда Вега в созвездии Лиры»8.
Писатель считал события революции своего рода «крещением» для России, но крещением кровью, страданиями. Ему близка блоковская стихия переворота, сметающая все на своем пути. Через воссоздание трагических судеб он стремился постичь тайны русской души. Духовно близкими для себя считал натуры несломленные, непримирившиеся. Нравственный идеал писателя совпадал с христианским идеалом праведника. Для Б. Зайцева важна и чиста всякая душа, пришедшая в мир. Каждый человек, каким бы он ни был, достоин утешения и прощения. Его видение оптимистично, писатель верил в преобладание сил добра, в очищение души, в раскаяние.
Все творчество патриарха русского зарубежья можно рассматривать как медленную и упорную борьбу за «душу живу» в русском человеке, за настойчивое утверждение духовных ценностей, без которых люди теряют высший смысл бытия.
__________________________________________________________________________
1 Зайцев Б.К. Сочинения: В 3 т. Т. 1. М., 1993. С. 48–49. В дальнейшем текст цитируется по этому изданию с указанием в скобках тома и страницы.
2 Шиляева А. Борис Зайцев и его беллетризованные биографии. Нью-Йорк, 1971. С. 56.
3 Там же. С. 163.
4 Прокопов Т. Восторги скорби поэта прозы // Б.К. Зайцев. Далекое. М., 1991. С. 12.
5 Зайцев Б.К. Путешествие Глеба: Автобиографическая тетралогия // Б.К. Зайцев. Собр. соч.: В 5 т. Т. 4. М., 1999. С. 563. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках страницы.
6 Письма Б. Зайцева к Буниным // Новый журнал. 1982. № 40. С. 141–142.
7 Цит. по: Михайлов О.Н. От Мережковского до Бродского: Литература Русского Зарубежья. М., 2001. С. 149.
8 Толмачев В.М. Зайцев Борис Константинович // Писатели русского зарубежья (1918–1940): Справочник. Ч. 1. М., 1993. С. 198.